355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Закруткин » Дорогами большой войны » Текст книги (страница 10)
Дорогами большой войны
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:28

Текст книги "Дорогами большой войны"


Автор книги: Виталий Закруткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

В половине десятого затрещал полевой телефон. Жук прилег рядом с телефоном и услышал в трубке хрипловатый голос Селиванова:

– Говорит девятый. Не вернулись?

– Никак нет, товарищ девятый! Жду! – ответил Жук.

– Чего у вас так зубы стучат?

– Малярия треплет, товарищ девятый…

– Вызовите врача.

– Слушаюсь.

– Как только вернутся, немедленно сообщите.

– Слушаюсь…

Шатаясь от слабости, Жук подошел к дыре, проделанной в камышовой стене, и стал смотреть в степь – не покажутся ли разведчики. На темном фоне неба зелеными сполохами отсвечивались далекие вражеские ракеты – гитлеровцы освещали свой передний край.

У Жука мелькнула мысль: «Это плохо. Если бы они готовились к наступлению, как ожидает генерал, у них была бы полная темнота, чтобы скрыть передвижение войск».

Разведчики вернулись в третьем часу ночи и, как только вошли в кошару, Жук понял, что у них произошла стычка с противником: ни Сидельникова, ни Коротченко не было.

Не дожидаясь пока старший сержант Анисимов – он вошел в кошару первым – приступит к рапорту, Жук закричал тревожно:

– А где ваш командир?

– Командиры остались там, – смущенно ответил Анисимов.

– Где там?

– В Ага-Батыре…

Все одиннадцать казаков были налицо. Они стояли в кошаре мокрые, залепленные грязью и снегом, с черными от ветра лицами и едва на ногах держались от усталости. Анисимов рассказал Жуку обо всем, что произошло в Ага-Батыре. Разведчики подобрались к самому селению, бесшумно сняли двух часовых (Анисимов сказал так: «Мы их сняли ножами») и залегли в одном из окраинных дворов между сараями. Двор этот примыкал к дороге Ага-Батырь – Сунженский, и дорога оттуда хорошо просматривалась. Трупы часовых они утащили с собой, внесли в один из сараев и присыпали навозом, чтобы гитлеровцы не знали о нападении и подумали, что часовые куда-то ушли. Целый день казаки, дрожа от холода, пролежали между сараями. По дороге действительно двигались на север немецкие танки и пушки, но очень мало: за день разведчики насчитали всего двадцать два танка и шесть самоходных пушек. Те танки, которые стояли на восточной окраине Ага-Батыря, не тронулись с места, у них только прогревали моторы – в течение дня слышно было, как водители заводили их минут на пять, потом заглушали и уходили в хату греться…

– Что же дальше? – нетерпеливо спросил Жук.

– Так мы пролежали до темноты, – продолжал Анисимов. – Оба старших лейтенанта были с нами. Когда стемнело, Сидельников и Коротченко решили пройти по улице и посмотреть, что делается в центре селения. Они оставили меня за старшего и приказали в случае чего сейчас же уходить к своим. «Мы вернемся к двадцати часам, – сказал мне старший лейтенант, – и, если до этого времени все будет спокойно, вы нас ждите, а если мы не вернемся, то вы после двадцати часов не дожидайтесь нас и уходите». Они ушли, а мы остались у сараев. До двадцати часов ничего не случилось. По дороге не было никакого движения, только по улице проходили легковые машины. Несмотря на приказ, мы прождали Сидельникова и Коротченко до двадцати трех часов.

Анисимов тяжело вздохнул.

– Ровно в двадцать три часа недалеко от того места, где мы лежали, раздались два винтовочных выстрела, потом выстрелы из пистолетов и автоматные очереди. Я понял, что враги обнаружили наших командиров, ввязался в перестрелку, отвлек фашистов на себя и стал отходить в буруны. Нам удалось уйти, но Сидельникова и Коротченко мы больше не видели…

Жук выслушал рассказ Анисимова, отпустил казаков и задумался. Как сказать Селиваному обо всем этом?

Отряхнув бурку от соломы, Жук пошел к хибарке Селиванова. Не смягчая и не утаивая ничего, он доложил о результатах разведки и рассказал об исчезновении Сидельникова и Коротченко.

Генерал исподлобья смотрел на высокого Жука, кусал губы и постукивал носком сапога.

– Можете идти, товарищ Жук. Теперь уже ничто не изменит положение. Отступать нам поздно. Сегодня ночью мы будем штурмовать Ага-Батырь.

Целый день шел снег. Холодный ветер нес по степи тучи песку, заметая следы машин, телег и коней. Смешанный с песком снег желтоватыми сугробами ложился по склонам бурунов, россыпью пестрел в низинах, оседал на корявых ветках ракитника и на высохших кустах репейника.

Целый день в степи не прекращалось движение. Со стороны могло показаться, что среди бурунов разместился огромный лагерь кочевников, которые зачем-то скачут по степи, сгоняют в балочки табуны коней и, собравшись кучками, жгут костры, от которых поднимается к пасмурному небу клочковатый серый дым.

Между тем в движении казаков, не понятном для постороннего глаза, была своя скрытая закономерность, которую хорошо знали в хибарке на хуторе Чернышевой, там, где расположился штаб. Редкой цепочкой на рысях проходили, стягиваясь к Ага-Батырю, сабельные эскадроны. Добравшись до саманных построек бывшего племхоза, казаки спешились, приторочили клинки к седлам, а коноводы, соединив поводьями пять-шесть коней, уводили их в неглубокую балку. Казаки укладывались с подветренной стороны, вдоль низких стен разметанных бомбами пустых построек, курили или, подняв воротники шинелей, засыпали, прижавшись щекой к холодному, затвердевшему на морозе песку.

Приземистые, похожие на черепаху машины, сердито урча, тащили по пескам тяжелые пушки. На машинах и лафетах пушек, повернувшись спиной к ветру, сидели укутанные в башлыки, нахохлившиеся артиллеристы. Неторопливые казаки-обозники в брезентовых дождевиках, лениво покрикивая на худых коней, везли в тяжело нагруженных телегах патроны, снаряды и мины. Связисты, поворачиваясь боком к ветру и согнув колени, тянули среди бурунов телефонные провода. По всем направлениям сновали грузовые машины, на которых высились припорошенные снегом тюки прессованного сена.

Иногда по гребням бурунов пролетали ординарцы. Окутанные паром кони мгновенно исчезали в низинах, словно проваливались в пропасть. То здесь, то там мелькали серые, с открытыми крышками броневики, в которых в бурках и барашковых шапках стояли посиневшие от ветра офицеры.

В степи происходило то, что обычно происходит, когда готовится серьезная боевая операция, и что связано с тяжелым трудом многих людей, которые, выполняя разработанный в штабе план, делают все, что нужно, то есть передвигаются туда, куда приказано, везут снаряды, тянут провода, роют землянки и устанавливают пушки.

Эти люди не знают, когда и куда будет направлен их удар, но они хорошо знают, что близится час боя, то есть самого серьезного испытания для каждого из них. И поэтому, выполняя все, что нужно, люди внутренне готовятся встретить надвигающуюся опасность, которая уже становится реальной и ощущается во всем.

До самого вечера казаки были в движении, а с наступлением темноты разожгли в низинах и оврагах костры и сели поужинать. Хлеба у казаков уже не было, но среди бурунов десятками бродили отставшие от своих отар овцы, и казаки ловили их или стреляли в них из автоматов, тут же свежевали и, порубив, закладывали в котлы с ячменной кашей.

К одному из таких бивачных костров я подошел погреться и поесть горячей каши. Вокруг костра сидели и лежали усталые казаки. Среди них были и молодые, всего полгода назад попавшие в армию, были и старики-добровольцы, бородатые, хмурые станичники, которые вместе с семьями ушли на фронт и теперь воевали так, словно здесь была их станица: спокойно, по-хозяйски делали они все, что от них требовалось…

Когда я подошел к костру, один из таких добровольцев-станичников, невысокий, худощавый старик с рыжеватой, чуть седеющей бородой и озорными глазами, размахивая деревянной ложкой, рассказывал о своей встрече с Ворошиловым в 1918 году.

– Аккурат в это время, – говорил рыжебородый казак, – мы для армии Ворошилова мост через Дон строили. Строили мы этот мост под огнем, даже бабы с детишками гать сооружали и мешками таскали нам землю. Жрать тогда, помню, было нечего. Ну, сидим это мы однажды в палатке, вечером уже, и любуемся, как наш повар Куприян Наумов барашка свежует. А барашка этого Куприян у какого-то станичного богатея угнал. Порубил наш Куприян барашка, сложил в калмыцкий котел и варит. Уже пар из котла пошел и бараниной запахло. И тут, мы слышим, шагают люди. Прямо к нам, видимо, идут. «Вот черти, – говорит Куприян, – унюхали-таки барашка. Придется, говорит, делиться…» И в это время заходит в палатку такой себе средний по росту мужчина, только что кожанка на нем блестит да сапоги хромовые, а то казак и казак. «Здравствуйте, – говорит этот человек казакам, – я, говорит, командарм Клим Ворошилов». Ну, мы, конечно, вскочили, туда-сюда, рапорт отдали и заявили, что, дескать, на вечернем отдыхе барашком угощаемся. Он ничего, усмехнулся, сел на седло и говорит: «Раз так, то и меня угощайте». Ну, конечно, и его угостили…

Казаки хохочут, и рыжебородый старик вытаскивает из внутреннего кармана ватной стеганки массивные золотые часы и говорит, приглушая озороватое хвастовство:

– После Ворошилов мне за строительство моста дорогие часы подарил. «Это, говорит, тебе на память». Вот тут и написано даже: «Парамону Самсоновичу Куркину от командарма Клима Ворошилова».

– Так ты, Самсоныч, с маршалами даже знакомство имеешь! – смеется чернобородый казак. – Того и гляди, командиром полка тебя поставят…

– Какой из него командир полка! – хмуро отзывается лежащий на бурке сивоусый старик с изможденным лицом. – Теперь, брат, война не та. Тут с клинком на танк не полезешь.

– У нас уже и клинки, наверно, в ножнах поржавели. От самой Кущевки с лета не вынимали их из ножен. Все только обороняемся да по щелям отлеживаемся… А нам нужен бой горячий…

Чернобровый казак, сунув ложку за голенище, сердито бросает:

– Чего там клинки! Коней и то отобрали, а нас на каких-то ишаков посадили.

– Сам ты, парень, не лучше ишака! – ворчит сивоусый. – Запряги кляч в пушку, они и застрянут в песках, а ты тут как хочешь от фашиста отбивайся. Они в тебя из пушки палить будут, а ты перед ними на кровном жеребце красуйся…

В другой группе казаков, лежавших на песке поодаль, румяный и пухлый юноша, похожий на писаря, говорит негромко:

– Не иначе как Ага-Батырь брать будем. Я в штабе полка определенный разговор слышал. Так и сказали: генерал, говорят, Ага-Батырь взять хочет.

– Голой рукой его не возьмешь, – возражает кто-то из темноты. – Ты подбрось нам танков да самолетов штук десять, так мы его мигом возьмем.

– С танками и самолетами всякий дурак возьмет. А сейчас танки нужнее под Владикавказом. Слышали, небось, что там делается…

Поев горячей каши с мясом, я завернулся в бурку и прилег у потухающего костра.

Ветер выл и высвистывал, неся среди бурунов снег и песок, остывающий пепел костров и солому. Чуть слышно ржали лошади и где-то в темноте рокотали моторы машин. Время от времени в темноте вспыхивали и гасли голубоватые пучки света – это какой-нибудь растерявшийся шофер включал на секунду автомобильные фары, чтобы найти еле видимые на песке следы и не сбиться с дороги.

Бой начался в три часа ночи, и степь сразу наполнилась грохотом пушечных залпов, беспорядочной трескотней пулеметов, ослепительными вспышками пламени, криками людей и конским ржанием, короткими, резкими и часто слитыми звуками, которые возникают только в бою.

Два спешенных полка Белошниченко должны были, пользуясь ночной темнотой, занять исходные рубежи, расположенные близ самого селения Ага-Батырь, и после десятиминутной артиллерийской подготовки ринуться на штурм.

Штурм был назначен на два часа ночи, но из-за того, что кто-то заблудился в бурунах и не привел вовремя свои спешенные эскадроны, пришлось дожидаться около сорока минут. Кроме того, оказалось, что обозники не сумели доставить к назначенному часу снаряды для дивизиона тяжелых пушек, и это ослабило силу огня.

В три часа расположенные за спиной наступающих батареи открыли огонь по Ага-Батырю. Гитлеровцы сперва молчали, но как только полки Белошниченко покинули исходные рубежи и пошли в атаку, то есть побежали по степи, еще не видя противника и стреляя наугад, из Ага-Батыря грохнули пушки и минометы. Над бурунами пополз тяжелый, пахнущий серой дым. Казаки короткими перебежками, падая в песок и вновь поднимаясь, приближались к Ага-Батырю.

Над окутанным огнем и дымом Ага-Батырем висели на парашютах красновато-желтые ракеты, освещая подступы к селению, из которого фашистские пулеметчики вели прицельный огонь. Откуда-то справа по ракетам ударили счетверенные зенитные пулеметы казаков. Светло-зеленые пунктиры трассирующих пуль скрестились вверху, и ракеты, истекая огненными каплями, гасли одна за другой.

– Так их, проклятых! – восторженно кричали в темноте.

– Бей последнюю, а то мешает идти!

– Левее, левее, идол!

В то самое мгновение, когда казаки-зенитчики расстреливали вражеские ракеты, чтобы погрузить степь в темноту и помочь наступающим сойтись с врагом в рукопашном бою, к старшему лейтенанту Жуку прибежал запыхавшийся ординарец и сообщил, что вернулись Сидельников и Коротченко. Оба они, покрытые ссадинами, исцарапанные, в грязных лохмотьях, были доставлены к генералу Селиванову и доложили, что им удалось пробраться на чердак дома, где помещался штаб фашистской дивизии. Они целый день пролежали на чердаке и, наблюдая за штабом, поняли, что гитлеровцы ожидают штурма русских и готовятся к отражению атаки.

– У них, товарищ генерал, на каждой улице стоят танки, – заключил взволнованный Сидельников. – Кроме того, все те танки и пушки, которые днем уходили по дороге на Сунженский, ночью возвратились назад и были поставлены западнее Ага-Батыря…

– Идите! – махнул рукой Селиванов. – Мне все ясно!

Вскочив с табурета, он забегал по хибарке, нахохленный и сердитый, побледневший от гнева. Да, генерал Фельми перехитрил его. Он, как видно, понял привычки генерала Селиванова и догадался, что генерал Селиванов не станет отступать, а полезет на Ага-Батырь!

Приложив горячую ладонь к обледенелому окошечку, Селиванов прислушался. Бой бушевал вовсю. Но это был проигранный бой, заранее обреченный на полную неудачу.

Сунув руки в карманы, Селиванов постоял у окна, докурил папиросу, швырнул в угол окурок и яростно завертел ручку телефона.

– Двадцать первого! – закричал он хрипло. – Двадцать первый? Это я, девятый. Вот что, Кузьма Родионович, кончайте! Сейчас же окопайтесь и приготовьтесь к немедленному отражению танковых атак противника. Сегодня наша карта бита.

Он рывком накинул на себя шинель, схватил стек и кинулся к выходу, чуть не сбив начальника артснабжения, медлительного подполковника с сонными глазами.

– В-вы! С-соня! – заикаясь от бешенства, прохрипел Селиванов. – Если вы еще раз подведете меня со снарядами, я вас расстреляю…

Вскочив в стоявший у порога «штейер», он кинул нажавшему на стартер водителю:

– К Белошниченко! Скорее!

Командир африканского корпуса генерал Фельми действительно предусмотрел возможность нападения казаков на Ага-Батырь. Лишь после того как был отражен ночной штурм Белошниченко, Фельми стал готовиться к наступлению на правый фланг донцов, будучи на этот раз уверенным, что Селиванов на Ага-Батырь теперь не полезет.

Однако для более точного определения планов Селиванова генерал Фельми послал в разведку крупный отряд на танках и броневиках. В дневнике одного из участников этой разведывательной операции штурмшарфюрера так описывается продвижение отряда:

…«День клонится к вечеру. Вскоре должна наступить темнота. Вдруг показалась деревня – наша предельная цель. Дело может оказаться серьезным! Танки осторожно приближаются к деревне. За ними так же осторожно продвигаются бронемашины. Первые удары из орудий бронемашин потрясают воздух.

Бой продолжался недолго. Наше задание выполнено: мы наконец столкнулись с противником и знаем, какой силой он располагает. Вся деревня кишит казаками. Большевики прикрыли окраину деревни сильнейшими орудиями, и вскоре над нашими головами засвистело, застрочило: самый удобный момент, чтобы повернуть и исчезнуть. Ночь скрывает нас от противника. Теперь мы можем остановиться, чтобы подсчитать наши потери».

С этим штурмшарфюрером мне пришлось познакомиться несколько позже – и притом в обстановке, явно для него неблагоприятной. Стоя навытяжку у дверей овечьей кошары, он медленно рассказывал о дислокации корпуса и, закончив показания, протянул Олегу Жуку черную книжку-дневник…

По данным разведки, генерал Фельми понял, что казаки готовятся к круговой обороне и что, следовательно, теперь можно перейти к выполнению второй задачи, поставленной высшим командованием, то есть перебросить танки и пушки на свой левый фланг, обрушиться на правое крыло казаков и разгромить их.

Связавшись с Фельми по радио, командующий 8-м авиационным корпусом генерал Мартин Фибих дал слово, что в ближайшие три дня все железнодорожные пути подвоза в районе действий донских казаков будут уничтожены. Теперь Фельми не сомневался, что казаки, лишенные боеприпасов и хлеба, вынуждены будут сдаться.

С каждым днем положение донцов ухудшалось. Гитлеровцы обложили казаков с трех сторон, с утра до ночи беспокоили их артиллерийским огнем и по нескольку раз в сутки бросались в танковые атаки. Они пускали при этом по десять-пятнадцать танков, за которыми обычно следовали группы автоматчиков.

В песках было трудно обороняться. Сыпучая почва не позволяла отрыть окопы, и казаки, разгребая песок, делали неглубокие ямы, напоминавшие кабаньи лежки. Под песком проступала влага, и надо было доставать камыш, солому или хворост, и стелить на землю, чтобы уберечь себя от простуды.

На самых опасных местах лежали бронебойщики с противотанковыми ружьями, зажигательными бутылками и связками гранат. Они первые принимали на себя удары вражеских танков и забрасывали их гранатами. Правда, одна особенность степи помогала бронебойщикам – бесконечные песчаные буруны. Танки шли по этим бурунам, точно тяжелые баржи на штормовых волнах, то с диким ревом взлетали на гребни, то, зарываясь носом в песок, ныряли в низины. И казаки наловчились бить их в то мгновение, когда они показывались на вершине буруна, задрав мелькающие траки и вздымая бурые тучи песку. Бронебойщики кидали под гусеницы гранаты, забрасывали танки бутылками и расстреливали врагов из ружей.

Это была изнурительная и опасная работа. Голодные люди по суткам не выползали из своих кабаньих лежек. Лица у них задубели от холода и копоти, губы распухли и потрескались, на зубах хрустел песок. Постоянный грохот и скрежет танков оглушали казаков, дым и пламя слепили глаза. Но ни один полк не отступил, и вражеским автоматчикам не удалось нигде прорвать оборону.

Однако самым тяжким было то, что фашистские пикирующие бомбардировщики разбомбили те станции, с которых шло снабжение казаков. Нужда ощущалась не только в патронах и хлебе, но и в фураже, и в обмундировании, и в горючем. Теперь все это приходилось везти на грузовиках, для которых не хватало бензина, и на телегах, которые часто застревали в песках.

И казаки с каким-то особым мужеством, которое свойственно твердым людям в дни опасности, переносили голод и делились кусочком застывшей на холоде ячменной каши.

Вдруг в один из метельных декабрьских дней пронесся слух, что из полка, стоявшего на правом фланге, дезертировал казак Николай Пышкин, который увел с собой грузовую машину и скрылся в неизвестном направлении. Поступок этот был для казаков особенно позорным и тяжким еще и потому, что почти все соединение состояло из казаков-добровольцев, которые по своему желанию покинули станицы и ушли на фронт.

Слух о дезертирстве Пышкина шепотом передавался из уст в уста, и донцы, отплевываясь, сурово говорили:

– Все равно поймают…

– Не миновать ему пули…

Пышкина поймали в двухстах километрах от хутора Чернышова. Рано утром его судил трибунал и приговорил к расстрелу перед строем. Казнь должна была совершиться в пятом часу вечера, неподалеку от овечьих кошар, в которых был расположен штаб.

Весь день дул холодный ветер, а иногда срывался мелкий снежок. Мы с капитаном Васильевым возвращались в штаб и, увидев между бурунами ряды построенных казаков, вышли из машины и направились к ним.

Казаки стояли в пешем строю, тремя колоннами, образующими гигантскую букву «П». У многих были перевязаны бинтами руки и головы.

Посредине стоял на коленях Николай Пышкин, молодой парень с белесым чубом, вылезшим из-за шапки-ушанки, в серой стеганке и в ватных брюках. Я вначале не понял, почему Пышкин стоит на коленях, но, увидев его пожелтевшее лицо и дрожащие губы, догадался, что ноги уже не повинуются ему и что он находится в том состоянии ужаса, которое парализует волю человека и превращает его в животное.

Над желтоватой бурунной степью низко плыли угрюмые, темные тучи. Редкие снежинки кружились над песками, оседая на шинелях и на лицах молчавших людей.

Офицер дочитывал последние слова сурового приговора.

С острым, неприятным чувством брезгливости я смотрел на Пышкина. О чем он думает сейчас? Понял ли он, что его преступление – смертельная обида для тех, кто стоит в строю? И если понял, то почему не может взглянуть в лицо своей смерти так, как смотрит солдат? Нет, ничего он не понял и ничего не поймет. Жалким трусом он был и трусом остался. Тогда, три дня назад, он бежал и предал товарищей потому, что испугался смерти, и сейчас он стоит на коленях потому, что не в силах принять смерть стоя.

Один из офицеров крикнул Пышкину:

– Снять обмундирование!

Покорно, не поднимая глаз, Пышкин сел на песок и стал стягивать сапоги.

В это время невысокий смуглый сержант в забрызганной грязью измятой шинели – он стоял в группе конвоя – расстегнул потертую кобуру пистолета.

Когда Пышкин, чуть склонившись вперед и закинув руки за спину, стал стягивать через голову гимнастерку и на мгновение закрыл лицо, смуглый сержант сделал шаг вперед и выстрелил. Пышкин повалился на спину.

Уже надвинулись ранние зимние сумерки. Раздалась протяжная и звонкая команда:

– Разойди-ись!

– Фельми думает меня перехитрить, – язвительно говорит Селиванов, – но смеется тот, кто смеется последний. Теперь он думает, что мы у него в кармане. Постараемся развеять его самообольщение…

Целыми днями Селиванов сидел над картой, обдумывая новую операцию. Он уже знал всю эту проклятую степь как свои пять пальцев и готов был даже во сне рассказать, где тут стояли пастушеские коши, хутора и редкие фермы, где были колодцы, а где встречались мутные соленые озера.

Точно шахматный игрок, Селиванов изучал все возможные комбинации противника. Он не навязывал воображаемому Фельми свои взгляды и не оглуплял его, как это делают опрометчивые офицеры, думая о враге.

– Я перешел к круговой обороне, – говорил Селиванов. – У меня уничтожены пути подвоза. Значит, он полезет сейчас на мой правый фланг, чтобы захлопнуть меня в мышеловке. Он не считает меня ограниченным человеком, – это видно по тому, что он понял тогда мой замысел и стал защищать Ага-Батырь. Сейчас он убежден, что я изберу самый лучший вариант: прикроюсь одной частью и отойду километров на сорок. Это действительно самый лучший вариант. Он знает, что мне без патронов и без хлеба нельзя идти вперед, потому что это равносильно смерти, и что я обязательно пойду назад и этим облегчу ему операцию по разгрому. Следовательно, мне надо идти вперед…

Обдумав все это, Селиванов вызвал полковника Панина и сказал:

– Приготовьте новый план овладения селением Ага-Батырь…

Кубанцы, против которых действовали большие силы гитлеровцев, все же сумели отбросить противника и продвинулись вперед, прикрывая правый фланг донцов. Это значительно облегчило донцам задачу по овладению Ага-Батырем. Кроме того, по приказу командующего фронтом казакам придали танковую группу и небольшой авиационный отряд. Снабжение тоже несколько улучшилось, потому что уничтоженные противником пути были восстановлены.

И снова в степи началась подготовка, которая обычно предшествует большой операции. Снова по всем направлениям устремились автомашины, сотни всадников, навьюченные сеном верблюды, артиллерийские упряжки.

Взятый в плен под хутором Чернышовом штурмшарфюрер, закончив показания о дислокации корпуса, сказал старшему лейтенанту Жуку:

– Я вижу, что вы готовитесь к наступлению, и думаю о том, как жестоко мы ошиблись, надеясь на казачество. Ведь мы все рассчитывали на то, что казаки выступят против большевиков. Но теперь я вижу, что мы не поняли душу русского казака и не учли тех двадцати пяти лет, которые сформировали характер новых казаков…

Да, гитлеровцы просчитались. Против них сражались сейчас не те придуманные воображением белых эмигрантов казаки, которые по воле фантазирующих фашистских журналистов населяли мифическую страну «Казакию», а новые, советские люди, воспитанные новым, советским строем и готовые защищать этот новый строй, не щадя своей жизни.

С особенной силой почувствовал я это, выслушав однажды историю казака-добровольца Парамона Куркина, того самого, который рассказывал о встрече с Ворошиловым. Жизнь Куркина, рассказанная им самим, наглядно раскрыла мне истинное существо того мужества, которым отличались казаки в дни суровых боевых испытаний в бурунной степи.

О своей жизни Куркин рассказывал в огромной камышовой кошаре, куда были собраны казаки для вручения им орденов и медалей. После вручения наград полковой комиссар Даровский – он стоял у тачанки, заменявшей в кошаре стол, – обвел взглядом сидящих на соломе казаков и сказал:

– Тут среди награжденных много стариков-добровольцев. Вот я вижу Николая Рыжова из Усть-Медведицкой. Он привел в корпус свою станичную полусотню и сразу отличился в боях за Кагальник, под Ростовом. Дальше, кажется, сидит Недорубов, командир четвертого эскадрона. Он пришел к нам вместе с сыном и сейчас получил высокую боевую награду. Рядом с ним стоит старший сержант Козорезов из Урюпинской… Скоро мы пойдем в наступление, и мне хотелось бы, чтобы кто-нибудь из старых казаков-добровольцев рассказал о своей жизни. Пусть послушают молодые, как жили раньше станичники и как завоевали себе свободу…

Даровский умолк, еще раз окинул взглядом казаков и спросил:

– Ну что, товарищи казаки, кто расскажет?

– Пусть Парамон Куркин расскажет, – закричали казаки…

– Да пусть хорошо рассказывает, время у нас есть, до утра далеко.

Парамон Куркин вышел из темноты, подошел к тачанке, на крыльях которой светились два керосиновых фонаря, снял серую мерлушковую шапку, погладил седеющую бороду и сказал тихо:

– Что ж, я расскажу. Перед боем это, бывает, пользу приносит. А то люди, случается, забывают, как мы жили и как добыли себе волю…

Он сел на козлы, положил шапку рядом с собой и стал рассказывать, негромко и неторопливо, но так, что его слышал каждый сидящий в кошаре казак.

– Я сам уроженец хутора Логовского, станицы Верхне-Чирской, Второго Донского округа, – так Парамон Куркин начал свой рассказ. – Рождения я семьдесят девятого года, так что мне сейчас шестьдесят три стукнуло. Батька мой жил бедно, было у него семеро детей, а хозяйства – кот наплакал: коровка да пара паршивых бычков. Вот и доводилось ему работать на постройке железной дороги и получать по полтиннику в день. В одна тысяча девятьсот втором году я был взят на действительную службу и направлен в город Ростов, во вторую отдельную казачью сотню…

Куркин погладил ладонью голенище и, усмехнувшись, посмотрел на казаков.

– Как мы служили, про то старики знают. Поднимали нас в казарме затемно, гоняли до одурения, а за любую провинность кнутами пороли. Осточертела мне такая каторжная жизня, и задумал я избавиться от нее. Один мой станичник работал в нашей сапожной мастерской. Спросил я у офицера дозволения и пошел к нему работать. Два года он учил меня сапожному делу, и через него познакомился я с разным ремесленным людом – шорниками, сапожниками, столярами. Жили мы дружно, по воскресеньям сходились пиво пить и гутарить про всякие дела.

А в это время, в аккурат, проходили рабочие забастовки. В пятом году начались митинги, собрания по всему городу. Как-то выпивал я у знакомого сапожника, а он говорит мне: «Ничего ты, говорит, не знаешь, пойдем, говорит, на Темерник, в депо, там увидишь настоящих людей». Скинул я свою казацкую одежину, надел вольную и пошел с тем сапожником на Темерник. Там в депо оратор про большевиков рассказывал и про Ленина говорил, как он хочет всему народу трудовому свободную жизнь дать. Слушал я этого оратора, и глаза у меня на многое открылись. Когда шел в казарму по Садовой улице, патрули забрали меня, повели в четвертый полицейский участок, а оттуда к воинскому начальнику, полковнику Макееву. Он припаял мне двадцать суток гауптвахты и в сотню сообщил. Там сделали в моих вещах обыск, но ничего не нашли. Много рабочих в те дни повесили, а много в тюрьмы позабрали. Сотня наша стреляла из пушек по Темернику, и начальство хвалило наших дураков за усердие…

Шестого января в девятьсот шестом году заиграли старым казакам сбор к отходу, то есть, значит, стали домой отпускать. Выдали нам денег по четыре рубля двадцать пять копеек и отправили по домам. Прибыли мы в окружную станицу Нижне-Чирскую, там нас всех построили на улице в конном строю. Подъехал к нам генерал Житков, поздравил с домами, а потом вдруг говорит: «Есть, говорит, среди вас казак Парамон Куркин, он, говорит, с ростовскими бунтовщиками путался». Сказал это генерал Житков и кричит: «Куркин, ко мне!» Ну, выехал я из строя, а он давай меня срамить: «Ты, говорит, такой-сякой, присягу царскую нарушил и сволочам другом стал, говорит, тебе не будет прощения…» После, когда казаков собирали на усмирение посылать, меня не взяли – ненадежный, говорят…

Ну вот, пришел я на свой хутор. Отец и мать у меня были староверы: как увидели, что я бороду сбрил, плеваться стали. Мать миску после меня мыла и все попрекала – нечистый дух. Пришлось отпустить бороду…

Казаки засмеялись. Куркин тоже засмеялся, погладил свою роскошную седую бороду.

– В ту пору я и оженился, – продолжал он. – Взял себе хорошую девку Прасковью Леонтьевну. Пожили мы немного, ребенок народился, трудно стало. И пошел я работать гуртовщиком к купцу Ерофицкому, так от весны до осени в степу жил.

В девятьсот десятом году назначен был передел станичной земли. Земля у нас давалась молодым с восемнадцати годов, а то атаманы порешили давать с пяти годов, а на девчонок ничего. А у нас был, скажем, казак Лаврен Попов, имел семь дочерей и сидел на одном земельном пайке. Иногородние тоже ничего не получали, с голоду пухли. Вот я и выступил на станичном сборе, хотя и был неграмотный. «Это, говорю, собаке под хвост такой передел! Землю надо делить подушно и иногородним дать хоть по клочку земли». Станичный атаман Золотов шумит на меня: «Видали, какой дурень? Каждому казаку сына надо на службу справлять, коня ему купить, а девчонке на черта помощь?» Озлился я и говорю: «Мы уже это видели! На хуторе нас присягало сто семнадцать человек, а коней привели только семнадцать. Сто человек замахляли своих коней». Золотов накричал на меня и оштрафовал за бунтарство. После взяли у меня самовар и сюртук новый, продали за двенадцать рублей. Так на этом сборе наше дело и не прошло. Вернулись мы из станицы и раскололи свой хутор надвое: одних подбили на то, чтобы землю по-божески делить, а другие за атаманов и богатеев тянули.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю