Текст книги "Дорогами большой войны"
Автор книги: Виталий Закруткин
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
Случай у реки Урух
Это произошло у реки Урух 26 октября 1942 года, когда немцы прорвали нашу оборону, взяли Нальчик и, обходя Эльхотовские ворота, ринулись к Владикавказу.
Гвардейский минометный дивизион вышел навстречу немецкой колонне, дал по ней залп, зажег много грузовиков и повернул обратно, в направлении на хутор Озрек, где находился зарядный пункт. В нескольких километрах от Озрека, который, оказывается, уже был занят немцами, дивизион был внезапно обстрелян вражескими танками. В грохоте рвущихся снарядов, в дыму и пламени никто не заметил, что одна из машин подбита и остановилась у самой реки.
В той машине находились два человека: командир установки гвардии сержант Дмитрий Жеребко и водитель боевой машины гвардии красноармеец Петр Красненков. Оглушенный взрывом, Красненков выскочил из кабины, быстро осмотрел ходовую часть и доложил Жеребко:
– Разбиты два ската, рессора, труба карданного вала и тормозная трубка. Машина двигаться не может. Что будем делать?
Уже смеркалось. На речной отмели дымились клочья бурьяна. Слева синели горы Скалистого хребта. Холодные волны хлюпали под самым радиатором машины, бессильно уткнувшейся в реку. Справа багровело зарево далекого пожара, а где-то сзади погромыхивали пушки прорвавшихся в тыл немецких танков.
К счастью, немцы не заметили подбитую машину. Увлеченные преследованием, танкисты пронеслись мимо нее и исчезли за холмом.
Коренастый пожилой Красненков, вытирая замасленные ладони о штаны комбинезона, спросил сержанта:
– Ну, Митя, что ж будем делать?
Жеребко опустил голову. Рядом с ним, изуродованная и бессильная, стояла дорогая машина, знаменитая «катюша», о которой гвардейцы уже сложили песни, та самая «катюша», за которой охотились немцы. О, немцы дорого дали бы, чтоб захватить эту машину и раскрыть ее секрет!
– Что ж, Петя, – сказал Жеребко, – давай заложим тол и взорвем машину, а сами будем отбиваться до последнего.
– Знаешь что… давай покурим, – сквозь зубы сказал Красненков, – перед смертью, говорят, всегда хочется покурить.
Они свернули цигарки и закурили, пряча огоньки в кулак. Красненков сердито сплюнул и кинул, затягиваясь крепким дымом:
– Вот помрем мы, Митя, и никто о нас не узнает, ни наши гвардейцы, ни семьи.
– А мы напишем им, – ответил Жеребко, – у меня есть карандаш и бумага. Мы им напишем, Петя, а письмо положим под камень, может, люди найдут когда-нибудь.
Пока Жеребко писал, Красненков ползал под машиной, постукивал ключом по разбитым деталям, примерял какие-то болты, потом высунул голову и сказал:
– Митя! А что, если попробовать?
– Чего?
– Я говорю, что, если попробовать ремонт?
– Попробуй, Петя, – вспыхнул Жеребко – попробуй, дорогой. Все свои силы приложи, сделай все, что можно. Ты ведь знаешь, какая это машина!
Жеребко спрятал письмо под большой дикий камень и стал с винтовкой в стороне, а Красненков начал ремонт. Уже совсем стемнело, вода в реке прибыла и поднялась под машиной на три пальца. Ощупывая ладонями перебитую трубку, Красненков разорвал противогаз, сделал из него шланг и стал прикручивать проволокой. Вода все прибывала, и Красненков, лежа в холодной воде, стучал зубами, дрожал, инструменты валились из его непослушных пальцев, но он не прекращал работу.
Потом он высунул голову и сказал негромко:
– Не выйдет, Митя!
– Почему? – вздрогнул Жеребко.
– Нужна крепкая веревка, чтоб подвязать трубу карданного вала, а веревки у нас нет.
Жеребко подумал, потом наклонился к воде и шепнул:
– Хорошо, Петя, я пойду за веревкой.
– Куда? – не понял Красненков.
– В селение.
– Так там же немцы.
– Ну что ж. Авось добуду. Ты тут смотри. В случае чего, взрывай машину.
Жеребко исчез в темноте, а Красненков, вслушиваясь в ночные звуки, лежал в холодной воде и продолжал ремонт. Потом он подложил домкрат, снял изогнутые диски, взял огромный камень и стал выравнивать диски ударами камня. Ударит раз и остановится, слушает. Потом бьет второй раз, третий, четвертый. Так он выправил оба диска, надел их, снял домкрат, а Жеребко все еще не было.
Но вот в темноте послышалось фырканье лошади и раздался приглушенный голос:
– Это я, Петя!
У машины вырос Жеребко. Он сидел на немецком обозном коне. Конь был со шлеей и постромками.
– Снимай упряжь, Петя! Режь ее на веревку!
Пока Красненков резал упряжь и подвязывал трубу карданного вала, Жеребко рассказал ему, как он пробрался в селение, заметил немецкий обоз и под самым носом у отдыхающих в хате немцев увел коня.
Они провозились с машиной всю ночь, а перед рассветом Красненков завел мотор. Но двигаться они не решились, так как уже стало совсем светло.
– Знаешь что, – сказал Жеребко, – вот там, ниже, темнеет кустарник, веди машину туда, замаскируем ее и переждем день, а то нас схватят.
Красненков дал газ и переключил рычаг скоростей. Дребезжа, стуча, хлопая, машина тяжело двинулась вперед. Они проехали с полкилометра, укрыли машину в зарослях, наломали веток и замаскировали высокий кузов.
Уже совсем рассвело. Над горами светился розовый туман. Быстрые воды Уруха пенились на камнях. От реки тянуло холодом. Пожар в селении погас, только черный дым стелился в долине. По дороге одна за другой побежали немецкие машины, направляясь на юго-восток.
Красненков и Жеребко просидели в кустах целый день. Их томил голод, они вытряхнули из карманов хлебные крошки, разделили и съели, но от этого есть захотелось еще больше.
Перед вечером у реки показались четыре немецких мотоциклиста. Немцы ехали прямо к зарослям.
– Будут осматривать кусты, – прошептал Жеребко, – давай обстреляем их.
Гвардейцы подпустили немцев ближе и открыли стрельбу. Один из мотоциклистов свалился, трое бросились бежать. Когда они скрылись, Жеребко закричал:
– Петя, садись и давай полный газ!
Закрытая ветками машина поползла вперед, пересекла разбитую снарядами дорогу и пошла по широкой тропе вдоль реки.
За ночь Красненков шесть раз ремонтировал подбитую машину, а Жеребко два раза отстреливался от вражеских солдат, которые бродили у реки. Когда взошло солнце, гвардейцы увидели первых бойцов нашего боевого охранения.
В полдень они подъезжали к селению, где стоял их прославленный гвардейский полк. Товарищи окружили машину со всех сторон, бежали за ней по улице, гладили ее подбитые борта, качали головой, глядя на диски. Сам командир полка, заслуженный старый артиллерист, вышел навстречу машине, и когда с машины сошли покрытые грязью гвардейцы, командир прижал их обоих к своей груди и стал целовать.
Через две недели Дмитрий Жеребко и Петр Красненков были награждены орденами Ленина.
В горах
1
Стоя на четвереньках, человек пьет воду. Рядом с ним, подогнув передние ноги, пьет рыжий конь. Лицо человека почернело от пыли и пота, гимнастерка выцвела на солнце и стала почти белой. Рыжий конь покрыт клочьями пены. Приподняв голову, он устало фыркает, – капли воды звонко падают в реку.
Река узкая, мелкая – на дне видны покрытые бархатным мхом камни. Над рекой исполинские дубы, а вокруг горы, поросшие вековым лесом – ни троп, ни полян – бескрайняя зелень. Только у самых вершин светлеют белым и розовым каменные бока отвесных скал.
Я здороваюсь с человеком. Я узнаю его. За четырнадцать месяцев войны он прошел тяжкий путь – от плавней Прута до кавказских гор; четырежды раненный, он не покинул полк и все сражался с немцами.
– Жив? – радостно спрашиваю я.
– Жив, – улыбается человек, – тянем помаленьку.
Мы садимся на большой серый камень, курим махорку и спрашиваем друг друга о товарищах.
– Да, – говорит он, – дорожка… Вон куда отступила. Больше некуда. Не думал я, что от Ростова аж сюда дойдем…
Помолчав, он треплет гриву коня и неожиданно усмехается:
– Бабка еще надвое ворожила. Побачим. Немец уже шесть раз печатал и по радио передавал, что уничтожил нас, а мы ничего… Бомбили нас на каждом метре, танками душили – выдержали мы. А теперь поборемся…
Кинув окурок, он всматривается в белоснежные облака над горами, в темно-синие извилины ущелий, слушает секунду, как шумит горная река, и роняет:
– Не то, что у нас. Хата у меня на Полтавщине. Возле хаты ставок и вербы. В это время от пшеницы кругом золотое, от подсолнухов желтое… А тут не то. Одначе красиво. И драться можно отчаянно…
Вскочив на коня, он подбирает поводья и хитро подмигивает мне:
– Гитлер, мабуть, думал: дойдут степняки до гор, пошлю я на них горные дивизии и передушат тут степняков, как курчат. А мы еще побачим – кто кого передушит…
Взмахнув плетью, он пускает коня рысью и исчезает за поворотом каменистой тропы. И еще долго слышится в ущелье гулкая дробь копыт. Потом становится тихо. Только река шумит да лес шумит.
2
Да, они, эти люди, прошли удивительный путь. Это не был путь гордой воинской славы, громких побед или молниеносных боевых удач. Это был горький и скорбный путь отступления.
Они отступали с боями. Гитлер бросил против них самый прославленный авиакорпус Германии, сотни танков. Применяя различные методы – воздушные и танковые десанты, сумасшедшую бомбежку, обходы и окружения, гитлеровцы стремились свирепо перемолоть этих людей, снести с лица земли, чтобы открыть себе дорогу.
Люди стали отступать. Под палящим солнцем, в крови, в поту и в пыли они отходили на юг. Они бросались в контратаки, пробивались из окружения, разрывали смертельное вражеское кольцо, переплывали реки. Стиснув зубы, они истребляли тысячи немцев и, отступая, наносили врагу удар за ударом.
Мы помним этот скорбный и горький путь. Помним вереницу телег, облака пыли; раненых, прикрытых белой марлей; неплачущих женщин с темными лицами – молчаливых женщин, которые по двенадцать часов отгоняли веткой акации мух от распростертых в телегах бойцов.
Мы помним, мы помним все: и пламя ростовских пожаров, и ярость донских переправ, и черный от пепла Батайск, и бои под Бирючьим и Кущевкой, и Цукрову Балку, и Белую Глину, и Сальские степи. Помним плач детей в крытых листовым железом арбах – горестное кочевье несчастных жителей сожженных станиц; помним и знаем героизм – невиданный, как фантастическая легенда, героизм наших бойцов…
Теперь вокруг них – горные реки, острые вершины покрытых лесом гор, кривые дороги и тропы, темные лесные чащи. А за спиной – лазурно-синее по утрам, темное в полночь море. Черное море. И снова бои – жестокие, кровопролитные бои. И горное эхо тысячекратно множит пушечные залпы, взрывы мин и частый треск автоматов.
3
Вокруг нас горы – зеленые отроги могучего Кавказского хребта, длинная цепь лесистых кряжей, с сотнями быстрых, прозрачных, как стекло, речушек, с узкими долинами, с редкими кривыми дорогами, которые петляют по ущельям и взгорьям, с незаметными охотничьими тропинками.
Тут уже не разгуляются немецкие танки, тут почти бессильны вражеские самолеты и чрезвычайно затруднено действие вражеской артиллерии. И наконец, лесистые горы при умелом маневрировании войск могут лишить врага возможности вести наблюдение за ними.
Мы переходим к обороне в горах. Нужно сделать так, чтоб эти горы стали для немцев адом. Нужно, чтоб немецкие солдаты встречали смерть под каждым деревом, чтоб они боялись сунуть нос в горы.
4
Прошел дождь. И еще сверкали на солнце мириады дождевых капель, а уже над ущельем светилась гигантская горная радуга.
В лесу, под густым буком, лежали два бойца – один постарше, с автоматом, другой, совсем молодой, с винтовкой. Боец постарше задумчиво курил. Его товарищ, закинув руки за голову, смотрел в небо.
– А что, Федор, – сказал молодой, – погоним мы немцев, а? Горы кругом, немец незаметно подобраться может…
– Чудак, – усмехнулся боец с автоматом, – сделай так, чтоб ты был незаметным для немца, а потом крой его.
– Выходит, можно одолеть немца в горах?
– А то как же, – серьезно сказал боец, – быть немцу вот там, – и указал рукою в бездонное ущелье, темнеющее между двумя горами.
Ефрейтор Франц
Фронт. Хутор в донской степи. Покинутая хозяевами изба. За окном завывает злая январская метель. Хлопья снега на стеклах блестят голубоватым отсветом угасающего дня.
Ефрейтор Франц сидит на низком табурете, опустив голову. Он, этот ефрейтор-эсэсовец из дивизии «Викинг», совсем юнец: у него большие, неуклюжие руки, узкие плечи, Он заискивающе улыбается, робко разводит руками. Но в его бесцветных глазах – ненависть. И – страх, животный страх.
Его взяли вчера. Он вышел в разведку с солдатами, но наскочил на наших разведчиков. Разведчики убили солдат, а его взяли в плен.
Когда смотришь на этого молодого прохвоста из дивизии «Викинг», на его большие, грязные руки, вспоминаешь трупы расстрелянных в Ростове женщин. Да, этими руками он убивал мирных, беззащитных советских граждан.
– Расскажите о себе.
О, он охотно расскажет. Родом из Нюрнберга. Отец – рабочий. Есть мать и две замужних сестры. Окончил коммерческое училище. В армии с 1939 года.
– Сколько же вам лет?
– Девятнадцать.
С тринадцати лет он состоит в гитлеровском союзе молодежи, с шестнадцати – в специальной школе охранных отрядов СС. В европейских походах не участвовал, так как «фюрер» берег их дивизию для Восточного фронта.
– Как живут ваши солдаты?
– Плохо живут. Нет обмундирования. В нашу роту прислали всего три телогрейки и три пары меховых сапог на деревянной подошве. Мы мерзнем. Каждый день у нас в роте семь-восемь обмороженных. Есть нечего. Провиант нам почему-то завозят только на один день. Огонь русских губителен для нас.
– Что вам известно о положении на фронте?
Франц мнется, пожимает плечами, потом тянет:
– Офицеры говорят нам, что Москва и Ленинград окружены, что мы скоро победим русских и вернемся в Германию.
Помолчав минуту, добавляет:
– Вероятно, офицеры лгут. Кажется, наши дела плохи и под Москвой, и в Донбассе.
Да, их дела совсем плохи, но офицеры тщательно скрывают от солдат истинное положение и все еще пытаются убедить их, что «операции германской армии протекают по плану».
– Вам известно, что генералы Браухич, фон Бок и другие попали в опалу?
– Офицеры сообщили нам, что фельдмаршал Браухич постарел и ушел на покой.
Еще бы не постареть! Правда, здравомыслящие люди должны были понять, что коллективное «постарение» немецких генералов в январе 1942 года довольно подозрительно, но немецкий ефрейтор Франц слепо верил «фюреру» и не пытался самостоятельно оценивать события.
Ефрейтор Франц говорит, покачивая головой. Иногда он умолкает, тоскливо смотрит в окно, и я понимаю, что он, может быть, впервые в жизни, начинает сомневаться в победе «фюрера». Это запоздалое прозрение – Франц сделал все, что от него требовали офицеры: он убивал и грабил, издевался над жителями Мариуполя и Днепропетровска, Таганрога и Ростова, он с собачьей верностью служил «фюреру». И потом, он боялся плена.
Мы просим рассказать, как немецкие солдаты относятся к гитлеровскому правительству.
Ефрейтор уклоняется от прямого ответа. Принужденно усмехаясь, он рассказывает два-три солдатских анекдота о Геббельсе и опять умолкает.
– Что вы читали? Какие писатели вам известны?
Он ничего не читал, этот растленный юнец. Ему не знакомы имена Шиллера, Гейне, Гауптмана. Он ничего не слышал о Шекспире, Данте, Толстом. Единственное его чтиво – «Майн кампф» Гитлера и порнографические журнальчики – «литература» одинаковой ценности. Он говорит, и перед нами во весь рост встает фигура фашистского солдафона, угрюмого, скучного варвара, ненавидящего культуру, тупого и ограниченного.
Темнеет. Боец затапливает печь. По стенам ползут тени. За окном бушует злая январская вьюга. В хате наступает молчание. Ефрейтор Франц сидит, опустив голову. Потом, тупо разглаживая черный шеврон на рукаве, роняет:
– Фюрер сказал, что весной Германия соберет силы и победит Россию. Но германская армия не дождется этой весны. Как видно, фюрер ошибся.
Пленный встает и, сутулясь, идет к двери. Пламя из печки освещает его спину, замасленные штаны, тряпки на ногах. Переступив порог, он оборачивается:
– Фюрер, конечно, ошибся. Эта ошибка дорого обойдется Германии.
Надежда
Надежда – это имя женщины. Хорошее, светлое имя. Ее так зовут – Надежда. Мне рассказали о ней на огневых позициях. Рассказывали все, бойцы и командиры, называя ее ласково: «Наша Надежда».
– Она здесь, рядом, вы можете поговорить с ней, – сказали бойцы.
По узкому ходу сообщения, приподнимая протянутые телефонные провода, пробираюсь в полуразрушенную избу. Из распахнутой двери веет теплом. Осторожно обходя стоящих в сенях коней, вхожу в избу. Стены сотрясают орудийные залпы наших батарей и близкие разрывы вражеских снарядов. Мигающая коптилка еле освещает сидящих на соломе бойцов.
Надежда. Так вот она какая, эта женщина. Она стоит у стены, заложив руки в карманы короткой меховой куртки. Куртка расстегнута. Поблескивают пуговицы гимнастерки, пряжка пояса. Нежная, сероглазая женщина, почти девочка. На ней стеганые брюки, сибирская шапка-ушанка. Из-под шапки задорно выбивается прядь волос.
– Товарищ военфельдшер, – прошу я, – расскажите мне, что произошло в день восьмого Марта?
Надежда краснеет и смущенно теребит длинный наушник шапки.
– Ничего особенного.
– Как? Но ведь вы…
– Знаю, знаю. Я просто выполняла свои прямые обязанности…
Свои «прямые обязанности» она выполняет так. Совсем недавно вражеский снаряд угодил в один из блиндажей. Разрушенный блиндаж загорелся. Под ураганным огнем противника комсомолка Надежда Карева через реку кинулась к блиндажу. Проваливаясь в воду – лед был разломлен снарядами, – она добралась до блиндажа и, рискуя жизнью, вытащила из-под горящих бревен комиссара Васильковского, помкомбата Серякова и еще двоих.
Командир полка майор Кандауров рассказал мне об одном из последних подвигов Надежды.
– Это было позавчера, – говорил майор, – пошли мы на наш наблюдательный пункт. И Надежда с нами. А надо вам сказать, блиндажик, в котором располагался этот пункт, находился перед самым носом у немцев, под их проволочным заграждением. Ну, сидим мы, корректируем стрельбу. Вдруг начали немцы накрывать нас минами. По блиндажу сразу три попадания. Я говорю: «Уходите в окопы, остаться только телефонистам». Все поползли назад. Оглядываюсь – Надежда ни с места. «Почему не уходишь?» А она разводит руками и спокойно так: «Как же я уйду? Ведь здесь телефонисты, а если их ранят?»
Досиделась-таки до того, пока снаряд угодил в блиндаж. Сержант Хмеленко кинулся туда и вытащил Надежду.
Рассказ майора дополняет плечистый связист, лежащий на соломе с махорочной скруткой в руке.
– Наша Надежда на все руки. Один раз телефониста поранили, так она села за аппарат и работала получше других. Голосок у нее звонкий, чистый, разбирается она быстро.
Надежда смущается, машет рукой и уходит из хаты. А майор рассказывает о том, как однажды ехал с Надеждой в машине и осколок вражеского снаряда ранил его в колено. Он упал, а Надежда уложила его рядом, села за руль и вывела машину из-под обстрела.
В этот вечер мне много рассказали о Надежде. Потом я узнал, что выросла она в Киеве, что ее отец, капитан, и брат-летчик на фронте, что где-то недалеко ее сестра.
Мне рассказали, как комсомол воспитал в этой женщине мужество и волю, любовь к Родине и самоотверженность.
Уже совсем стемнело, когда я возвращался в блиндаж. По чистому весеннему небу неслись огненные линии трассирующих пуль, справа стрекотал пулемет.
На повороте узкого хода сообщения я увидел Надежду. Она стояла, прижавшись спиной к брустверу, и тихонько пела. Я не разобрал слов, до меня доносилась только грустная мелодия украинской песни.
О чем она сейчас думала, эта женщина? О муже, который недавно погиб, защищая родную Украину? О ребенке, который недавно умер на дорогах войны? О милом Днепре, о киевских садах?
Она, эта нежная женщина с серыми глазами, горела в огне, тонула в реке, она спасла жизнь многим людям, а свою молодую жизнь отдает Родине, отдает самоотверженно, честно, с какой-то целомудренной стыдливостью, все свои подвиги называя «выполнением обязанностей».
Сколько раз появление этой женщины на поле боя было последней надеждой для ее раненых товарищей. И она всегда приходила туда, где ее ждали бойцы. Недаром она носит такое светлое, хорошее имя – Надежда.
Солдатские жены
Когда Агафья Алтухова, ее свекровь Дарья Михайловна и девятилетняя дочь Лиза дошли до Каспия, Агафья подумала, что тут, на неприютном берегу чужого моря, они умрут. В бакинском порту Алтуховы увидели множество людей. Это были беженцы из Украины, Приазовья, Кубани. Черные от солнца, покрытые дорожной пылью, они сидели на мешках, на корзинах, на узлах.
Был жаркий день. Горячее море нестерпимо сверкало под солнцем, ленивая зыбь переливалась радужным блеском разлитой нефти. На пристани пахло смолой, бензином, арбузными корками. Маленький буксирный пароходик, шипя, тащил за собой неуклюжую баржу, битком набитую людьми.
Присев на связке канатов, Алтуховы растерянно переглянулись. Несметная толпа беженцев подавила их своей пестротой, суетливостью, шумом, плачем, руганью.
Дарья Михайловна, посмотрев на все это, пожевала губами и, не глядя на невестку, кинула:
– Тут, Гаша, кончилась наша дорога. Тут, видать, косточки наши погниют. Вот оно как получилось. Три недели шли пешие, все как есть побросали. Говорила я тебе, лучше бы немцы нас побили там, дома…
Агафья нахмурилась, погладила белесую голову дочери.
– Посидите тут, мама, с Лизонькой, а я пойду поищу добрых людей. Может, хоть ночевать пустят…
Глотая соленые слезы, Агафья пошла в город. Высокая, статная, прямая, расстегнув защитную стеганку, она шла по незнакомым улицам широким размашистым шагом, вспоминая деревянный домик в Херсоне, куст сирени под окном, выцветший коврик в сенцах, все что еще так недавно было милым, привычным и что теперь уже, наверное, было разорено.
Так, вспоминая родной город, тяжкий путь под бомбежкой и ночевки в кубанских степях, Агафья шла по чужим улицам и наконец зашла во двор и попросилась ночевать.
В этом дворе жила Тукяз Мамедова, жена знаменитого грузчика Касума Мамедова, недавно призванного в армию. Маленькая смуглая Тукяз, блестя черными глазами, выслушала Агафью и открыла калитку.
– Как тебя зовут, ханум? – Агафья? Гаша? Подожди, Гаша-ханум, я кликну Лейли, чтоб она постерегла козу. А мы пойдем к морю, принесем твои вещи.
– У меня нет вещей, хозяйка, – печально ответила Агафья, – пропали мои вещи. У меня ничего нет. А на пристани меня ждут старуха и дочь.
И боясь, что маленькая женщина передумает и не пустит их ночевать, Агафья прошептала:
– Мы ненадолго, хозяйка. Мы скоро уйдем.
Тукяз вышла за ворота.
– Зачем ты так говоришь, ханум? За ночлег я денег не возьму. Живи сколько хочешь…
Алтуховы ночевали в домике Тукяз Мамедовой. Обнявшись, уже уснули на кошме Лейли и Лиза, уже тихо всхрапывала уставшая Дарья Михайловна, а молодые женщины не спали. Они долго сидели у стола, долго чесали волосы и все говорили. Агафья успела узнать, что муж Тукяз Касум Мамедов пишет ей письма, что маленькая Тукяз родом из Шемахи и что здесь у нее, кроме дочки Лейли, никого нет. Медленно заплетая русую косу, Агафья рассказала, что ее Алексей на фронте с первого дня войны, что до войны он работал пчеловодом на опытной станции, а сейчас стал истребителем танков и что здоровье у него не ахти какое.
– Хорошо вы жили, Гаша-ханум? – спросила Тукяз.
– Мы хорошо жили, – помедлив, ответила Агафья, – дружно жили.
И с чисто женской аккуратностью стала рассказывать, сколько разного домашнего добра ей пришлось оставить в Херсоне. Она по-хозяйски медленно перечисляла мужнины пальто и костюмы, стеганные ватные одеяла, шкафы, столы и стулья, коврики, посуду, белье. Не забыла даже кадушку с огурцами и семнадцать штук уток.
Черноглазая Тукяз внимательно слушала Агафью, соболезнующе покачивала головой и жалостно причмокивала губами. Она понимала, почему Агафья с такой затаенной болью и так подробно перечисляет все свои пропавшие вещи, и знала, что за каждую вещь – и за дубовый столик, и за скатерть с вышитыми углами, и за эмалированный бачок для выварки белья – плачены нажитые трудом деньги, и это было самым главным, что все эти вещи составляли тот свой, годами обжитый домашний мир, в котором жила семья Алтуховых, мир, с которым очень больно и тяжело было расставаться.
– Проклятые немцы! – горячо сказала Тукяз. – Разорили дома, людей погубили.
– И вот я не знаю, милая, что теперь делать, – тихо сказала Агафья, – говорят, немцы заняли Пятигорск.
Женщины задумались и долго молчали. На кошме, прижавшись друг к другу, спали девочки, тихонько всхрапывала старуха. Было жарко. Жестяная лампа скудно освещала низкую комнатку: бутылки на окнах, край шкафа, фотографии на стене. Женщины думали каждая о своем, вспоминали мужей, мучительно искали ответ на страшный вопрос: «Что же делать?» и не знали, что делать, куда идти, у кого просить помощи.
– Понимаешь, милая, – вздохнула Агафья, – больно много людей тронулось с места. Затеряешься в них, как песчинка в море. А кому я нужна тут в чужом городе и что я умею делать? Ничего не умею. Жила вот, как ты живешь, хозяйка жила: готовила, стирала, обшивала свою семью, за хозяйством смотрела…
– Ложись спать, ханум, – сказала Тукяз, – Советская власть у нас везде одна: и в Херсоне и в Баку. Не дадут нам с голоду умереть…
Так Алтуховы остались в семье Тукяз Мамедовой. Шли дни. Агафья слышала, что где-то на Тереке немцев остановили и что там идут жестокие бои. Уже на пристани стало меньше народа: часть людей переправилась за Каспий, часть разъехалась по районам. Тукяз дали место уборщицы в товарной конторе, при которой когда-то работал ее муж Касум. Дарья Михайловна хозяйничала дома. Девочки ходили в школу. Только Агафья не смогла пристроиться. Ей несколько раз удавалось брать работу на дом: она вышивала платки и полотенца, шила детские платья. Однажды она пошла в пошивочную мастерскую, где шили шинели, но там ей сказали, что в мастерской работает много эвакуированных женщин и сейчас пока люди не нужны.
Стояли теплые осенние дни. Иногда Агафья, взяв вышивку уходила из дому. Она медленно шла по узким нагорным улочкам, смотрела на высокие каменные ограды и приземистые домики, удивлялась тому, что в маленьких дворах не было видно ни одного деревца – только глина да камень. Это были улицы старого Баку, глухие переулки древней крепости, суровые, дикие места.
Потом она поднималась по каменной лестнице в парк. Оттуда хорошо были видны изгибы бухты, коричневые крыши домов. И над всем этим: над морем, над пароходами и катерами, над огромным городом – совсем рядом с Агафьей, высился Киров, бронзовый гигант на гранитном пьедестале, человек с гордо поднятой головой, с рукой, взнесенной к небу.
Сидя в парке, Агафья вспоминала Алексея, и то, что он четвертый месяц не отвечал на письма, наполняло ее смятением и тревогой. Так она стала приучать себя к мысли о большом несчастье и настолько привыкла к ожиданию этого несчастья, что извещение о гибели Алексея уже не казалось бы ей неожиданным. Однако несчастье пришло совсем с другой стороны. В один из ветровых декабрьских дней заболела Лиза. Красная от жара, с воспаленными глазами, она металась в постели, жалобно звала Агафью и тихонько стонала. Утром врач сказал, что у Лизы брюшной тиф и что нужна строжайшая диета.
Это были самые тяжелые дни. Агафья часами сидела неподвижно над постелью дочери и слушала горячечный бред Лизы. Лиза вспоминала отца, яблоню под окном, куклу в голубом платье. Агафья не плакала, только до крови кусала губы. Заплакала она вечером, когда Тукяз, подоив козу, внесла в комнату кувшин молока, разлила молоко в две кружки, одну поставила на табурете у Лизиной кровати, а другую протянула Лейли:
– Пей.
Смуглая, похожая на мать Лейли упрямо сдвинула брови.
– Я не буду пить. Отдай мое молоко Лизе. И потом, мама, молоко нужно кипятить.
Агафья, всхлипывая, подошла к Лейли, прижала к себе ее худое тело и, целуя, прошептала:
– Доченька моя хорошая.
– Ты не плачь, – серьезно сказала Лейли, – я уже послала письмо дяде Мир-Джафару, он нам поможет.
– Кто нам поможет? – угрюмо отозвалась Дарья Михайловна. – Никому мы не нужны. Я вот как осталась солдаткой в четырнадцатом году, так надела суму на плечо и пошла по дорогам просить христа ради.
Через четыре дня Лизе стало лучше, но ее нужно было кормить, а у Агафьи не было ни денег, ни вещей, которые можно было бы продать. Тукяз уже снесла на рынок два своих платья и скатерть. По вечерам женщины сидели молчаливые, печальные, отдаваясь своим невеселым думам.
Но вот однажды в дом Тукяз Мамедовой зашла толстая седая старуха. Сердито покашливая, старуха сняла пальто. На ее синей кофточке сверкнула медаль. Старуха постояла у постели Лизы, мельком взглянула на кукурузную лепешку, лежащую на табурете, и укоризненно сказала Агафье:
– Как не стыдно, ханум? Дочка больна, а ты молчишь? Твоя фамилия Алтухова? А кто здесь Тукяз Мамедова?
– Тукяз Мамедова – моя мама, – отозвалась Лейли, – она на работе.
Старуха вытащила из потертого портфельчика записную книжку и, расспросив Агафью, откуда она, где ее муж, где муж Тукяз, поднялась и опять подошла к Лизе.
– Ты, ханум, не давай девочке кукурузных лепешек, – сказала старуха, – тебе принесут все, что надо.
Помедлив, старуха пытливо поглядела на Агафью.
– Что ты умеешь делать, ханум?
– Я жила дома, – смущенно ответила Агафья, – я ничего не умею.
– Приходи к нам, мы пошлем тебя на курсы. Вот тебе адрес.
Покраснев от радости, Агафья спросила:
– А кто вы будете?
– Я Захра Мусеибова, – улыбнулась старуха, – недавно работала в госпитале, а сейчас в райсовете, проверяю, как помогают семьям фронтовиков.
– Да, – задумчиво сказала Агафья, – на это дело крепкий человек нужен.
Старуха гордо качнула головой.
– А я крепкий человек. У меня муж и четыре сына на фронте.
– Пишет муж? – спросила Агафья.
– Пишет.
– А мой не пишет, – печально сказала Агафья, – наверное, и нет его в живых.
– Ничего, ханум, надо терпеть, надо ждать. Он напишет.
Простившись с Агафьей и детьми, старуха ушла. А вечером, когда вернулась Тукяз, она застала в своем доме много незнакомых людей. На табурете перед кроватью Лизы стояли тарелка с печеньем, шоколад, конфеты. На спинке кровати красовались два одинаковых голубых платьица с белыми воротничками, на коврике две пары желтых туфелек с пряжками, а на окне банки с джемом, сахар, рис, масло, сушеные фрукты.
– Вот и хозяйка, – сказала Агафья, когда вошла Тукяз.
Худощавый мужчина, прихрамывая, подошел к Тукяз.
– Распишись, ханум. Тебе и Алтуховой выдано по тысяче рублей денег и продукты. Вот список продуктов. Распишись, пожалуйста, а завтра вместе с Алтуховой зайди в райсовет насчет курсов электриков.
Сидящая на лавке девушка крикнула Тукяз: