355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Безруков » Есенин » Текст книги (страница 11)
Есенин
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:16

Текст книги "Есенин"


Автор книги: Виталий Безруков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Глава 13
ДЕТИ

В просторной квартире Мейерхольда на большом столе, как на сцене, стоит светловолосая дочка Есенина Татьяна, а перед ней ходит взад-вперед, заложив руки за спину, темноволосый мальчик, немного помладше своей сестренки, тоже есенинский сын – Костя. На стульях чинно сидят двое зрителей – кухарка и домработница. На плите что-то варится и жарится.

Костя, жестикулируя и явно подражая Мейерхольду, говорит тоненьким голоском:

– Актерская игра – это мелодия, мизансцена – гармония. Ясно? А вы безумно напряжены! И не кричите так! Все гораздо тише! Когда я в молодости работал с Константином Сергеевичем Станиславским, он заставлял говорить тише… – Эти слова и та серьезность, с которой говорил малыш, вызвали у зрителей смех… Они зааплодировали. Костя так же, как Мейерхольд, строго поглядел на кухарку и домработницу: – Я просил тишину в зале! У нас идет репетиция, а не спектакль… Давай, Танька… то есть Зиночка, все сначала! – пропищал он.

– Не хочу больше спектакль репетировать! – недовольно топнула ногой Зиночка-Татьяна, явно приревновав зрителя к успеху братишки.

– Ну, тогда стихи читай!

– Какие?

– Те, что отец наш тебе велел.

– «Березу»?

– Лучше «Побирушку».

– Ладно, объявляй!

Костя повернулся к зрителям, с умилением глядящих на «артистов», и звонко объявил:

– Выступает артистка государственного театра имени Мейерхольда… Зинаида Райх!!

– Дурак! – опять топнула ножкой Таня. – Теперь я уже Татьяна Есенина!

– Татьяна Есенина! – поправился Костя. – Она прочтет вам стихи своего отца, поэта Сергея Есенина. Прошу! – Он зааплодировал, и обе зрительницы его дружно поддержали.

Танечка поклонилась, сделав книксен:

– Костька объявить стихотворение какое забыл, ну ладно, я сама, – махнула она ручкой. – Стихотворение Есенина «Побирушка».

 
Плачет девочка-малютка у окна больших хором,
А в хоромах смех веселый так и льется серебром.
Плачет девочка и стынет на ветру осенних гроз,
И ручонкою иззябшей вытирает капли слез.
 

Она вытерла ладошкой слезы, которые якобы текли у нее из глаз, и продолжила, протягивая ручонки к зрителям:

 
Со слезами она просит хлеба черствого кусок,
От обиды и волненья замирает голосок.
Но в хоромах этот голос заглушает шум утех,
И стоит малютка, плачет под веселый, резвый смех.
 

Закончив читать, Танюша опять поклонилась.

Кухарка с домработницей, вытирая настоящие слезы, дружно аплодировали маленькой артистке.

– Ай да молодец, Танюшенька! Ай да молодец! Спасибо, деточка!

– Надо же… плачет девочка-малютка… – снова залилась слезами кухарка.

А домработница, молодая симпатичная женщина, с восторгом добавила:

– Ваш отец, дети, очень хороший человек, раз такое написал. И он очень красивый… ты, Танечка, очень хорошо читаешь его стихотворение… И ты очень похожа на Сергея Александровича.

– Но Танька же не плачет, а побирушка плачет, – Косте не понравилось, что хвалят только его сестру, и он, желая, чтобы и его похвалили, снова стал изображать Мейерхольда.

Он опять заложил руки за спину и заходил перед столом.

– Чтобы заплакать на сцене настоящими слезами, а не слюнявить глаза пальцем, надо испытать внутренний подъем. Все прочие способы… Это… это… как дальше, Танька?

– Это неврастения и патология, противопоказанные искусству! – подсказала вошедшая на кухню Зинаида Райх. – Опять в театр играете? Ольга Георгиевна, я же запретила… Костя, Таня, марш в детскую заниматься! Я приду проверю…

– Ой батюшки! Когда-то вы пришли? – засуетилась кухарка, снимая Танечку со стола. – А мы и не слыхали…

– Марья Афанасьевна! Вы котлеты опять пережарите… Неужели не чувствуете, что горит у вас… Поторопитесь, сейчас актеры придут! – раздраженно выговорила Райх и хлопнула дверью.

– Неврастения и патология, – развела насмешливо руками кухарка. – Пережарила! Сама ты пережарила, – передразнила она Райх. Сунув детям по сладкому пирожку, она перекрестила их. – Ступайте с Богом, милые мои! Ничего Ольгуша, не бойся, Зина только с виду строга. – Кухарка проводила брата с сестрой в детскую. – Ничего, сожрут и пережаренные! Актеры все сожрут!

В кабинете Мейерхольда на стене висит большая фотография Райх. Под ней тахта, покрытая пестрым ковром. В углу кабинетный рояль, на нем макеты декораций к спектаклям, стол и стулья завалены книгами, пьесами, кипами газет, журналов. Мейерхольд, заложив руки за спину, прохаживается взад-вперед, точно так же, как его изображал Костя, только еще нервно попыхивает трубкой.

– С дисциплиной у нас… распустились, – встретил он вошедшую в кабинет недовольную Райх. – На спектакли и репетиции не идут, а тянутся, чтобы не сказать более резкого слова. Нужно взяться за них, вздернуть. Того, что произошло сегодня на читке, я больше не потерплю! – Он снова запыхтел трубкой, усевшись на диван и закинув ногу на ногу.

– Успокойся, Севочка! Ты много куришь! – Зинаида Николаевна ласково отобрала у него трубку и положила в пепельницу, стоящую на письменном столе.

– Про мою труппу говорят, что в ней нет талантов, а только послушные мученики Мейерхольда. Это в моем театре нет талантов? – возмущался он. – А Гарин? Ильинский? Свердлин, Охлопков, Яхонтов, Мартинсон, Бабанова, Райх, Жаров, Тялкина? – перечислял Мейерхольд своих лучших актеров.

Райх напомнила:

– Охлопков ушел, а сегодня ушел и Жаров…

– Зато пришли Царев и Самойлов, – не сдавался Мейерхольд.

– И с Бабановой я больше работать не могу.

– Да, ты права. Этот язык, это жало надо вырвать! Я распоряжусь, Зиночка, ты не беспокойся! – угодливо согласился Мейерхольд.

Райх присела с ним рядом на диван, маняще откинувшись на кожаные подушки.

– Ну, что ты решил с Есениным? – Она протянула руку и ласково погладила его седые волосы. – Будешь «Пугачева» ставить?!

Мейерхольд зажмурил глаза от пьянящего удовольствия, которое ему доставляло прикосновение жены:

– Но там же действительно нет женских ролей, Зиночка. – Голос его охрип. – Там одна политика. Бунт… мятеж… – Они немного помолчали. Вдруг Мейерхольд повернул голову в сторону двери, вскочил, быстро подошел к ней и резко распахнул. Выглянул в коридор, прислушался. – Мне показалось, кто-то стоит за дверью! – смущенно пробормотал он.

– Бонна с детьми в детской, Мария Афанасьевна – глухая, – засмеялась Райх, глядя на испуганное лицо мужа. – Что с тобой, Всеволод, ты становишься такой мнительный! Так что «Пугачев»? – Она легла на диван, красиво положив голову на обнаженную руку. – Это же твоя тема – революция… подъем масс, как у Пушкина.

– Нет, Зиночка, как раз не как у Пушкина, – ответил Мейерхольд, не замечая соблазнительной позы жены. Он взял было трубку, но увидев, что та погасла, достал из деревянной папиросницы папиросу, нервно закурил. Сделав несколько глубоких затяжек, он сказал, не глядя на Райх и озадаченно потирая пальцами лоб: – Я тут, Зиночка, такое обнаружил у Есенина в его «Пугачеве»! Такое! Странно, как это власти не заметили и позволили напечатать!

Тревога Мейерхольда передалась и Райх. Она резко села:

– Что за крамолу ты нашел у Сергея?! Не томи, Севочка!

– Это очень серьезно! – Мейерхольд потушил папиросу, раздавив ее в пепельнице, достал из портфеля есенинского «Пугачева» и подсел вплотную к жене, открыв заложенную бумажкой страницу. – Вот тут читай, где я карандашом подчеркнул… потом сотру, мало ли что.

Зинаида прочла вслух:

 
Оттого-то шлет нам каждую неделю
Приказы свои Москва!
…………………………………………………….
Пусть знает, пусть слышит Москва —
На расправы ее мы взбыстрим.
 

– И наконец, мятежник Караваев, – Мейерхольд открыл другую закладку, – в ответ на реплику Пугачева о том, что нужно иметь крепкие клыки, вздыхает:

 
И если бы они у нас были,
То московские полки… —
 

Мейерхольд сделал ударение на «московские», —

 
Нас не бросали, как рыб, в Чаган.
 

Мейерхольд поглядел на жену:

– Поняла, Зиночка?!

– Нет! Ничего не понимаю, объясни!

Мейерхольд медленно, растягивая каждое слово, чтобы было понятнее, прошептал:

– Сергей умышленно искажает историю пугачевского бунта… Ну, Зиночка, вспомни царский двор Екатерины! Правительство было где? – стал он ей, как ребенку, задавать наводящие вопросы. – Ну? В Петер…

– В Петербурге, – все еще не понимая, согласилась Райх.

– Стало быть, и приказы, и войска не мос-ковс-ки-е!

– Но это же просто незнание истории, Всеволод! – запротестовала Райх. – Ты же знаешь, какое образование у Есенина – церковно-приходское.

– Нет-нет-нет, Зиночка! У Есенина знаний побольше, чем у некоторых с университетским образованием! Это он умышленно написал, – убежденно проговорил Мейерхольд.

– Где же тут злой умысел? Ну, Москва? И что? – заспорила Райх, вставая с дивана.

– А то, – Мейерхольд снова понизил голос, – что наше советское правительство в Москве – вот что сразу бросается в глаза. Есенин в своем «Пугачеве», – он, оглянувшись на дверь перешел на шепот, – отразил Антоновское восстание в Тамбове. Удивляюсь, что эту «историческую ошибку», как ты сказала, до сих пор не заметил ни один из «литературоведов» ВЧК! И вот еще… Сядь, прочти сама. В монологе Бурнова читай.

Райх присела на диван.

«Луну, как керосиновую лампу в час вечерний, зажигает фонарщик из города Тамбова», – торопливо прочел он ей сам, не дожидаясь, пока она найдет нужные строчки. – И в других монологах разгромленных повстанцев слышен стон, который прокатился по Тамбовской губернии после того, как Тухачевский смел с лица земли несколько сотен деревень с восставшими крестьянами… Вот еще этот монолог прочти. – Мейерхольд отдал ей «Пугачева», а сам встал и закурил папиросу.

 
Нет, это не август, когда осыпаются овсы,
Когда ветер по полям их молотит дубинкой грубой, —
 

начала по-актерски громко, с выражением читать Райх. Мейерхольд испуганно приложил палец к губам.

– Потише, Зиночка, твой голос и за стеной услышат, – умоляюще улыбнулся он жене и отошел к окну.

 
Мертвые, мертвые, посмотрите, кругом мертвецы,
Вот они хохочут, выплевывая сгнившие зубы.
Сорок тысяч нас было, сорок тысяч,
И все сорок тысяч за Волгой легли как один.
 

– Именно сорок или пятьдесят тысяч уничтожил Тухачевский, занимаясь умиротворением восставших, – уточнил Мейерхольд, задумчиво глядя в окно.

– Ужас какой! И Сергей, ты считаешь, про это написал? – спросила Райх, потрясенная таким открытием.

Мейерхольд повернулся к жене и утвердительно кивнул головой:

– Он гениально зашифровал! Для потомков. Хочет донести правду. – Пройдясь по кабинету, после недолгого раздумья поставил точку: – Если в театре, Зиночка, это все оживить… Представляешь, к чему может привести подобная ассоциация пугачевского бунта с его подавлением из Москвы! Нет, Зина, я на это не пойду! У нас маленькие дети, в конце концов!

– Надеюсь, ты ни с кем не поделился своим открытием? – Зинаида подошла к письменному столу, нашла резинку и стала тщательно стирать карандашные пометки, сделанные Мейерхольдом.

– Господь с тобой, Зиночка! Только тебе! – Он благодарно обнял жену за плечи. – Но боюсь, если я догадался, то почему и другие не смогут?

– Другие не смогут, только гений может понять гения! Как же ты ему откажешь? – спросила Райх, сдувая катышки со страниц. – Для Есенина это будет тяжелым ударом. Он рассчитывал на тебя!

– Придумаем что-нибудь, – пожал плечами Мейерхольд. – Скажу, что мой творческий метод бессилен пред есенинской трагедией. – Он вопросительно поглядел на Райх, словно проверяя, как она отнесется к такому объяснению, но лицо Райх было холодно, непроницаемо.

– Какой ты у меня умный муж, Севочка! Символично звучит в твоих устах: «пред есенинской трагедией». «Есенинская трагедия» – трагедия крестьянина в цилиндре? – Лицо Райх стало совсем чужим. – Ты глубоко прав, мастер! «Пугачев» – трагедия не для сегодняшнего дня. – Она захлопнула есенинского «Пугачева», открыла стеклянные дверки книжного шкафа и спрятала его среди томов собрания сочинений Пушкина. Потом молча вышла в детскую, плотно прикрыв за собой дверь.

Оставшись один, Мейерхольд долго ходил по кабинету и курил одну папиросу, прикуривая от другой.

«Сколько уже прошло, как они расстались… а она по-прежнему любит Сергея! Иначе бы не встречались тайком. Что делать? Если они снова сойдутся, она погибнет. Имею ли я право допустить это? У нее дети. И я законный муж, в конце концов. Надо что-то предпринять».

Глава 14
ПОЕЗДКА

На полке купе салон-вагона лежит Есенин и, закрыв глаза, поет с надрывом во весь голос:

 
Я любил вас сердцем
И ласкал душою.
Вы же как младенцем
Забавлялись мною.
 

Поет Есенин, а в мыслях с ней – такой красивой и высокой, с волосами цветом в осень и омутом усталых светло-карих глаз. С той, что осталась в Москве, – с Гутей Миклашевской, спокойной и тихой и прекрасной в своей красоте.

– Ты чего лежишь и стонешь? Нарушил его мечты Мариенгоф, без стука отворив дверь. – Пошли, там у Ваньки гости! Водки – залиться! Сергей, слышишь?

– Чего? – очнулся Есенин и поднял голову.

– Водки, говорю, много, пошли! Вставай!

– Не мешай, я работаю, а когда я работаю, я не пью!

И снова откинулся на подушку, запел:

 
Ничто в полюшке не колышется,
Только грустный напев с поля слышится.
Пастушок напевал песнь унылую,
В песне той вспоминал свою ми-и-и-илую.
 

«Милую-милую-милую», – пробормотал он, схватил чистый лист бумаги и карандаш и быстро, будто ему кто-то диктовал, начал писать:

 
Заметался пожар голубой,
Позабылись родимые дали.
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить.
 

Он продолжал выводить строчку за строчкой, когда в соседнем купе весело заорали: «Ой, глядите! Надо же! Ой, маленький! Во дает!»

– Сергей, глянь в окно! Вынь, ухохочешься! – крикнул, заглянув к нему, Мариенгоф, и снова скрылся.

Есенин посмотрел в окно. По степи наперегонки с поездом лупил обалдевший от страха перед паровозом рыжий тоненький жеребенок. Есенин выскочил из купе, прихватив с собой кусок хлеба. Отворив тамбурную дверь, он опустился на ступеньки. Надрываясь от крика, крутя своей кудрявой головой, Есенин подбадривал и подгонял отчаянного скакуна: «Давай, родной! Давай! Гони! Не сдавайся, милый!» Сунув пальцы в рот, засвистел!

– Вот! Вот! На! – Есенин протягивал ему хлеб. – Ну! Ну! Еще! Еще!

Жеребенок сделал последний отчаянный рывок и уже было поравнялся с Есениным, но потом резко остановился и, глядя на удаляющийся поезд, жалобно заржал. Кинув жеребенку хлеб, Сергей сел на ступеньки и, обхватив поручень, заплакал: «Милый… милый… смешной дуралей… Эх-ма! Рыжий ты рыжий!».

Потом поднялся, вытирая слезы, и, минуя свою дверь, постучав, вошел в купе, где веселилась большая компания.

– Дайте водки, – попросил Есенин, ни на кого не глядя.

– А говоришь, когда работаешь, не пьешь, – съязвил сильно выпивший Мариенгоф, обнимая размалеванную девицу.

– А я уже не работаю! Я уже заработал – вот написал…

Есенин положил листок со стихотворением на столик и залпом выпил водку.

– Новое стихотворение Есенина! Это чудесно! – воскликнула одна из девиц, сидевших в купе.

– Можно, я первая прочту?! – схватила листок другая девица. Она сощурила глазки и неожиданно хорошо, с чувством прочла:

 
Заметался пожар голубой,
Позабылись родимые дали.
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить.
 

По мере того как она читала, глаза ее округлялись от восхищения и гордости, что она первая прикоснулась к творчеству сидящего рядом знаменитого поэта. Когда прозвучали последние строчки:

 
Я б навеки пошел за тобой
Хоть в свои, хоть в чужие дали…
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить! —
 

человек в военной форме командира полка, с наганом в тяжелой кобуре сказал, как приказал:

– Гениально! В Ростове с этого стиха и начнем нашу лекцию.

– Ты же обещал! Я первый! – обиделся Мариенгоф, но командир только зыркнул на него. – Ну, тебе видней! Знакомься, Сергей, секретарь Колобова, мой однокашник по Нижегородскому дворянскому институту.

– Василий Гастев, администратор ваших лекций, – военный протянул руку Есенину.

– Малый такой, на ходу подметки режет! – продолжал Мариенгоф.

– Больше не пей, Толя, – опять строго глянул Гастев на Мариенгофа. – Хреновину начал нести! – Он встал. – Не засиживайтесь, завтра Ростов. Мы… вернее, вы выступаете.

Зал ростовского театра был забит до отказа разношерстной публикой. Стояли у стен, в дверях, сидели прямо на полу в проходах.

На сцене, на фоне красных знамен и революционных транспарантов, стоял стол, покрытый красным сукном. За столом сидел Колобов, который вот уже полчаса читал лекцию.

Голос его осип. Он все чаще прикладывался к стакану с водой.

– И в подтверждение ко всему мною выше сказанному я прочту из стихотворения поэта Эмиля Кроткого:

 
Прохладен март. Коммуна жената.
Мы без штанов – я буду откровенен.
Российскую стихию в берега
Решил ввести сие узревший Ленин.
 

– Но совсем другая тема, тема человека, находящегося в состоянии безысходности, и порожденное этим ощущение диктует строки другому поэту-футуристу Шершеневичу, подголоску Маяковского:

 
И случилось не вдруг. И на улице долго краснели
Знамена, подобные бабьим сосцам.
И фабричные трубы герольдами пели,
Возглашая о чем-то знавшим все небесам.
 

Он снова отхлебнул воды и продолжал, пропустив целую строфу, видимо, желая хоть чем-то всколыхнуть собравшихся:

 
Только юный поэт и одна блядь с тротуара
Равнодушно смотрели на зверинец людей,
Ибо знали, что новое выцветет старым,
Ибо знали, что нет у кастратов детей.
 

И он таки всколыхнул до этого молчащий зал – слушатели недовольно зароптали. А Колобов, приняв этот шум за одобрение, напрягаясь из последних сил, просипел:

 
И в воздухе, жидком от душевных поллюций,
От фанфар «Варшавянки», сотрясавших балкон,
Кто-то самый умный назвал революцию
Менструацией этих кровавых знамен.
 

Тут уже не зашумели, а закричали из зала возмущенные голоса:

– К черту! Похабщина! Мы кровь проливали под красными знаменами, а он «менструация»! К стенке надо за такие стихи! Где ты, сучий сын, так насобачился?!!

– Катастрофа! – ухмыльнулся Есенин Мариенгофу, стоя в кулисах рядом с Гастевым. – Что-то нерадостно нас встречают!

И как всегда в минуту опасности, им овладело озорное, бунтарское веселье:

– А ну давай. Толя! Иди! Врежь им! А хочешь, я пойду? – Он приплясывал на месте, дрожа от нервного возбуждения.

– Иди, Есенин! Тебя будут слушать! – скомандовал Гастев.

– Нет, я пойду попробую, – нерешительно двинулся из кулис Мариенгоф.

– Товарищи! – поднял он руку, выйдя на сцену. Увидев нового человека и услышав наконец нормальный голос, зал немного поутих. – Вы напрасно возмущаетесь товарищем Колобовым! Он прочел вам не свои стихи, он вообще стихов не пишет!

– А ты кто? Ты чего выперся? – засмеялись в зале.

– Я поэт! Поэт-имажинист! – улыбнулся Мариенгоф, довольный, что разрядил обстановку. – Все вы жадно ждете нового, и это новое могут дать только имажинисты со своей сверхвыразительностью. Но для того, чтобы это новое осуществить, нужна централизованная диктатура художественно-революционного меньшинства!

– Эко хватил! Ты меньшевик, што ли? А тут в зале большевики! Понял?! Хватит трепаться! Раз поэт, стихи свои читай, а мы послухаем!

– Хорошо, товарищи! Слушайте! – согласился Мариенгоф. – Я – не верящий ни в бога, не в черта! Я – неизлечимо больной революцией! Я – Анатолий Мариенгоф, и вы запомните меня надолго!

Мариенгоф начал читать стихотворение, которое он считал самым революционным.

 
Кровью плюем зазорно
Богу в юродивый взор.
Вот на красном черным:
– Массовый террор!
 
 
Метлами ветра будет
Говядину чью подместь.
В этой черепов груде
Наша красная месть!
 

Есенин, слушая стихотворение друга, невольно отметил образный плагиат: «Метлами ветра… Это ты у меня спер из «Хулигана». Ветер мокрыми метлами чистит», – с укором покачал он головой.

А на сцене Мариенгоф истерично выкрикивал:

 
По тысяче голов сразу
С плахи к пречистой тайне.
Боженька, сам Ты за пазухой
Выносил Каина.
 

Он торопился, ибо чувствовал нарастающий из глубины зала «девятый вал» недовольства:

– Богохульство! Нехристь! Ишь, кровью он плюется! Дать ему по харе, чтоб сам кровью умылся!

Мариенгоф уже несколько раз растерянно оглянулся за кулисы, но все-таки пытался продолжать, надеясь, что завоюет зал, как это получалось у Есенина:

 
Что же, что же, прощай нам, грешным,
Спасай, как на Голгофе разбойника, —
Кровь твою, кровь бешеную,
Выплескиваем, как воду из рукомойника.
 

Ему не дали закончить. Сначала зашумел шквалистый ветер протеста:

– Долой! Кровью всех заплевал, козел! На Божью матерь лается! Щас выйду, дам по сопатке! Гоните его в шею!

А потом и сам «девятый вал» гнева обрушил зал на Мариенгофа: свист, улюлюканье, топот ног! В него полетели огрызки яблок, скомканные газеты. Кто-то не пожалел даже свою калошу.

Мариенгофа как ветром сдуло со сцены.

– Будь оно все проклято, я больше не выйду! Быдло, – трясся он от негодования. – Не ходи, Сергей, тебя они вообще растерзают.

– Сергей! Друг! Брат! На тебя вся надежда, – наседал на Есенина Гастев. – Ты же не трус, как этот, – махнул он рукой на Мариенгофа. – Иначе хана нашей поездке! Вагон отберут, денег не будет, – приводил он разные страшные аргументы.

Вдруг из зала донеслись голоса тех двух девчонок, что ехали с ними в поезде:

– Есенин! Е-се-нин! – звали они.

И зал подхватил их призыв:

– Е-се-нин! Е-се-нин! Е-се-нин!

И Есенин вышел – золотоволосый кудрявый юноша в светло-сером костюме, на шее галстук-бабочка.

Он храбро подошел к самому краю сцены, оглядел всех присутствующих. Казалось, он заглянул в душу каждому в отдельности и… и улыбнулся! В ответ на его лучистую, бесхитростную улыбку, на его светящиеся голубым небом глаза зал разразился аплодисментами. Не было ни одного человека, кто бы не улыбнулся ему в ответ.

– Давай, беленький! Не боись, читай смело! – раздались ободряющие мужские голоса.

Есенин закрыл глаза, замотал кудрявой головой:

 
Заметался пожар голубой,
Позабылись родимые дали.
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить!
 

Какой-то жизнеутверждающей силой повеяло от его чуть хрипловатого голоса. Эти полуголодные люди ловили слова его, как манну небесную, как духовное и нравственное исцеление.

 
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить!
 

В зале наступила тишина, как в церкви. Есенин сразу завоевал слушателей своей искренностью. Он постоял, послушал тишину:

– Чего молчите? Не понравилось? Ну, тогда я пошел, – и он сделал несколько шагов к кулисе, но вслед раздались такие аплодисменты и крики «Браво!», что Есенин, зажав уши, бегом вернулся обратно. – Оглушили! – поковырял он пальцем в ухе. – Пожалейте руки свои трудовые!

Зал опять зааплодировал, не щадя этих рук.

– Все! Хватит! – поднял руку Есенин. – Я буду вам читать свои стихи, пока не охрипну совсем, как лектор Колобов.

А за кулисами Гастев и Колобов обнимались от радости, что «пронесло». Что Есенин спас их всех…

 
Гой ты, Русь моя родная,
Хаты – в ризах образа…
Не видать конца и края —
Только синь сосет глаза.
……………………………………….
Если крикнет рать святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте родину мою».
 

Зал было дружно зааплодировал, но Есенин поднял руку, и зрители послушно затихли.

– А знаете, меня многие не любят, просто ненавидят, – с видом бесхитростного ребенка, которого несправедливо и жестоко обидели подлые люди, поведал Есенин залу о том, что его давно мучило. И вот он наконец нашел родственные души, с кем можно поделиться наболевшим, сокровенными мыслями своими. – Ненависть эта рождена ненавистью или, скорее, полным равнодушием ко всему русскому. Интернационал здесь ни при чем. Это политическое понятие. Равнодушие к русскому – результат размышлений холодного ума над мировыми вопросами. Холодный ум – первый враг человека! Ум должен быть горячим, как сердце настоящего патриота! Вы понимаете меня?

В ответ раздались дружные аплодисменты, ведь в зале сидели как раз такие буйные сердца и горячие головы.

– За что вас не любят, Есенин?! Кто они?! – возмущались звонкие голоса.

– Я поэт России, а Россия огромна. И вот очень многие, – махнул он неопределенно рукой куда-то в сторону кулис, – для которых Россия – только географическая карта, меня не любят, а может быть, даже боятся. Но я никому не желаю зла… Только каждый должен знать свое место, а не лезть на пьедестал только потому, что он пустует!

И снова начал читать:

 
Мечтая о могучем даре
Того, кто русской стал судьбой,
Стою я на Тверском бульваре,
Стою и говорю с тобой.
 
 
Блондинистый, почти белесый,
В легендах ставший как туман,
О Александр! Ты был повеса,
Как я сегодня хулиган.
 

Когда он закончил стихотворение, из зала уже не просили, а умоляли и требовали:

– «Хулигана»! «Хулигана»! Есенин! «Ху-ли-ган»! «Ху-ли-ган»!

Есенин поднял обе руки – мол, сдаюсь, победили, – сунул пальцы в рот, свистнул по-разбойничьи и объявил: «Хулиган!».

 
Дождик мокрыми метлами чистит
Ивняковый помет по лугам.
Плюйся, ветер, охапками листьев, —
Я такой же, как ты, хулиган.
 

Не успели утихнуть аплодисменты и крики восторженного зала, как Есенин обрушил на них неистовый монолог Хлопуши:

 
Сумасшедшая, бешеная кровавая муть!
Что ты? Смерть? Иль исцеленье калекам?
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека.
 

Последние строчки он прочел, упав перед залом на колени и протянув в мольбе руки людям, сидящим в зале. Это было столь неожиданно и произвело на всех такое впечатление, что в первое мгновение публика не знала, как реагировать. А Есенин поклонился «земно» светлой своей головой, медленно встал и, пошатываясь, пошел за кулисы. Не успел он скрыться, как вслед ему понеслись не крики восторга и умиления, а сплошной стон и вой.

– Е-се-нин! А-а-а-а! О-о-о-о! У-у-у-у!

– Все, не могу больше! Давай ты, Толя! – тяжело дыша, проговорил Есенин, подойдя к стоящим за кулисами приятелям. – Теперь пойдет, я их видишь как разогрел! Давай иди, – подталкивал он на сцену Мариенгофа. – Иди! А то сюда полезут!

– Попробую! – пожал плечами Мариенгоф и вышел на сцену. Он начал читать, подражая Есенину, но уже на середине стихотворения в зале начался ропот. Потом кто-то крикнул:

– Ерунда какая-то!

Зрители засмеялись:

– Ну его! Долой!

Кто-то свистнул, и все дружно захлопали, не давая ему читать дальше. Мариенгофу ничего не оставалось, как с позором удалиться.

Спустя много десятилетий полковник Хлысталов, ведя свое следствие по факту убийства Сергея Есенина, дотошно роясь в газетных подшивках и журналах тех лет и разыскивая материалы, хоть как-то касающиеся жизни Есенина, обнаружил в местной газете разгромную статью на выступления Есенина и Мариенгофа в Ростове и Таганроге. В статье коротко говорилось об истории имажинизма и публиковались биографии поэтов. Было ехидно поведано и о таинственном отдельном вагоне, в котором разъезжают молодые люди, и о боевом администраторе, торгующем из-под полы сахаром по немыслимым ценам, пользуясь тем, что кругом голод.

Эту статью на другой день, по приезде в Новочеркасск, прочли все участники поездки. Колобову стало плохо, и он, переодевшись в чистые исподники и рубаху, лег в своем купе «умирать».

А Есенин, узнав о спекуляциях сахаром, набил морду администратору, не поглядев на его «командирский» вид. Вдрызг разругался с Мариенгофом, напоследок выбил им стекла в салон-вагоне и уехал в Москву один с красноармейским эшелоном.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю