Текст книги "Есенин"
Автор книги: Виталий Безруков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Это так неожиданно, Лев Давидович, – опешил Есенин, не ожидая такого поворота.
– Ну почему же… Не надоело зависеть от Воронских, Устиновых и прочая, прочая? Начинайте свое дело! Денег я дам, сколько потребуется, только определитесь, с кем вы, Есенин! Но… если в вашем творчестве не произойдет поворота, ваш поэтический путь для меня закончится, вы меня поняли?
– Понял, – коротко ответил Есенин. В голубых глазах его блеснули льдинки, зубы крепко сжались.
– И еще, Сергей Александрович, – продолжал Троцкий тоном покупателя, уже совершившего выгодную сделку. – Хотелось бы убедить вас, Есенин, что современный революционный художник не должен обращать слишком много серьезного внимания на тяготы жизни народа, его нищету или просчеты властей. Поэту следует устремлять свой взгляд в будущее, в то время, когда мировая революция объединит все народы в одну счастливую семью. Вы должны дать людям надежду, что все испытания и страдания их не будут бесконечными. Вот я лично… Я лишен меркантильных забот о своем собственном очаге! – Тут Есенин непроизвольно оглядел огромный кабинет Троцкого. – Будьте и вы выше быта и работайте ради светлого будущего.
– Я понял, – упрямо наклонив голову, как перед дракой, повторил Есенин.
– Так что поняли?
– Я… Я Божья дудка! – произнес Есенин с отчаянием.
Троцкий опять устало снял пенсне.
– Теперь уже я ничего не понял. Что значит «Божья дудка»?
– Я не разделяю ничьей литературной политики. Она у меня своя собственная. Я сам! Пишу, как дышу. Как говорят мужики у нас в Константинове, «че вдыхаю, то и выдыхаю». Понимаете, Лев Давидович? Северный крестьянин не посадит под свое окно кипарис, ибо знает закон, подсказанный ему причинностью вещей и явлений.
«А этот крестьянин «в цилиндре» не так-то прост… Видно, сколько волка ни корми… – Промелькнуло за стеклами очков Троцкого. – Ну что ж… Дышите, Есенин, дышите… Только не задохнитесь ненароком…»
– Все! До свидания! Надеюсь на вашу крестьянскую смекалку. Думаю, она вам подскажет, «че вдыхать и че выдыхать». Обращайтесь прямо ко мне или к Блюмкину. О нашем разговоре никому не «выдыхайте». Даже Бениславской… Хорошая девушка. Я слышал о ней от своего сына, Льва Седова… Эх, молодость, молодость! До свидания, Есенин, – попрощался Троцкий, демонстративно заложив руки за спину. И добавил вслед уходящему легкой походкой поэту: – Вам бы лучше уехать из Москвы, если предоставится такая возможность.
Выйдя из кабинета, Есенин увидел спешащего ему навстречу Блюмкина.
– Уже поговорили?
– От души. Денег предложил на издание журнала! – побледнел Есенин от ярости, вспомнив разговор с «трибуном революции».
– Я же говорил, – самодовольно ухмыльнулся Блюмкин. – Ну, а ты как?
– А я ни КАК и ни СИК!.. Я просто дышу, Яков Блюмкин, как Божья дудка. Тебе этого не дано понять!
– Нет, я понял. Понял, – озверел Блюмкин, как накануне в гостинице «Савой». – Зря я тебя из тюрьмы вызволил, Есенин, зря! Жалко, осечка вчера вышла, – крикнул он вслед удаляющемуся по коридору Есенину.
– И сегодня тоже, – обернулся Есенин. – Но за тобой это не заржавеет, Яша! Член Иранской компартии… Еще все впереди, я надеюсь! – И не осознавая, где он и кто сейчас вокруг него, или, наоборот, все прекрасно понимая, прочел на ходу, громко, с вызовом:
И пускай я на рыхлую выбель
Упаду и зароюсь в снегу…
Все же песню отмщенья за гибель
Пропоют мне на том берегу.
Глава 5
«ДОМИНО»
Был холодный, ветреный зимний вечер февраля 1924 года. Ветер несся по улицам и переулкам, то затихая, то снова усиливаясь, лохматил лошадиные гривы, вырывал клочки сена с возов. От его порывов хлопали входные двери и гремело оторванное железо на крыше. В свете качающихся фонарей снежные хлопья летели косо, быстро наметая сугробы.
Есенин и молодой ленинградский поэт-имажинист Вольф Эрлих шли по переулку, подняв воротники и придерживая рукой шапки. Есенин, стараясь перекричать вьюгу, шутливо выговаривал ему:
– Вы там у себя кричите: «Есенин, Есенин!..» В сущности говоря, каждое ваше выступление против меня – бунт!.. Что будет завтра – мы не знаем, но сегодня я вожак! Вот! – он вынул руку из кармана и показал массивный перстень, надетый на большой палец правой руки. – Видал?!
– Это же как у Александра Сергеевича?! – догадался Эрлих.
– Точно! Только ты никому не говори. Они – дурачье. Сами не догадаются, а мне приятно…
– Ну и дитё же ты, Сергей! А ведь ты старше меня.
– Да я, может быть, только этим и жив! – засмеялся Есенин и, сделав приятелю подножку, ткнул его в сугроб.
– Дурак вы, Есенин, и шутки ваши дурацкие, – заверещал Эрлих, выбираясь из сугроба.
Есенин снял шапку и стал отряхивать приятеля, поглядывая по сторонам. Когда они шли по переулку, Есенин заметил, как от подъезда дома напротив отделилась человеческая тень и на некотором расстоянии стала следовать за ними, изредка пропадая в подворотнях. «Вряд ли случайность», – подумал Есенин. И сейчас, озорно пошутив над Эрлихом, он уверился в своем подозрении. Человек в кожанке и такой же фуражке, избегая освещенных окон на первых этажах, пряча свое лицо в поднятый воротник, следовал за ними, не приближаясь и не отставая.
– Ну, наконец-то! Все как и обещано! Глянь, Вольф! За нами следят, – засмеялся Есенин коротко и невесело, нахлобучивая свою шапку на самые брови.
– Что за бред? – спросил Эрлих, вытряхивая попавший за шиворот снег. – Не преувеличивай, пожалуйста, свое значение, Сергей! Кому мы нужны? Что, у них других забот мало, за поэтами следить?
– А ты оглянись незаметно, – посоветовал Есенин. – Он давно идет.
Когда они вышли на Арбат, Эрлих обернулся, как бы от порыва ветра и увидел спешащего за ними человека.
– Неужели правда, Сергей?
– А мы сейчас проверим… Давай зайдем, – предложил он Эрлиху, останавливаясь у кафе. – Пусть он померзнет, сука! А мы посидим за кружкой пива с зеленым горошком.
– В этом угаре… стоит ли тратить время? Может быть, лучше в «Стойло Пегаса», – предложил Вольф, косясь на остановившегося в отдалении человека в кожанке.
– Потом в «Стойло»! Иди и не рассуждай! – скомандовал Есенин, распахивая перед ним дверь.
Несмотря на солидное название, «кафе» оказалось убогой пивнушкой. На маленьком подобии сцены артистка, одетая в легкое, без рукавов, с большим вырезом на груди платье, пела хриплым голосом «Ухарь купец, удалой молодец».
– Что, не нравится? – спросил Есенин, садясь за свободный столик, снимая шапку и засовывая ее в карман пальто.
– Напрасно мы сюда зашли, – поморщился Эрлих, оглядывая пьяных посетителей. Он отодвинул пустые кружки и грязные тарелки и положил на стол свою шапку.
– Вот в эдакой обстановке, как здесь, среди звона стаканов, кружек, окурков, помню, сижу я пьяный с Орешиным, Ганиным и…
– Тоже пьяными, – уточнил Эрлих.
– Как ты догадался? Ну вот… А рядом, вижу, голова лежит, заснувшая. Пьяный еврей своей длинной бородой столик вытирает. Может, он действительно положил голову, засыпая, а мне взбрело в голову: «Подслушивает!» А может, Ганин бросил эту мысль, не помню. Ну и началось… Слово за слово, пивом в ухо!
– Как это все старо! – перебил его Эрлих. – Что еврей, что русский, не все ли равно? Особенно когда пьяны.
– Верно! – согласился Есенин. – Все одинаково напиваются и скандалят, но видишь, кому-то надо было подсунуть в это обыкновенное дело антисемитизм. Шутка?! Знаешь, что за это дают?
– Знаю! – ответил Эрлих, оборачиваясь на стук входной двери.
Есенин, увидев вошедшего преследователя, добавил:
– Я теперь знаю, кому и для чего это надо…
Подошел опрятно одетый, в хороший костюм хозяин кафе. Оглядев быстро бегающими глазками Есенина, спросил Эрлиха:
– Будете заказывать? – И добавил по-еврейски: – Вы кто, из наших будете? Что-то вас в нашем заведении впервые вижу.
– При чем тут «из наших»? – застыдился Эрлих.
Хозяин слащаво заулыбался:
– Я это спросил, потому что я сам еврей и хозяин этого кафе. Так будем заказывать?
– Не будем, – поморщился Есенин. – Тут как в хлеву, пошли отсюда, – и он двинулся к двери, Эрлих за ним.
Пройдя мимо повернувшегося спиной к ним человека в кожанке, который сделал вид, что изучает прейскурант на стене, они вышли на улицу и бегом пустились по Арбату, поддерживая друг друга, если кто-то подскальзывался. На перекрестке Никитской и Суворовского бульвара, дождавшись трамвая, вошли в вагон, а в другой на ходу проворно вскочила «кожанка». Мельком взглянув на них, преследователь остался на площадке.
– Неужели правда, Сергей? – помрачнел Эрлих.
Есенин сидел в дребезжащем трамвае рядом с Эрлихом, смотрел в заиндевелое окно, молчал, грустно раздумывая. «Начавшаяся слежка не может кончиться ничем… она к чему-то приведет… Да! Веселого мало. Судьба, кажется, показывает норов, не подчиняясь моим желаниям!»
– О чем задумался? – толкнул его плечом Эрлих. – «Кожанка» тревожит?
– Хрен с ним, – сказал сердито Есенин. – Я о нем уже забыл. – Он выдохнул пар изо рта, откинув голову на спинку скамейки. – Думаю, надо к тебе в Ленинград подаваться, Вольф. Здесь, видишь, обложили! Да и не держит тут ничего. Ни жены, ни друзей…
– Ну, друзей-то у тебя…
– Эти собутыльники – друзья? Только и знают, жрать да пить за счет Есенина! А там у тебя я буду работать… работать…
– Ну что ж, попробуй. Приезжай! Я постараюсь помочь с жильем.
– Вставай, приехали, – глянул Есенин в оттаянное чьей-то ладонью пятнышко на окне.
Трамвай остановился на Пушкинской площади. Они вышли и, не оборачиваясь, пошли по Тверской. Когда трамвай тронулся, человек в кожанке легко выпрыгнул на ходу, ни на секунду не теряя их из виду.
Добежав до кафе «Домино», которое было совсем рядом с Пушкинской площадью, Есенин остановился, запыхавшись, закашлялся:
– Зайдем сюда!
– Мы же хотели в «Стойло Пегаса», – подошел Эрлих.
– Да ну его! Там сейчас Мариенгоф больше заправляет… Не хочу его видеть, не то настроение. Пошли!
В кафе, куда они вошли, было полно разношерстного люду. В одной половине богато одетые, сытые мужчины угощали девиц, подобранных на улице, и весело хохотали. Гремел цыганский оркестр. Бледные, кое-как одетые люди, куря папиросу за папиросой, приютились по углам, с завистью глядя на эту жирующую публику. Какой-то смертной тоской веяло от этого веселья в студеный зимний вечер. Пройдя мимо этого сброда в другую половину, Есенин остановился, приветствуемый узнавшими его завсегдатаями и поэтами, сидящими за отдельными столиками возле эстрады.
– Есенин! Есенин! – неслось со всех сторон. – К нам садись! Давай, друг!
Среди гомона и дыма Есенин за одним столом разглядел поэтов Мандельштама, Пастернака, Шершеневича, Райзмана… Поэт Приблудный, встав во весь рост, рявкнул:
– Учитель! Браво! Снизошел до нас, смертных! Прошу к нам!
Есенин сделал вид, что не узнал его или не заметил. Он прошел к столику с двумя девицами, сидевшими в одиночестве за бутылкой дешевого вина и громче всех выражавшими свой восторг. Есенин, благосклонно улыбаясь, царственно подал им руку, что привело девиц в экстаз, и небрежно, словно продолжая прерванный разговор, громко сказал, глядя по сторонам:
– Если я за целый день не напишу четырех строк хороших стихов, я спать не могу… потому что я поэт! А знаешь, почему я поэт, а Маяковский – так себе, непонятная персона? – хитро улыбнулся Есенин. И сам ответил: – У меня Родина есть. У меня Рязань. Я вышел оттуда и какой ни есть, а приду туда же. А у него – шиш! – Есенин сделал всем знакомый жест рукой. – Да, кажется, и шиша-то нет. Живут втроем: Лиля Брик, Ося и он… – Девицы на двусмысленный намек вульгарно захохотали. – Вот он и бродит без дорог, и тянуться ему некуда.
Официантка тем временем принесла несколько бутылок вина, бокалы и незамысловатую закуску. Есенин, щедро разлив всем вина, поднял бокал:
– Хочешь, добрый совет дам? Ищи Родину! Не найдешь – все псу под хвост пойдет. Нет поэта без Родины! – И, чокнувшись с девицами, выпил залпом.
Не веря своему счастью оказаться рядом за одним столиком с самим Есениным, девицы, раскрыв накрашенные рты, внимали каждому его слову, будто проповеди священника в церкви. Есенину было приятно. Он привык к восторгам и поклонению и любил его, особенно поклонение женщин, впрочем, как и их самих. Он не делал различия по социальному положению и одинаково любил, будь то проститутка или богемная, салонная девица. Есенин забыл про метель за окном, про «кожанку», преследовавшую его весь вечер. И хоть прокуренный воздух «Домино» затрудняя дыхание, он не замечал этого. На душе Есенина стало светло и как-то торжественно, словно он был отныне посвящен в некую «кремлевскую тайну», к которой до этого ему не было доступа…
Он встал. Ему уже было мало внимания сидящих за столом Эрлиха с девицами. Есенин наклонился к одной из них и продекламировал:
Мне сейчас хочется очень!!!
Из окошка Луну обоссать!!!
Девицы зааплодировали.
– Не верите? Ей-богу, сделаю! Извините, я сейчас. – Он пошел между столиками в уборную. Проходя мимо Мандельштама, Есенин остановился и, наклонясь к уху улыбающегося поэта, громко, чтобы слышали сидящие рядом с ним остальные, произнес: – А вы, Осип Эмильевич, пишите пла-а-ахие стихи… И дурацкие! – И, по-идиотски захохотав, ушел за портьеру.
Через некоторое время, возвращаясь из уборной, он опять наклонился и громко крикнул в ухо Мандельштаму:
– Осип, вы никудышный поэт! Вы плохо владеете формой! У вас глагольные рифмы. – И, прежде чем покрасневший от гнева Мандельштам собрался ему что-то ответить, Есенин снова возвратился к своему столику и на весь зал прокричал: – А если судить по большому счету, чьи стихи действительно прекрасны, так это стихи Мандельштама! Нельзя не восхищаться красотой его «Венецианской жизни», его «Ласточками» или «Сумерками свободы»! Я не переврал названий, Осип? – Есенин, обняв, поцеловал его. – Встань, Ося! Поклонись людям! – И первый зааплодировал ему.
– Ты не назвал еще «Пшеницу человеческую», – смущенно раскланиваясь, пробормотал Мандельштам.
– И «Пшеница человеческая», – крикнул Есенин, – чудо! И еще «Песнь о хлебе». Прекрасные слова! Слава Осипу! Поэт и Слово – все равно что утро, роща и птицы. Глуха роща без птиц. Поэт без Слова – улей без пчел. А Слово – история. Слово – философия, натура народа, – продолжал Есенин, вдохновенно торопясь поведать все, о чем он думал, чего не высказал тогда в Кремле Троцкому, о чем болела его душа. – Нет плохих народов! Нет народов неискренних, неталантливых! И ты, Осип, искренен искренностью своего народа, талантлив его талантом. Поэты-изменники – не поэты!
– Подождите, Сергей! Дайте мне сказать! – остановил Есенина тронутый до слез Мандельштам. – Я понимаю. Я понял, о чем хотел сказать поэт Сергей Есенин. Я сейчас прочту строчки из стихотворения… Мне кажется тоже, лучше и искреннее не скажешь, – и, подражая Есенину, рубя рукой воздух, прочел:
Но и тогда,
Когда во всей планете
Пройдет вражда племен,
Исчезнет ложь и грусть, —
Я буду воспевать
Всем существом в поэте
Шестую часть земли
С названьем кратким «Русь».
Это его наивное подражание есенинской манере чтения, его искренность и особенно еврейское грассирующее «Р-р-русь…» привели в восторг публику. Все захохотали. Никогда Мандельштам не получал столько аплодисментов. Есенин обнял его и повел к своему столику. Дамы вскочили, приветствуя его.
Есенин налил всем вина.
– Давай за твой триумф, поэт Мандельштам! – Он выпил и, откинувшись на спинку стула, закурил свои любимые папиросы «Сафо», бросив коробку на стол.
Девицы, жеманничая, закурили тоже.
– Боже! Какой аромат! Сергей Александрович! – выдыхали они изо рта клубы дыма.
За одним из столиков компания поэтов пила вино под нехитрую закуску и наблюдала «братание» Есенина с Мандельштамом. Один из присутствующих, Алексей Крученых, по оценке Есенина, поэт «ерундовый», как человек трусливый и злобный, не переносил любого успеха Есенина. И теперь лицо его исказила гримаса, которую с трудом можно было назвать улыбкой.
– Мандельштам лопух! Развесил уши! «Нет плохих народов!» Ишь ты! Да Есенин – волк в овечьей шкуре! Я лично слышал от Демьяна Бедного – ему Есенин звонил из милиции. «Дорогой товарищ, мы тут зашли в пивнушку, ну, конечно, выпили. Стал говорить о жидах. Вы же понимаете, дорогой товарищ Демьян, куда ни кинь – везде жиды. И в литературе все жиды. А тут какой-то тип и привязался. Вызвали милицию – и вот мы попали!» Демьян попросил Есенина передать трубку дежурному и заявил: «Поступайте с ними по закону! Я таким прохвостам не заступник!» – Крученых счастливо захихикал. – Ну, а дальше – суд! Жаль, меня там не было. Сандро! А ты-то был, расскажи! Расскажи друзьям про этих героев. Как Есенин юлил… Расскажи…
– Да ну тебя на хер! – отмахнулся Кусиков.
– Чё, правда юлил? – недоверчиво спросил Приблудный.
– Слушай ты его, он наговорит. Ты что, Крученых не знаешь? Юлил… Он сидел как струна. Глаза горят. Я боялся, что сорвется, понесет всех. Потому что выступали многие против него, требовали пресечь зло в корне… Демьян Бедный, сука, как ты, Крученый, так же злорадствовал: «Антисемиты! Писателями еще называются… Вам место не в Доме печати, в тюрьме». Ну, Демьян, понятно, мстил Есенину за то, что он его Ефимом Лакеевичем обозвал в стихотворении. Но меня Мариенгоф поразил: с пеной у рта доказывал, что Есенин – больной человек, который не в состоянии отвечать за свои поступки… А? Ни хрена себе, защитил друга? – Сандро осуждающе покачал головой и, вспомнив что-то, неожиданно захохотал. – Лидка Сейфуллина выступила… как… как в лужу пернула: «Есенин, почему вы не сказали, что ругали не только евреев, но и татар, и грузин, и армян?» А Есенин вытаращил свои голубые глаза: «Бог с вами, Сейфуллина, да никого я не ругал». – Он так точно изобразил Есенина, но с грузинским акцентом, что все, кроме Крученых, засмеялись. – В итоге сошлись на том, что все участники скандала – и евреи, и Есенин – были пьяны, и в конце концов их оправдали. Слава богу – гора с плеч! – Он допил свой стакан, закурил.
Ждали хама, глупца непотребного,
В спинжаке, с кулаками в арбуз, —
Даль повыслала отрока вербного
С голоском слаще девичьих бус.
Он поведал про сумерки карие,
Про стога, про отжиночный сноп.
Зашипели газеты: «Татария!
И Есенин – поэт-юдофоб!»
Это стихотворение Крученых прочел желчно, как свидетель обвинения на суде. Он торжествующе поглядел на недоумевающих приятелей:
– Это не мои стихи… Это Клюев! Вот! Клюев, божий человек, еще когда Серегу раскусил!
До сей поры молчавший писатель Андрей Соболь грохнул кулаком по столу.
– Что вы распаляетесь, Крученых! Шипите как змея… и жалите исподтишка. Я еврей! Скажу искренне: я – еврей-националист. Антисемита я чую за три версты! Есенин, с которым я дружу, близок для меня как брат родной!
– Таки брат? – всплеснул руками Крученых. – Скажите, как похож! – добавил он с издевкой.
– Да! – опять стукнул Соболь кулаком по столу. – В душе Есенина нет ненависти ни к одному народу! А вы, батенька, мразь! – Он плеснул вином в лицо Крученых.
– Ах ты гад! Морда! Да я тебя! – Крученых схватил со стола бутылку, но его руку перехватил Приблудный, сунув ему под нос свой кулачище:
– А это видел? Враз зашибу! Сядь!
Крученых сел и, достав носовой платок, стал утираться.
– Чего тебе Есенин, соли на хрен насыпал? Чего ты на него? Андрей прав! Сам ты антисемит! А если ты такой храбрый, – Приблудный хитро сощурился, – пойди к Есенину, прочти эти вирши.
– Брось, Иван! Не надо! – встревожился Кусиков. – Будет скандал. Драка. Есенину это нужно, Ваня, как моей жопе гвоздь в диване!
– Ну что же ты, «гвоздь в диване», – продолжал подначивать Алексея Крученых Приблудный, – забздел?!
– Ой! Испугался! Как же… Мы тоже драться умеем.
– Иди!
– И пойду. – Крученых встал и решительно пошел к столику Есенина.
– Здорово, Сергей! – протянул Есенину руку. – Привет, Вольф! Осип, привет! – поздоровался он со всеми. – Серега, мы вот тут заспорили… – он кивнул на Приблудного, – послание «Евангелист» Демьяну ты написал?
– Кто это сказал? – насторожился Есенин.
– Да все говорят. Больше некому. И по сути, и по форме твое.
– А если и мое, хотя я этого не утверждаю, то что с того?
– Да ничего! Послушать бы, как ты его читаешь… хотя… Хотя теперь, после «суда», наверное, побоишься? – Последние слова Крученых произнес громко, скорее обращаясь к окружающим, чем к Есенину.
Есенин улыбнулся, но глаза его холодно сверкнули, как голубые льдинки. Он понимал, что Крученых его провоцирует. «Гад! Уж очень удобный момент выбрал!» А Крученых еще громче, на все кафе:
– Прочтите, Сергей Александрович, своего «Евангелиста». Просим!
– Не надо, Сергей. Ну их! Ты же видишь, он провокатор, – наклонившись к Есенину, горячо прошептал Мандельштам.
Но уже не только дамы, сидящие с ними за столиком, но и другие посетители стали аплодировать:
– Стихов, Есенин! Стихов, стихов! – кричали они. – Есенин испугался? Не верим! Не может быть!
– Читай, учитель! Читай, мать их! – рявкнул пьяный Приблудный.
Есенин налил в свой стакан вина, встал, залпом выпил. Выходя из-за столика, благодарно пожал плечо Мандельштаму:
– Спасибо, Ося! Но отступать? Перед этим?.. – Он вышел на эстраду, постоял, дожидаясь, пока все в один голос не стали требовать: «Сти-хов! Сти-хов!» Губы Есенина дрогнули, и все лицо озарилось обаятельной улыбкой. Он поднял руку. Зал замер.
– Только тихо! Не чавкать! – Кто-то засмеялся, но лицо Есенина стало серьезным. – Сейчас я прочту стихотворение, которое народная молва приписывает мне… Ну что ж! Как Пушкин сказал: «Если честно, от хороших стихов сил нет отказаться…» Ну, в общем, слушайте! – Какие-то доли минуты он помолчал. Лицо его побледнело, и только глаза полыхали весенней небесной синью. Поэт вскинул голову и рубанул рукой воздух:
Я часто думаю, за что его казнили,
За что он жертвовал своею головой?
За то ль, что, враг суббот, он против всякой гнили
Отважно поднял голос свой?
За то ли, что в стране проконсула Пилата,
Где культом кесаря полны и свет, и тень,
Он с кучкой рыбаков из бедных деревень
За кесарем признал лишь силу злата?
За то ли, что, себя на части разорвав,
Он к горлу каждого был милосерд и чуток,
И всех благословлял, мучительно любя, —
И маленьких детей, и грязных проституток.
Вся разношерстная публика замерла, внимая чуть хрипловатому, но певучему голосу Есенина. Многие из присутствующих уже слышали, а некоторые из поэтов уже и читали это послание «Евангелисту» Демьяну, а потому одни со страхом, другие со злорадством глядели на этот откровенный вызов с эстрады.
Не знаю я, Демьян, в Евангелье твоем
Я не нашел правдивого ответа.
В нем много бойких слов,
Ох, как их много в нем!
Ни слова нет, достойного поэта!
Я не из тех, кто признает попов,
Кто безотчетно верит в Бога,
Кто лоб свой расшибить готов,
Молясь у каждого церковного порога.
Не признаю религию раба,
Покорного от века и до века,
И вера у меня в чудесное слаба, —
Я верю в знание и силу человека.
Есенин читал, а людям казалось, что со сцены надвигается гроза. Как летом, в июле или августе, где-то далеко над полем появилось облачко. Оно на глазах потемнело и уж надвигается тучей, охватившей весь горизонт. Черное небо перечеркивают вспышки молний, но грома еще не слышно. Безотчетный страх охватывает тебя всего перед надвигающейся стихией. Хочется бежать, но цепенеют ноги. Так и публика в зале, завороженная предельной искренностью стихов, идущих от сердца, оцепенела перед есенинским бесстрашием. А он словно бурю обрушил в тишину:
Я верю, что, стремясь по нужному пути,
Здесь, на Земле, не расставаясь с телом,
Не мы, так кто-нибудь ведь должен же дойти
Воистину к божественным пределам.
И все-таки, когда я в «Правде» прочитал
Неправду о Христе блудливого Демьяна,
Мне стыдно стало так, как будто я попал
В блевотину, изверженную спьяна.
Пусть Будда, Моисей, Конфуций и Христос —
Далекий миф, – мы это понимаем, —
Но все-таки нельзя ж, как годовалый пес,
На все и вся захлебываться лаем.
Молодые поэты, пришедшие во главе с Пастернаком, не найдя места, расположились вдоль стены, кто-то присел на подоконник. Они с восторгом глядели на эстраду. Пастернак, много раз слышавший чтение Есенина перед многочисленной аудиторией, всякий раз испытывал жгучую зависть к нему, к этому «крестьянину в цилиндре», к его способности захватывать, завораживать людей – не только «половодьем чувств» своих стихов, но самим чтением. Он ревниво покосился на разинутые рты молодых поэтов и, увидев свободное место за столиком Кусикова и Соболя, подсел к ним, пытаясь обратить на себя внимание, но те лишь досадливо отмахнулись:
– Тихо ты! Не мешай!
А со сцены хлестал ливень. Теплые, очищающие, освежающие капли, в сущности, обыкновенных, простых слов западали в души слушателей, пробуждая в них ростки чего-то большого и сокровенного. Женщины плакали. Мужчины непрерывно курили.
Христос, сын плотника, когда-то был казнен.
Пусть это миф, но все ж когда прохожий
Спросил его: «Кто ты?» – ему ответил он:
«Сын человеческий», – он не сказал – «Сын Божий».
Пусть миф Христос, как мифом был Сократ,
И не было его в стране Пилата.
Так что ж из этого? Не надобно подряд
Плевать на все, что в человеке свято!
Ты испытал, Демьян, всего один арест,
А все скулишь: «Ах, крест мне выпал лютый!»
А что, когда б тебе голгофский дали крест
И чашу с едкою цикутой?
В зале послышался одобрительный гул голосов, но Есенин поднял руку, и все враз смолкли. Он молниеносно оглядел толпу, и этого ему было достаточно, чтобы понять: она взята в полон целиком, безраздельно. И уже не нужен «голосовой набат». Тихой хрипотцой он продолжал:
Хватило б у тебя величья до конца
В последний час по их примеру тоже
Благословить весь мир под тернием венца
И о бессмертии учить на смертном ложе?
И все поняли, что не к Демьяну Бедному, хулителю Христа, обратился Есенин, а к ним, всем вместе и к каждому в отдельности. Многие виновато опустили головы. А Есенин, словно великодушно «отпущаще» грехи, громогласно и гневно припечатал:
Нет, ты, Демьян, Христа не оскорбил,
Ты не задел его своим пером нимало.
Разбойник был, Иуда был,
Тебя лишь только не хватало.
Ты сгустки крови у креста
Копнул ноздрей, как толстый боров,
Ты только хрюкнул на Христа,
Ефим Лакеевич Придворов.
– Так его, Учитель! – не выдержав, гаркнул Приблудный.
Но Есенин на него даже не взглянул. Стихи и чтение захватили его. Он только встряхнул кудрявой головой и показал толпе кулак.
Но ты свершил двойной тяжелый грех:
Своим дешевым балаганным вздором
Ты оскорбил поэтов вольный цех
И малый свой талант покрыл позором.
Но тут уже весь присутствующий «вольный цех» поэтов в знак согласия с Есениным разразился шквалом аплодисментов. Есенин озорно сверкнул голубыми глазами.
– Остыньте! – поднял он обе руки и, когда все утихли, звонко и весело закончил:
Ведь там, за рубежом, прочтя твои стихи,
Небось злорадствуют кликуши:
«Еще тарелочку Демьяновой ухи,
Соседушка, мой свет, пожалуйста, откушай».
А русский мужичок, читая «Бедноту»,
Где образцовый блуд печатался дуплетом,
Еще отчаянней потянется к Христу
И на хер вас пошлет при этом!
Есенин замолк и, по-детски хлопая ресницами, улыбнулся. Рев восторга обрушился на него.
– Браво!.. Браво! – орала публика и аплодировала так, что звенели стекла в окнах кафе, а прохожие на Тверской останавливались и заглядывали в заиндевевшие окна, любопытствуя, что происходит.
А в зале стали требовать от Есенина еще стихов.
– Даешь «Москву кабацкую», – раздавались пьяные голоса.
– Знаете, почему вам моя «Москва кабацкая» нравится?! – крикнул Есенин.
В ответ визг и аплодисменты.
– Потому что вы сами в душе хулиганье и бандиты! Оттого и нравится вам похабщина в моих стихах, потому и считаете, что я пишу про себя, а не про вас!
В ответ засвистели, заулюлюкали:
– Хулиган! Есенин! Браво, Есенин!
Какой-то господин, рукавом утирая пьяные слезы, пошатываясь, подобрался к эстраде, протягивая бутылку со стаканом:
– Выпьем, Серега! За Христа, за кровь Христову.
Приблудный, ухватив пьяного за воротник, бесцеремонно отшвырнул его.
– Прочь! Утри слюни! – Он протянул руку, помогая Есенину спрыгнуть с эстрады. Отталкивая особенно назойливых почитателей, провел его за столик.
Девицы с визгом бросились целовать Есенина. Мандельштам сидел и радостно улыбался, размышляя над услышанным. «Талантище, истинное дарование! За Есениным не угнаться ни ему, Мандельштаму, ни Пастернаку, – глянул он в его сторону, – да, пожалуй, и Маяковскому».
Эрлих тоже бесповоротно понял, что Есенин оставил позади себя всех их: имажинистов, футуристов, кубистов и прочих «истов» – искателей формы, а не смысла и содержания. Но зависть маленького дарования и чрезмерное честолюбие не позволяли радоваться за Есенина, как мог это делать Мандельштам.
Когда все снова уселись за столиком, разлили вино, Приблудный театрально встал на колено перед Есениным, преклонив голову:
– Учитель, перед именем твоим позволь смиренно преклонить колени.
Есенин, довольный, рассмеялся:
– Эрлих! А ты можешь сказать про себя, что ты мой ученик?
– Только с глазу на глаз могу.
– А при всех, как Иван?
Эрлих не ответил.
– Ну да ладно! – поднял стакан Есенин. – Давайте за Русь!
– За Русь, до дна! – поддержал тост Мандельштам.
Приблудный выпил и тут же налил себе еще.
– За Русь, Сергей, я должен сразу еще выпить. За Русь! – Он залпом выпил и, поперхнувшись, отчаянно закашлялся.
– Талантливый парень! А? Сергей? – засмеялся Мандельштам.
– Талантливый, сволочь, – улыбнулся Есенин. – Перешел на полное мое иждивение, хамству его нет предела… Ты понимаешь, Иван, что ты – ничто! – постучал он Приблудного кулаком по спине, помогая откашляться.
– Что ты списал у меня, ну хорошо, а дальше? Дальше нужно свое показать, свое дать. А где оно у тебя? Где твоя работа? Ты же не работаешь, Иван!
– Прости, Сергей! – Приблудный прокашлялся и высморкался в платок, вытерев кулаком выступившие слезы. – Прости, я увез твои башмаки.
– Да хрен с ними, хотя они были самые лучшие… Не простился почему?!
Приблудный виновато опустил голову: «Потому что получил деньги, а при деньгах я дрянной человек».
– Имя мое треплешь, сволочь! – вскипел Есенин.
– Сволочь! – согласился Приблудный. – Я… я назанимал денег, под свою бедность сшил себе вот этот костюм, чтобы не позорить тебя своим видом.
Есенин беззвучно засмеялся:
– Ладно!.. Костюм что надо! А? Осип? Но если я пойму, что, кроме подражательства, как стихотворец ты ни на что не способен, – тогда пошел к чертям, нечего тогда с тобой возиться, Иван!
Приблудный покорно встал:
– Раз так, я пошел работать. Учитель. Только дай денег… ты же получил в Госиздате, знаю.
– Откуда знаешь?
– Все знают! – ухмыльнулся Иван.
– Все?!! – удивился Есенин. – Ну и ну!.. – Он достал бумажник, вынул деньги. – Пропьешь, опять клянчить будешь.
– Учитель, ты тоже пьешь, – начал было возражать Приблудный, но Есенин так зыркнул на него, что тот осекся.