Текст книги "Дорогами большой войны"
Автор книги: Виталий Закруткин
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Три года Ильи Алексеева
Незадолго перед войной Илью Алексеева призвали в армию, так как его году подошел срок служить. Он собрал свой мешок, простился с беременной женой и вместе с другими призывниками уехал на станцию.
Пехотный полк, в котором служил Илья, стоял на западной границе. Вначале служба Илье показалась тяжелой и скучной. Правда, он выполнял все, что от него требовалось, даже заслужил похвалу строгого комбата, но делал все это не так, как хотел бы сам, потому что скучал по своей деревне, по земле, по жене.
Но вот началась война. Полк Ильи Алексеева в первый же день был атакован немецкими танками, понес большие потери и стал отходить на восток. Это случилось 22 июня, утром, в селе Глубоком. Немцы застали наших врасплох.
Едва только полк вышел за село и развернулся, как показались немецкие танки. Илья Алексеев в эту минуту сидел под копной сена и перематывал портянку. И вдруг раздался грохот, вой, крики. Сено загорелось, обожгло Илье шею, и он, как был в одном сапоге, кинулся бежать. Он видел, как его товарищи отстреливались, бросали гранаты, а некоторые бежали так же, как он, и, поддаваясь жестокому чувству страха, стыдясь этого чувства, но в то же время подчиняясь ему, Илья бежал по скошенному лугу и боялся оглянуться, думая почему-то, что его вот-вот убьют.
Бой продолжался шесть часов. Илья упал на обочине дороги, под кустом боярышника, отдышался и, расстегнув подсумки, стал стрелять. Это был неравный, тяжелый бой. Над головой гудели немецкие бомбовозы, со всех сторон скрежетали танки. Черные, покрытые копотью бойцы дрались с жестоким отчаянием, но не смогли сдержать превосходящие силы немцев.
Когда немецкие танкисты, считая, что русский полк уничтожен, повернули влево, к большому шоссе, Илья поднялся. Мимо него проходили бойцы, и уже почти все прошли, а он стоял в одном сапоге, опустив голову, покрытый потом и пылью, и не знал, как все это получилось, и почему он бежал, и что надо было делать. Подняв глаза, он увидел комбата. Комбат, старый кадровый командир, на гимнастерке которого было три ордена, шел, шатаясь, зажимая рукой рану в груди и ничего не видя вокруг. Илья пошел ему навстречу, посмотрел на его лицо и отшатнулся: суровый комбат, которого все боялись, плакал. И потому, как зло были сжаты его брови и закушены губы, Илья понял, что это слезы обиды и гнева, самые страшные слезы…
С боями войска отходили на восток. Уже немцы заняли Житомир и Киев, уже прорвались на Западном фронте, прошли Смоленск. Илья Алексеев мучительно спрашивал себя, что происходит, и не находя ответа на этот вопрос, страдал, как может страдать от бессилия сильный человек. Однажды в незнакомом степном хуторке, название которого он забыл, к нему подошел комбат. Наблюдая, как ловко и сильно выбрасывает Илья землю, комбат скупо похвалил:
– Добре работаешь. Видать, из колхозников?
– Из колхозников, – нехотя ответил Илья.
– Работаешь добре. Так бы немца бил. А то колхозник, видать, из тебя настоящий работяга, а солдат неважный…
Эти слова поразили Илью, и он вдруг понял, что комбат прав, что война – это тяжкий труд, который требует знания и умения, и что если бы он, Илья Алексеев, и все его товарищи знали законы войны так же, как знают законы земли, то все было бы по-другому.
В предгорьях Кавказа произошел случай, который закалил Илью. Взвод пехоты, где служил Илья, оборонял гору Четырех Ветров. Три недели штурмовали немецкие штрафники эту гору. Нашим взводом командовал армянин Погосян. На второй же день боев Погосян был ранен в грудь, но не ушел, а лежал под кустом, бледный с черной бородой, лохматый. Перед смертью он позвал Алексеева и сказал ему:
– Илья-джан! Прими команду! Держись до последнего!
Илья поцеловал Погосяна в холодеющие губы и пошел к пулемету. Трудно, ох как трудно было удержать высоту! Семнадцать раз поднимал Илья Алексеев своих бойцов в штыковые атаки, забрасывал немцев гранатами. Девять суток просидели бойцы на этой горе, питаясь сухарями, мучились без воды, но все-таки гору отстояли. Когда взвод Ильи Алексеева был отведен на отдых, сам генерал вручил Илье боевой орден Красного Знамени и крепко пожал ему руку…
Проходили дни. Наши войска перешли в наступление. В бою под Армавиром Алексеев был ранен в руку, но уходить из полка не захотел. Он и теперь думал о родном селе, о жене Наталье, вспоминал отрадные дни колхозной жатвы, иногда тосковал, теперь он уже по-иному представлял свою судьбу, гордился боевым орденом, всматривался в то, что называл «законами войны», много читал и, самое главное, чувствовал свою силу, был убежден, что эта сила крепче немецкой, и знал, что как бы немец ни мудрил, но он, Илья Алексеев, побьет его.
В бою под Запорожьем, когда Илья со своим взводом ворвался в город и, перехитрив немцев, ловко обошел их и уничтожил большой гарнизон в заводском дворе, в полк пришел приказ о присвоении Илье офицерского звания и награждении вторым орденом Красного Знамени…
Изумительный подвиг Илья Алексеев совершил на Днепре. В это время он уже командовал ротой. Ему было приказано с ходу форсировать Днепр в районе Грушевского, закрепиться на правом берегу и обеспечить подход полка. Ни лодок, ни плота там не было. Алексеев приказал бойцам вырубить рощицу. Ночью подтянули бревна к реке и, точно рассчитав силу течения, вплавь, на бревнах, поплыли к правому берегу. Немцы встретили роту ураганным огнем, но бойцы, прячась за бревнами, преодолели завесу огня, вышли в «мертвое пространство» и зацепились за правый берег. Двое суток они пролежали в болоте, отбивая атаки немцев. В ночь на третьи сутки весь полк форсировал Днепр. Среди других днепровцев Илья Алексеев был удостоен звания Героя Советского Союза…
И вот однажды гвардейский полк Героя Советского Союза майора Алексеева с боями подошел к пограничному селу Глубокому. Весь день майор был задумчив, ни с кем не разговаривал, а к вечеру, когда командир третьей роты сообщил, что Глубокое занято, командир полка сел в машину, выехал за село и долго бродил по зеленому лугу. Потом подозвал адъютанта и сказал:
– Три года тому назад на этом месте я начал войну. Вон, видите, растет куст боярышника. Он тогда тоже был. И луг зеленел так же. Тут все осталось таким же, как было тогда. Только мы все стали другими. Вечером, когда соберутся офицеры, напомните мне, чтоб я рассказал им об одном эпизоде с сапогом. Это будет полезным.
– Каким сапогом? – не понял адъютант.
– Обыкновенным, – сердито ответил майор, – потом узнаете.
Вечером Илья Алексеев перед тем, как рассказать о первом дне войны, заканчивал торопливое письмо жене, в котором писал: «То, что сын Вася не узнает меня, это не мудрено: он никогда меня не видел. Но, мне кажется, что и ты, любимая моя, не узнаешь своего Илью. За три года война изменила меня…».
Д. Мороз и елка
– Д. Мороз – это я, гвардии ефрейтор Демид Антонович Мороз. А про елку будет довольно-таки серьезный разговор, потому что эту самую елку я не забуду по век жизни.
Надо вам прямо сказать, что меня тут с этой елкой здорово подвели два вопроса: первый вопрос – с моей какой-то неудобной фамилией, второй вопрос – это то, что я хоть и награжден знаком отличного разведчика, но за декабрь месяц не смог добыть ни одного «языка». Теперь же, когда вы уже знаете мое предисловие к разговору, можно начинать и самый разговор.
Дело случилось в берлоге зверя, то есть в Восточной Пруссии. Есть у них там такой городишко, что его название без пол-литра не выговоришь, какое-то просто дурацкое название – Шталлупенен. Так вот западнее этого городишки мы и действовали. Противник засел в обороне, а мы, значит, беспокоим его и к наступлению готовимся. Противник, значит, сидит в окопах, разных там заграждений и мин перед собой наставил, а мы выскочили за железную дорогу и тоже окопались. Между нами и противником, как и полагается, расположен рельеф местности – голое, как плешь, поле, а прямо посередке, на ничейной полосе, елка на снегу зеленеет, такая себе обыкновенная елочка-подлеток, она противнику ориентиром служила и была пристреляна на «отлично».
Ну вот, кончается, значит, декабрь месяц. Новый год подходит. Кто-то из ребят возьми и выдумай: а что, дескать, хлопцы, ежели мы себе в землянке под Новый год елку устроим? Цацок, мол, на нее разных понавешаем, патрончиков там всяких, лампочек от карманных фонариков. Это, мол, будет здорово, посидим мы, дескать, возле елочки, дорогих своих пацанчиков вспомним, сто граммов выпьем за всякие приятные дела, одним словом, Новый год справим.
Ну, мы все, конечно, поддержали эту ценную инициативу и тут же стали решать, куда идти за елкой и кому персонально. Насчет того, куда идти, вопрос был ясен: окромя елки на ничейной полосе, кругом нас на десятки километров не было елок. Насчет же того, кому идти, стали вносить всякие деловые предложения. Сержант Олефиренко возьми и скажи: это, говорит, прямая обязанность ефрейтора Мороза, у него, мол, и фамилия новогодняя, и инициал «дэ» подходящий, и по «языкам» Дэ Мороз недобор имеет, так что пущай, дескать, постарается для праздничного удовольствия боевых товарищей, хоть «языка» елкой компенсирует.
Прямо должен вам заявить: мне это предложение не понравилось ни по форме, ни по содержанию. Такую форму я, в бытность мою секретарем сельсовета, называл «личным выпадом», а что касается содержания, то я не очень желал оказаться под Новый год заместо мишени.
Встал я, значит, и говорю: это, говорю, все правильно, но елка эта для нас малоподходящая, потому что она взросла на немецкой почве и в политическом смысле для нас не подходит. Тут все стали смеяться, а сержант Олефиренко говорит: эта елка, говорит, в данный момент произрастает на ничейной полосе и является нейтральной, и, во-вторых, говорит, еще неизвестно, кто на этой полосе после мирной конференции хозяином будет, потому что землю эту немцы заграбили, следовательно, говорит, указанную елку, за неимением других кандидатур, можно считать вполне приемлемой и подходящей.
На этом вопрос был исчерпан. Ребята взяли у взводного разрешение и стали меня готовить к операции: белый маскхалат надели, флягу русской хлебной налили, достали у саперов ручную пилку, на спину мне катушку с трофейным проводом приспособили и говорят: «Как есть дед-мороз – весь белый и боевыми украшениями снабжен до отказа». Сержант Олефиренко перед операцией полный инструктаж мне сделал: ты, говорит, ползи напрямки, провод за собой разматывай, а там подпили елку ручной пилой, обвяжи ее покрепче проводом и дерни за провод три раза, а мы, говорит, в окоп ее в два счета притащим, провод, говорит, крепкий, выдержит. Так он сказал, а потом на прощание добавил: равняйся, говорит, на меня, я, говорит, третьего дня немецкого ефрейтора из-под самого окопа уволок.
Тут в аккурат свечерело, взял я свой карабинчик, гранату за пояс сунул, вылез из окопчика и пополз по снегу в направлении к елке. Темнота. Ползу я, катушка у меня на спине разматывается, а над головой трассирующие пули путь мне указывают, – это уже наш пулеметчик Паша Вознюк придумал, чтоб я не заблудился и к фрицам не угодил. Ну, ползу я это, ползу, снег локтями разгребаю, перестрелку слушаю, мины у меня над головой посвистывают, левее, слышу, два станковых работают. Ползу это я, время от времени к фляге прикладываюсь.
Дополз я до своего объекта, вижу, елка довольно четко передо мной обозначилась. А только гляжу я дальше и вижу, вроде кто-то навстречу ползет, ну совершенно ясно замечаю: что-то левее елки шевелится. Замер я. Так и есть, немец! Обнаружил он меня, проклятый, и тоже замер. Так мы с ним лежим один от другого на пять шагов, а на фланге у нас заветная елка чернеет.
Прямо скажу, ситуация создалась тяжелая. Стрелять нельзя: сразу же минами накроют. Кулаком – не достанешь. Ползти назад без елки – позор для отличного разведчика. Лежу я, мучаюсь и не могу решения принять. И немец лежит, никакой активности не проявляет. Так мы лежим определенное время, положение наше стабилизировалось, никаких существенных изменений не видно и вообще ничего не видно, потому что темень кругом и даже пурга начинается.
Лежу я, значит, лежу, снег меня засыпает, в середке дрожь от холода пошла, и зло меня берет, что никак не могу вспомнить немецкое название «руки вверх», чтоб, значит, своему противнику предъявить ультиматум. Запамятовал я это чертово название, хоть убей! Думал я, думал, четыре раза к фляге прикладывался, на пятом разе «вверх» вспомнил – он по-ихнему «хох» будет, – а насчет слова «руки» не могу припомнить. Ну, думаю, ладно: скажу ему «хох», а там пущай хоть руки, хоть ноги поднимает, это уже его дело.
Набрал я в голос погуще баса и говорю немцу: «Руки хох!». Сказал и жду, за гранату взялся. Ну, должен вам сказать, немец оказался вполне грамотный и ситуацию понял сразу, вижу, лезет ко мне, локтями упирается, а руки вверх подняты. Долез до меня, стал на четвереньках и стучит зубами от страха. Тут я моментально принимаю новое ответственное решение: обыскал его, оружие забрал, завязал ему руки и ноги проводом, а сам три раза провод дернул. Гляжу, наши потащили провод, аж снег за моим фрицем столбом встал.
Ну, спилил я эту самую нейтральную елочку, взвалил ее на спину и пополз к своему окопу. Пока полз, вспотел весь. Добрался до окопа и вижу: наши все окружили моего «языка», нашивки его проверяют, в личность смотрят.
Прислонил я елочку к стенке окопа, гордо поставил сбоку две винтовки и говорю сержанту Олефиренко довольно равнодушно: равняйся, говорю, на меня, мой «язык» и по чину старше, и морда у него толще, и взят похлеще, чем твой.
Елка у нас, конечно, была по всем правилам: фонарики горели, мы пели песни, хлопцы меня с медалью поздравляли, а я пил за нашу победу и за наше счастье в Новом году.
В гостях
Капитан Чекалин сам не знал, почему он решил провести свой месячный отпуск в той самой станице, где он до войны работал зоотехником и где во время оккупации погибли его жена и трое детей. Он не был в этой станице уже несколько лет, из близких ему в ней никого не осталось и его там никто не ждал. Чекалин мог бы поехать в Ставрополь, к сестре, но когда штабной писарь спросил его, до какой станции ему выписывать требование на проезд по железной дороге и какой населенный пункт проставить в отпускном билете, Чекалин подумал, посмотрел в распахнутое окно, за которым голубели в саду мартовские лужи, и назвал станицу Алексеевскую и станцию, отстоящую от нее на двенадцать километров.
После нудной четырехсуточной тряски в битком набитом вагоне Чекалин сошел на разбитой степной станции, посидел возле черного от копоти, покосившегося элеватора и, не дожидаясь попутной машины, закинул на плечо вещевой мешок и зашагал по дороге в степь.
Даже теперь Чекалин не думал о том, к кому он придет и что, собственно, будет делать в этой станице, где его, конечно, успели давно забыть. Он неторопливо шел по дороге, курил, сбивал хворостиной бурые головки сухого дурнишника и вспоминал недолгие три года, прожитые в Алексеевской.
За поворотом дороги Чекалин увидел стоящую на краю вспаханного поля сеялку-семирядку. Запряженные в сеялку рыжие, взмокшие от работы кони стояли, понуро опустив головы. На земле, очищая щепкой сошники сеялки, лежал смуглый парень в полинялой солдатской пилотке. Заметив приближавшегося Чекалина, он поднялся и вытер руки о штаны.
– Здорово, казак! – издали крикнул Чекалин.
– Доброго здоровья! – сдержанно ответил парень.
Должно быть, внутренне оценивая незнакомого человека, парень скользнул осторожно нащупывающим взглядом по высокой, сутуловатой фигуре Чекалина, посмотрел на его впалые щеки, седые виски, задержал взгляд на погонах и вздохнул. Парню на вид можно было дать лет семнадцать, но Чекалин, глядя на его мальчишеские, облупившиеся на ветру щеки, подумал, что ему не больше пятнадцати.
– Стоишь? – дружелюбно спросил Чекалин.
– Тут хоть не хочешь, а будешь стоять с такой справой, – махнул рукой парень.
– А что?
– Да вот четвертый круг прохожу, а зерно из ящика почти что не убывает, сошники забиваются. Черт его знает, чего с ними делать. А один сошник вон совсем негоден, и семяпровод на шматки рвется.
– Сеялку не берегли зимой, вот и пропали сошники, – сурово сказал Чекалин.
– Она уже у нас годов пятнадцать в работе не была: тракторными сеяли, – виновато объяснил парень, – а после войны опять за конные взялись, потому что немцы тракторы побили и части в реку покидали.
Чекалин положил на землю вещевой мешок и снял шинель. Увидев на его кителе четыре ряда орденских колодок, парень одобрительно хмыкнул:
– Ого! Одиннадцать штук!
– Клещи и проволока у тебя есть? – спросил Чекалин.
– Клещи у бригадира – он к трактору пошел, а проволока есть.
– Давай проволоку.
Чекалин порылся в вещевом мешке, достал пустую противогазную сумку, отрезал от нее кусок брезента и довольно быстро починил перегнивший семяпровод. Потом он осмотрел сеялку, оглянулся и сердито крикнул стоящему за спиной парню:
– Ты! Герой! Ворон ловишь, а за нормой высева не следишь! Рычажок у тебя на циферблате передвинулся до отказа.
– Это бригадир устанавливал, я рычажка не трогал, – смущенно объяснил парень.
Осмотрев конскую упряжь и почистив сошники, Чекалин снял пояс, кинул его на мешок вместе с фуражкой, расстегнул ворот кителя и сказал парню:
– Ну-ка, смотай вожжи и веди коней. Попробуем!
Парень намотал вожжи на руку и взмахнул кнутом.
Чекалин пошел за сеялкой, прислушиваясь к легкому постукиванию сошников. Крышка высевающего ящика была открыта, и Чекалин видел, как, образуя семь одинаковых воронок, янтарно-золотистое зерно равномерно потекло через сошники в землю. Чекалин удовлетворенно захлопнул крышку.
Он шел по влажной земле, ощущая на сапогах ее тяжесть, жадно вдыхал соленый запах конского пота, покрикивал на лошадей и, не обращая внимания на удивленно оглядывающегося парня, хрипловато запел фронтовую песню.
– Как тебя зовут, казак? – крикнул он парню.
– Пашка! – спотыкаясь, откликнулся парень.
– Чей же ты будешь, Пашка?
– Овчаровых.
– Из Алексеевской?
– Из Алексеевской.
– А кто у вас председатель колхоза?
– Тимофей Иванович, Грачев фамилия.
– Какой Тимофей Иванович? Тимошка, что ли? Тех Грачевых, что напротив колодца жили?
– Ну да. Он потом комбайнером был, двумя орденами награжден.
Чекалин засмеялся. Он вспомнил семнадцатилетнего Тимошку Грачева, которого в тридцать восьмом году нещадно отодрал ремнем за то, что мальчишка, озоруя в ночном, потравил конями опытный участок. С тех пор прошло девять лет и много воды утекло. Какой же он стал, этот Тимошка?
На шестом заходе Чекалин осторожно спросил у Пашки:
– А ты Ольгу Чекалину знал?
– Это которая в детских яслях работала? – осведомился Пашка. – У нас в колхозе Ольгу Васильевну все знали. Немцы расстреляли ее на овцеферме. Тридцать шесть душ их загнали тогда на овцеферму и вместе с детьми постреляли. Их всех наши похоронили в братской могиле возле стансовета…
Чекалин больше ни о чем не расспрашивал Пашку. Он, опустив голову, шел за сеялкой, думал о жене, о детях (младшего сына он никогда не видел), вспоминал лицо Ольги, и ему казалось, что она вот-вот появится на дороге, придет сюда и принесет ему завтрак в холщовой, расшитой красными нитками сумке, как, бывало, давно приносила, когда он работал на ферме.
Так он вспоминал день за днем их жизнь, и острая боль, которую уже утихомирили четыре года его одиночества, вновь сжимала его сердце, но он, вслушиваясь в шум ветра и покрикивая на коней, шагал и шагал за сеялкой, отгоняя от себя эту боль и думал о том, что теперь его друзья по полку и солдаты пехотной роты, которой он командует, стали его семьей и он отдаст им все, что должен и может отдать.
После полудня Чекалин всыпал последнюю пшеницу в ящик, тряхнул мешком и, взглянув на незасеянный участок, укоризненно сказал Пашке:
– Просчитались вы, брат, с вашим бригадиром. Зерна не хватит. Бери мешок и гони к бригадиру, пусть там насыплют килограммов десять…
Пашка передал Чекалину вожжи, взял мешок и уже отбежал было шагов на двадцать, потом вдруг остановился, как вкопанный, вернулся и подозрительно долго смотрел на Чекалина.
– А вы, дядя, того, – несмело сказал он, – вы чей будете?
– А что? – удивленно спросил Чекалин.
– Как так что? – рассердился Пашка. – Не могу ж я доверить вам коней и пшеницу. Там в ящике пшеницы, должно, с полпуда будет.
– Дуй, дуй, – расхохотался Чекалин, – бдительный какой! Иди, я покажу документ!
Он вынул из кармана офицерское удостоверение и с серьезным видом протянул Пашке:
– На, читай!
Пашка поднял брови, губы у него дрогнули.
– Так вы, значит, Чекалин Корней Петрович, муж Ольги Васильевны?
Не дожидаясь ответа, он взмахнул мешком и побежал по полю к дороге.
Чекалин продолжал сеять. Кони шли неторопливым шагом, чуть поскрипывали колеса сеялки, и подрагивающие сошники, разрыхляя острыми железными носами подсохшую на ветру землю, оставляли за сеялкой темную полосу жирной, липкой от влаги земли. Сзади, за сеялкой, опускались летающие над пахотой вороны, деловито прыгали по бороздам воробьи, стрекотали пестрые сороки.
Часа через полтора на дороге показалась бедарка, в которой сидели Пашка и одетый в серый дождевик человек с потертой папкой в руках. Это был председатель алексеевского колхоза «Красная звезда» Тимофей Грачев.
Увидев бедарку, Чекалин остановил лошадей и вытер платком потное лицо.
Грачев подошел к нему и укоризненно закричал:
– Что ж это вы, Корней Петрович, как снег на голову! Здравствуйте! Написали бы нам!
Чекалин, смутившись, сказал, что он неожиданно для себя самого решил провести отпуск в Алексеевской и хотел пожить тут месяц так, чтоб никого не беспокоить, но Грачев сердито махнул рукой:
– Берите ваши вещи и поедем в станицу, это ж прямо совестно получается.
Попрощавшись с Пашкой, Чекалин уселся в бедарку и поехал в станицу.
По дороге Грачев успел рассказать ему, что колхоз сохранил свое стадо (оказывается, сам Грачев семьдесят девять суток гнал стадо с Дона в Башкирию, потом, после освобождения станицы, пригнал коров и овец обратно), что много хат в станице разрушено и фермы все сожжены, но что сейчас из армии вернулись многие колхозники и хозяйство восстанавливается.
– А как работают фронтовики? – спросил Чекалин.
– Хорошо работают, – ответил Грачев, – но есть у нас один – Зиновий Гречишный, может, помните, так он водку хлещет да на каждом собрании кричит, что мы ему в ноги должны кланяться, потому, дескать, что он кровью нас от немцев спас.
– Чего ж он пьет? – угрюмо осведомился Чекалин. – Может, горе у человека есть?
– Какое там горе! – отмахнулся Грачев, – Семья у него в целости осталась, а жинка его, Дарья, до приезда Зиновия работала как следует, а он ее сбил с пути. Пущай, говорит, теперь на нас те поработают, кто пороху не нюхал.
Грачев привез Чекалина к себе домой, накормил его сытным обедом и предложил остаться у него на весь месяц, но Чекалин не захотел стеснять Грачева – у того была восстановлена только одна комната, в которой помещались шесть душ, – и нашел себе угол у старухи-вдовы Агафьи.
Первый день он ходил по станице, осматривал недостроенные хаты, от которых пахло сосновыми стружками и свежей глиной, заглянул на скотный двор, побывал в кузнице, потом долго стоял на разоренной гребле высохшего пруда и смотрел на уродливые пеньки вырубленных верб.
Только перед вечером он медленно пошел по пыльной широкой улице к стансовету и молча остановился у братской могилы с потемневшим от дождей и солнца деревянным памятником, на всех четырех сторонах которого чернели выжженные горячим железом фамилии погибших.
Среди других фамилий он увидел третью сверху строчку: «Чекалина О. В., Чекалина Е. (это была его старшая дочь Женя), Чекалина З.» (это была его вторая дочь Зина). Четвертой по счету стояла только фамилия «Чекалин», за которой видна была мелкая надпись: «От роду ему было восемь дней и имени он не имел». Это был его, Корнея Чекалина, сын, которому Ольга не успела дать имени…
Прошло три дня. Чекалин уже узнал ту жизнь, которой жили станичники. Ему успели рассказать обо всех, кто погиб на войне и кто был ранен, кто вернулся инвалидом, а кто умер при немцах. Ему рассказали обо всем, что сделано за последние четыре года и что еще надо сделать, чего не хватает и что трудно достать.
Чекалин слушал мужчин и женщин, которые сходились по вечерам к Агафьиной хате, расспрашивал их обо всем том, что составляло их жизнь, а рано утром вставал и уходил на работу. Как-то так получилось, что он каждый день находил себе дело: то помогал крыть крышу многодетной вдове Федосье Ивановне, то до темноты бил молотом в кузнице, то сеял с Пашкой ячмень и овес, то затеял осмотр всех лошадей и коров, чистил конские копыта, следил, как девушки-доярки выпаивают телят, чинил с конюхами сбрую.
Гречишного, о котором рассказывал Грачев, Чекалин увидел только на воскресном собрании. На этом собрании Тимофей Грачев делал доклад о ходе посевной кампании, потом колхозники стали говорить о необходимости строительства школы и детских яслей, и когда заговорили об этом, сидевший в углу Чекалин попросил слова.
– Я пробуду здесь еще девятнадцать суток, – негромко сказал он, – и мне хотелось бы поработать эти дни. Пока люди заняты в поле, разрешите мне начать работу по строительству детских яслей. Проект я видел, это штука нехитрая, саман у вас приготовлен, лес тоже. Дайте мне в помощь двух-трех женщин. Мы начнем работу. За три недели можно многое сделать.
Метнув взгляд к дверям, у которых сидел Гречишный, Чекалин сказал:
– Мне поможет в работе демобилизованный лейтенант товарищ Гречишный. А когда я уеду в полк, Гречишный закончит эту работу. Пусть эти самые ясли будут вам памятью от фронтовиков.
Через два дня Чекалин и Гречишный приступили к работе. Им помогали шесть женщин, среди которых была и жена Гречишного Дарья. Уже через две недели стены четырехкомнатного домика были возведены и деревянные полы, застланные новыми досками, распространяли терпкий запах сосны.
– Ты не беспокойся, Корней Петрович, – взволнованно говорил Гречишный Чекалину, – я закончу ясли к сроку. Даю тебе гвардейское слово, и слову этому можно верить, потому что совесть ты во мне пробудил, будто по боевой тревоге поднял меня на дело.
В последний вечер пребывания Чекалина в Алексеевской к недостроенным яслям сошлись почти все колхозники. Они сидели на бревнах, курили, долго расспрашивали Чекалина об армейской жизни.
– Вы можете положиться на нас, – говорил Чекалин. – Мы делаем свое дело и выполняем свою солдатскую службу так, как положено. Мы не подвели народ в этой войне и никогда не подведем.
Уже уезжая, он долго инструктировал свинарок, заглянул в кузницу, поговорил с Пашкой, посоветовал Грачеву обязательно загатить к осени греблю и посадить на берегу будущего пруда молодые вербы, обошел всю станицу и простился со всеми колхозниками.
– Приезжай к нам, Петрович, будем ждать, – говорили Чекалину колхозники.
Пашка увозил Чекалина на станцию. Они медленно ехали по степи в покачивающейся на рессорах бедарке, и Чекалин, всматриваясь в зелень озимых и в черные полосы засеянной тучной земли, думал о том, как расскажет товарищам о своем отпуске, о людях, с которыми подружился, и о той самой земле, которую он, Чекалин, как хозяин, отстоял в бою и полюбил навсегда.