Текст книги "Долгая ночь"
Автор книги: Вирджиния Эндрюс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
И это все? Когда-то мы сидели и слушали молитвы и Библию по двадцать и тридцать минут, прежде чем дотронуться до еды. И это все, что можно сказать о Евгении, перед тем как папа принялся за еду и начали подавать на стол? Как можно вообще есть в такой момент? Мама глубоко вздохнула и улыбнулась мне.
– Теперь она отдохнет, Лилиан, – сказала она. – Евгения наконец-то обретет покой. Больше не будет страданий. Порадуемся за нее.
– Радоваться? Мама, я не могу! – закричала я. – Я никогда не буду больше счастлива!
– Лилиан! – резко сказал папа. – Никаких истерик за обеденным столом. Евгения страдала и боролась, и Бог решил избавить ее от страданий, и никак иначе. А теперь принимайся за еду и веди себя как Буф, даже если…
– Джед! – воскликнула мама. Он взглянул на нее, а затем на меня.
– Просто спокойно ешь, – сказал он.
– Ты хотел сказать: даже если я – не Буф, так, папа? Именно это ты хотел сказать мне, – осуждающе проговорила я, рискуя нарваться на его гнев.
– Так, – сказала Эмили, ухмыляясь. – Ты – не Буф. Папа никогда не врет.
– Я не хочу носить фамилию Буф, если это означает, что Евгения так быстро забыта, – дерзко ответила я.
Папа встал, перегнулся через стол и так сильно ударил меня по лицу, что я чуть не свалилась со стула.
– Джед! – закричала мама.
– Достаточно! – сказал папа, задыхаясь от ярости.
– Тебе, черт возьми, лучше бы радоваться, что ты носишь эту фамилию. Этим можно гордиться, это имя имеет свою историю, и это подарок судьбы для тебя, который ты всегда должна ценить, или я отошлю тебя в школу для девочек-сирот, слышишь? Слышишь? – повторил папа, потрясая пальцем перед моим носом.
– Да, папа, – тихо сказала я, но боль в моих глазах была так сильна, что, уверена, он ее заметил.
– Ей следует извиниться, – сказала Эмили.
– Да, тебе следует извиниться, – согласился папа.
– Извини, папа. – Сказала я. – Но я не могу есть. Прости меня. Пожалуйста, папа.
– Поступай, как знаешь, – сказал он, садясь на свое место.
– Спасибо, папа, – сказала я, вставая из-за стола.
– Лилиан, – позвала меня мама, – ты же проголодаешься потом.
– Нет, мама.
– Ну, а я немного поем, чтобы не проголодаться, – объявила она. Казалось, трагедия повернула время вспять, и ее сознание было сознанием маленькой девочки. Я не могла сердиться на маму.
– Все в порядке, мама. Я поговорю с тобой позже, – сказала я и поторопилась уйти, радуясь возможности исчезнуть.
Выйдя из столовой, я машинально повернула к комнате Евгении и не могла остановиться. Я подошла к дверям и заглянула. Свет исходил от единственной длинной свечи, установленной в изголовье Евгении. Служащие похоронного бюро одели Евгению в одно из ее черных платьев. Ее волосы были аккуратно уложены, а лицо было бледным как свеча. Руки ее были сложены на животе и в них была вложена Библия. Она в самом деле выглядела умиротворенной. Может папа был прав, и я должна быть счастлива, что Евгения – с Богом.
– Спокойной ночи, Евгения, – прошептала я и, повернувшись, бросилась в свою комнату, навстречу желанной темноте и облегчению, которое придет вместе со сном.
Священник прибыл в наш дом рано утром следующего дня. Весь день соседи, услышав о кончине Евгении, приходили к нам выразить свои соболезнования. Эмили стояла рядом со священником у двери в комнате Евгении. Она находилась здесь большую часть времени. Эмили наклонила голову и почти синхронно со священником читала молитвы или псалмы. Один раз она даже поправила священника, когда тот ошибся.
Мужчины довольно быстро выходили из комнаты и присоединялись к папе, чтобы выпить виски, а женщины собирались в гостиной вокруг мамы и старались утешить ее. Ведь день мама лежала в своем кресле, а ее припухшее лицо было бледным, длинное черное платье складками свисало по краям кресла. Ее подруги подходили к ней, целовали и обнимали, а мама сжимала их руки в своих, пока они вздыхали и всхлипывали.
Лоуэле приказали приготовить подносы с едой и напитками, а слуги разносили их всем присутствующим. После полудня в доме было так много посетителей, что мне это напомнило одну из наших великосветских вечеринок. Голоса зазвучали громче. То там, то здесь я слышала смех. К концу дня я уже слышала, как мужчины спорили с папой на политические темы и обсуждали бизнес, как будто они пришли не из-за Евгении, и я была даже благодарна Эмили, которая ни разу не улыбнулась, едва притрагивалась к еде и не отрывалась от Библии. Она оставалась непреклонной, как живое напоминание о том, из-за чего все пришли в наш дом. Большинство присутствующих не могли смотреть на нее или быть с ней рядом. По их лицам было видно, что Эмили приводит их в уныние.
Евгения несомненно должна быть похоронена на фамильном кладбище в Мидоуз. Когда из похоронной конторы привезли гроб, я почувствовала такую слабость в коленях, что едва удержалась на ногах. При виде этого темного дубового ящика я будто ощутила удар в живот. Я прошла в свою ванную, где меня вырвало всем тем, что мне удалось проглотить за этот день.
Маме предложили спуститься вниз и посмотреть на Евгению в последний раз перед тем, как закроют крышку гроба. Она не смогла, но я пошла вместо нее, найдя в себе силы в последний раз попрощаться с Евгенией. Я медленно вошла в комнату, мое сердце тяжело забилось. Священник поздоровался со мной в дверях.
– Твоя сестра выглядит просто красавицей, – сказал он. – Они прекрасно выполнили свою работу.
Я с изумлением взглянула на его сухое, костлявое лицо. Как может кто-либо выглядеть красивым, когда он мертв? Евгения собиралась не на вечеринку. Очень скоро ее похоронят и она навечно останется в темноте. Если ее душа принадлежит небесам, то как бы ее тело сейчас не выглядело, ничего не поделаешь с тем, во что превратит его вечность.
Я отвернулась от священника и приблизилась к гробу. Эмили стояла с другой стороны, закрыв глаза, слегка откинув голову и прижав к груди свою Библию. Мне хотелось проникнуть в комнату Евгении глубокой ночью, когда там никого не будет, потому что, то что я хотела сказать ей, не должен был слышать никто, особенно Эмили. Мне пришлось все это сказать молча.
Прощай, Евгения. Мне всегда будет не хватать тебя. И если когда-нибудь я рассмеюсь, то знай, что услышу, как ты смеешься вместе со мной, а если я заплачу, знай, что и ты тоже плачешь вместе со мной. Когда я влюблюсь в какого-нибудь замечательного человека, то буду любить его за нас двоих, в два раза сильнее, потому что ты будешь вместе со мной. Все, что бы я не сделала, я буду делать и за тебя тоже.
Прощай, моя дорога сестра, моя маленькая сестренка, ты – единственная считала меня своей настоящей сестрой. Прощай, Евгения, – прошептала я и, наклонившись над гробом, прикоснулась своими губами к ее холодной щеке. Когда я отступила назад, то увидела, что глаза Эмили были широко раскрыты, как у куклы. Она смотрела на меня, и ее взгляд был полон ужаса. Казалось, что она увидела что-то или кого-то, что напугало ее до смерти. Даже священник был обеспокоен ее реакцией и отступил назад, прижав руку к сердцу.
– Что случилось, сестра? – спросил он ее.
– Дьявол! – завизжала Эмили. – Я вижу дьявола!
– Нет, сестра, – сказал священник. – Нет.
Но Эмили была непоколебима. Она подняла руку, и протянув ее в мою сторону, указала на меня пальцем.
– Убирайся прочь, дьявол! – приказала она. Священник повернулся ко мне, и его лицо теперь также выражало страх. В его взгляде был ужас. Если Эмили, его самый преданный последователь, самая религиозная девушка, какую он когда-либо видел, сказала, что видит перед собой дьявола, то так оно и есть.
Я выбежала из комнаты и бросилась в свою комнату, чтобы подождать начала похорон. Минуты тянулись как часы. Наконец, этот час настал, и я вышла, чтобы быть с папой и мамой. Папе приходилось крепко держать маму, когда они спускались по ступенькам, чтобы присоединиться к похоронной процессии. Генри поставил экипаж прямо за катафалком. Его голова была опущена, и когда он поднимал на меня взгляд, я видела, что его глаза были полны слез. Мама, папа, Эмили, священник и я сели в экипаж. Присутствующие на похоронах выстроились позади нас, заполнив всю темную кедровую аллею. Я видела близнецов Томпсонов и Нильса вместе с их родителями. Лицо Нильса выражало печаль и сочувствие, а когда я встретила его темный взгляд, мне захотелось, чтобы он сидел рядом со мной в экипаже, держал меня за руку и обнимал.
День очень подходил для похорон: серое небо и облака, казалось, тоже скорбили вместе с нами. Дул легкий ветерок. Все наши рабочие и слуги шли в молчании.
Как только процессия тронулась, я увидела стаю ласточек, метавшуюся в небе, они повернули к лесу, будто хотели спастись от этого потока горя.
Мама начала тихо плакать. Папа с серым лицом стоически сидел, глядя вперед, с опущенными вдоль тела руками. Я положила свою руку на мамину. Эмили и священник сидели в другом углу экипажа напротив нас, не отрывая взгляда от своих Библий.
Только увидев, как гроб с Евгенией подняли и понесли к могиле, я осознала, что моя сестра – мой самый лучший друг – уходит от меня навсегда. Папа, наконец, крепко обнял маму, она оперлась на него и уткнула голову ему в плечо в то время как священник читал последнюю молитву. Услышав слова «и обратится в прах…», я разрыдалась так сильно, что Лоуэла вышла вперед и обняла меня. Мы плакали вместе. Когда все было кончено, похоронная процессия медленно удалилась от могилы. Доктор Кори подсел к маме с папой в экипаж, чтобы утешить маму. Мама была без сознания, ее голова была запрокинута, глаза закрыты. Экипаж привез нас к дому, где Лоуэла и Тотти помогли ей выйти и подняться по ступенькам в комнату.
Весь остаток дня люди то приходили, то уходили. Я оставалась в гостиной, принимая соболезнования. Я видела, что когда они приближались к Эмили, то чувствовали себя неловко. Похороны всегда тяжело воспринимаются людьми, и Эмили должна была хоть немного облегчить их переживания. Им больше хотелось поговорить со мной. Все они говорили одно и то же: я должна быть сильной и поддерживать маму, и как милосердно окончились страдания бедняжки Евгении.
Нильс был очень заботлив, принес мне немного поесть и оставался рядом почти весь день. Каждый раз, когда он приближался ко мне, Эмили свирепо глядела из угла комнаты, но меня это не беспокоило. Наконец нам с Нильсом удалось отделаться от посетителей и выйти на улицу. Мы прогуливались вокруг западной части дома.
– Это неправильно, что такая милая девочка, как Евгения, должна умирать такой молодой, – наконец произнес Нильс. – И мне все равно, что там священник говорил у могилы.
– Смотри, чтобы Эмили не услышала твоих слов, а то она приговорит тебя к пребыванию в аду, – пробормотала я. Нильс засмеялся. Мы остановились, глядя в сторону фамильного кладбища.
– Мне будет очень одиноко без моей маленькой сестренки, – сказала я. Нильс ничего не сказал, нежно сжал мою руку.
Наступил вечер. Темные тени тянулись по аллеям. На небосклоне появился просвет между облаками, можно было увидеть иссиня-черное звездное небо. Нильс обнял меня. Казалось, так и должно быть. Потом я уткнула лицо в его плечо. Так мы стояли, молча глядя на Мидоуз, два подростка, смущенные и ошеломленные сочетанием красоты и трагедии, силой жизни и силой смерти.
– Я знаю, ты скучаешь по своей сестре, – сказал Нильс, – но я сделаю так, чтобы ты не была одинокой, – пообещал он, и поцеловал меня в лоб.
– Так я и думала, – услышали мы голос Эмили и, повернувшись увидели, что она стоит позади нас. – Я так и знала, что вы будете заниматься этим даже в такой день.
– Мы не сделали ничего плохого, Эмили. Оставь нас в покое, – отрезала я, но она только улыбнулась. Эмили повернулась к Нильсу.
– Глупец, – сказала она. – Она только отравит тебя, как она отравила все и каждого, кто соприкоснулся с ней со дня ее рождения.
– Это ты отравляешь все вокруг, – ответил Нильс. Эмили покачала головой.
– Ты заслуживаешь то, что имеешь, – резко ответила она. – Ты заслуживаешь все те страдания и лишения, которые она тебе принесет.
– Убирайся от нас! – приказала я. – Убирайся, – я наклонилась и подняла камень, – или я, клянусь, брошу в тебя камень. Я сделаю это, – сказала, поднимая руку.
Реакция Эмили поразила меня. Она без колебаний сделала шаг вперед, и в ее глазах ни на йоту не было страха.
– Ты думаешь, что можешь причинить мне вред? Вокруг меня крепость. Моя преданность Богу построила крепкие стены, чтобы оградить меня от тебя. Но ты, – сказала она, поворачиваясь к Нильсу, – у тебя нет этой защиты. В этот самый момент пальцы зла уже окружили твою душу. Но у Бога есть милосердие к тебе, – заключила она и повернулась, чтобы уйти.
Глава 8
Мама становится чужой
После кончины Евгении дом на плантации становился для меня все мрачнее и мрачнее. И тому была одна причина: я больше не слышала, как мама, встав рано утром, отдает распоряжения горничным, чтобы те убрали портьеры с окон, не слышала ее пения о том, что людям как цветам, нужен солнечный свет, солнечный свет… ласковый, ласковый солнечный свет. Я не слышала ее смеха, когда она говорила:
– Ты не обманешь меня, Тотти Филдс. Никто из моих горничных на это не способен. Я знаю, вы все боитесь отдернуть занавески, потому что тогда я увижу как взметнувшаяся пыль пляшет в лучах света.
До смерти Евгении мама заставляла суетиться всю прислугу, дергать за шнуры занавесок, чтобы дневной свет мог проникать в дом каждое утро. Везде был смех и музыка и ощущение, что мир в самом деле просыпается. Конечно, в доме были закутки, которые находились слишком далеко от окна, чтобы до них доходил луч утреннего или полуденного солнца или даже свет от канделябра. Но когда моя маленькая сестренка еще была жива, я обычно проходила по длинным широким коридорам, не обращая внимания на тени, и никогда не испытывала холода или подавленности, потому что знала, она меня ждет, чтобы поздороваться, и ее лицо сияет улыбкой.
Сразу после похорон комната Евгении была вымыта, из нее убрали по возможности все, что напоминало о ней. Мама не выносила и мысли о том, чтобы просто посмотреть на вещи, принадлежавшие Евгении. Она приказала Тотти упаковать всю одежду Евгении в сундук, отнести его на чердак и запихнуть в какой-нибудь угол. До того, как личные вещи Евгении – ее шкатулка для украшений, расчески и заколки, духи и прочие принадлежности туалета – были упакованы, мама спросила у меня, не хочу ли я что-нибудь взять себе. Не то, что я не хотела их взять. Я просто не могла взять что-либо. В этот момент я была немного похожа на маму. Присутствие вещей Евгении в моей комнате еще больше терзало бы мое сердце.
Но Эмили неожиданно проявила интерес к шампуням и солям для ванны. Неожиданно ожерелья и браслеты Евгении перестали быть глупыми безделушками, предназначенными поощрять тщеславие. Она, как стервятник, спускалась в комнату Евгении и обыскивала комоды и шкафы, злорадно заявляя свои права на ту или иную вещь. С ухмылкой Эмили шествовала за мной и мамой; ее длинные худые руки нагружались книгами Евгении или другими вещами, которые когда-то были ценными для моей маленькой сестренки. Я хотела содрать улыбку с лица Эмили, как кору с дерева, чтобы показать всем, кто она на самом деле – зло, ненавистное создание, которое наслаждается чужим горем и болью. Но мама не возражала против того, что Эмили берет вещи Евгении. Для мамы это было то же самое, что убрать эти вещи на чердак: мама почти не заходила в комнату Эмили.
Скоро после того, как постель была убрана, ее комоды, шкафы и полки были опустошены, а занавески и портьеры задернуты, комната была опечатана и плотно закрыта, как могила. Я поняла по маминому взгляду в комнаты Евгении, что никогда больше ее нога не ступит в эту комнату. Больше всего она хотела бы не обращать внимания на эту комнату и все, что ее окружает, и, если это возможно было бы, то лучше, чтобы ее совсем не было.
Мама изо всех сил старалась прекратить эти страдания, стереть эту трагедию и чувство боли от потери. Я знала, что ей хочется запереть свои воспоминания о Евгении, так же как сундук. В своем желании мама зашла так далеко, что убрала из своей комнаты фотографии, где была изображена Евгения. Она положила одну маленькую фотографию Евгении на дно комода для одежды, а большие – разложила на дне шкафов. Если я вдруг упоминала Евгению, мама обычно закрывала глаза, зажмуривалась и, казалось, что она страдает от невыносимой головной боли. Уверена, что она также затыкала уши и ждала, пока я не прекращу этот разговор, и затем продолжала заниматься тем, чем была занята до этого.
Папа тоже не упоминал Евгению даже во время обеденных молитв. Он не спрашивал о ее вещах, я же постоянно спрашивала маму, почему она убрала почти все фотографии Евгении и куда она их положила. Только Лоуэла и я думали о Евгении и время от времени вспоминали о ней вместе.
Иногда я посещала ее могилу. Вначале некоторое время я прибегала туда сразу после школы, разговаривала с ней над надгробной плитой. Слезы застилали мои глаза, когда я рассказывала дневные новости так же, как при жизни Евгении я спешила после школы к ней в комнату. Но постепенно встречающая меня тишина начала брать свое. Все труднее было представить, Евгения улыбается или как смеется. С каждым днем эта улыбка и смех все больше стирались из памяти. Моя маленькая сестренка действительно уходила. Я понимала, что мы не забываем людей, которых мы любим, но свет и тепло, ощущаемые в их присутствии, тают, как зажженные свечи в темноте, пламя все уменьшается и уменьшается, а время уносит нас вперед, все дальше от последнего мгновения.
Несмотря на все мамины попытки игнорировать и забыть эту трагедию, смерть Евгении подействовала на нее сильнее, чем я могла это представить. Ей не стало легче ни от того, что комната Евгении теперь была закрыта, а все, что напоминало о ней, спрятано, ни от того, что все избегали при ней упоминать имя Евгении. Мама потеряла ребенка, которого нянчила и о котором заботилась, и постепенно, сначала не так явно, она начала впадать в продолжительное состояние скорби.
Неожиданно мама перестала красиво одеваться, делать яркий макияж и прическу. Теперь она носила одно и то же платье изо дня в день и не замечала, что оно помялось или испачкалось. Не то, чтобы у нее не хватало сил, чтобы причесаться, но у нее даже не было желания попросить Лоуэлу или меня сделать это для нее. Маму больше не интересовали собрания ее приятельниц, и уже месяцами она никого не принимала дома, вскоре гости перестали приезжать в Мидоуз.
Я заметила, что мама с каждым днем становилась все бледнее и бледнее, а глаза ее всегда были печальными. Проходя мимо ее комнаты, я видела, что она лежит на своем диванчике, но не читает, а бессмысленно смотрит в пространство.
– С тобой все в порядке, мама? – спрашивала я, и она, прежде чем ответить, смотрела на меня некоторое время, как-будто вспоминала, кто я такая.
– Что? О, да, да, Лилиан. Я просто задумалась. Ничего страшного.
Потом на ее лице появилась пустая натянутая улыбка, и она пыталась читать, но когда я взглянула на нее снова, я обнаружила, что ничего не изменилось: закрытая книга лежит на коленях, взгляд тусклый и безжизненный, истерзанная отчаянием мама опять лежала, уставившись в пространство.
Если папа замечал что-либо, он никогда не говорил об этом при мне и Эмилии. Он не делал замечаний по поводу ее долгого молчания за обеденным столом, папа ничего не говорил о том, как мама выглядит, не выражал недовольства по поводу ее печального взгляда или наступающих время от времени приступов плача. После смерти Евгении, мама часто, без видимой причины, начинала плакать. Если это происходило за обеденным столом, она поднималась и выходила из столовой. Папа, моргая наблюдал, как она уходит, и снова принимался за еду. Однажды вечером, после шести месяцев со дня кончины Евгении, когда мама в очередной раз покинула столовую, я заговорила.
– Папа, ей становится все хуже и хуже, – сказала я, – она больше не читает, не слушает музыку и не хлопочет по хозяйству. Она не хочет видеть своих подруг и больше не ходит в гости на чай.
Папа откашлялся, вытер губы и усы, прежде чем ответить мне.
– На мой взгляд, это не так уж и плохо, что она больше не засиживается с этими болтушками, постоянно сующими свой нос в чужие дела. Она ничего от этого не теряет, поверь. А что касается этих глупых книжек, то я проклинаю тот день, когда она принесла первую в дом. Моя мать никогда не читала романов и не просиживала весь день, слушая музыку на Виктроле, скажу я тебе.
– Но что ей делать со всем этим временем? – спросила я.
– Что ей делать? Ну… ну, она могла бы работать, – отрезал он.
– Но я считала, что у тебя достаточно слуг.
– Да! Но я говорю не о работе в поле или в доме. Она могла бы присматривать за моим отцом или за мной, следить за порядком в доме. Она должна быть как капитан на судне, – гордо сказал папа, – и выглядеть как жена крупного землевладельца.
– Но, папа, это так на нее не похоже. Она не читает книг, не встречается с подругами. Мама совсем о себе не заботится. Она такая грустная, ее не волнуют ни ее прическа, ни платья, ни…
– Она слишком была занята тем, чтобы быть всегда привлекательной, – язвительно заметила Эмили. – Если бы она больше времени отдавала чтению Библии и регулярно посещала церковь, то не была бы такой подавленной сейчас. Что сделано, то сделано. Это было веление Господа, и оно свершилось. Мы должны быть благодарны Богу за это.
– Как ты можешь говорить такие жестокие слова? Это же ее дочь умерла, наша родная сестра!
– Моя сестра, а не твоя.
– Мне плевать на твои слова. Евгения также была моей сестрой, и я была ей более сестрой, чем ты, – заявила я.
Эмили рассмеялась. Я посмотрела на папу, но тот продолжал жевать, глядя перед собой.
– Мама такая печальная, – повторила я, качая головой. Я почувствовала, что слезы наворачиваются мне на глаза.
– Причина маминой депрессии в тебе! – обвинила меня Эмили. – Ты ходишь тут с серым лицом, на глазах вечно слезы. Ты изо дня в день напоминаешь ей о смерти Евгении. Ты ни на мгновение не оставляешь ее в покое, – объявила она. Ее длинная рука с вытянутым костлявым пальцем, протянувшись через стол, уткнулась в меня.
– Нет.
– Довольно! – сказал папа. Он нахмурил свои темные густые брови и сердито посмотрел на меня. – Твоя мать сама дошла до состояния трагедии, и я не позволю сделать это предметом обсуждения за обеденным столом. Я не желаю видеть вытянутые лица, – предупредил он. – Понятно?
– Да, папа, – сказала я.
Папа тут же развернул газету и начал жаловаться на цены на табак.
– Они собираются задушить мелких фермеров. Это просто очередной способ погубить Старый Юг, – проворчал он.
Почему это было важнее для него, чем то, что случилось с мамой? Почему все, кроме меня, оставались слепы и не замечали того ужасного периода, который для нее наступил, как она изменилась и потускнела. Я спросила об этом Лоуэлу. Убедившись, что ни Эмили, ни папа не слышат, она ответила:
– Никто так не слеп, как те, кто не видят.
– Но если они ее любят, Лоуэла, как, несомненно, должны, почему они предпочитают не обращать внимания на это?
Лоуэла посмотрела на меня так, что я все поняла без слов. Папа должен был любить маму, думала я, как-то по особенному. Ведь он женился на ней, он хотел детей от нее, и они у них были; он выбрал ее и сделал ее хозяйкой плантации, она носила его имя. Я знала, как это много для него значит.
А Эмили – несмотря на ее полные ненависти и подлости поступки, ее фанатичную религиозность и твердость – все еще оставалась дочерью своей мамы. Это была ее мать, которая постепенно умирала. Эмили должна была жалеть ее, сострадать ей, хотеть помочь.
Но, увы, Эмили продолжая больше времени отводить молитвам, чтению Библии и пению церковных гимнов. И когда Эмили читала свою Библию или молилась, мама сидела или стояла не двигаясь, на ее милом лице лежала тень, глаза – безжизненны и неподвижны как у загипнотизированного человека. Когда религиозные чтения Эмили заканчивались, мама бросала на меня взгляд, полный глубокого отчаяния и удалялась в свою комнату.
Тем не менее, хотя мама питалась не очень хорошо после смерти Евгении, я заметила, что ее лицо округлилось, и в талии она располнела. Когда я обратила на это внимание Лоуэлы, она сказала:
– Не удивительно.
– Что ты имеешь в виду? Почему – не удивительно, Лоуэла?
– Это все из-за мятного ликера, сдобренного бренди, и конфет. Она просто фунтами их ест, – сказала Лоуэла, покачав головой, – она совсем не слушает меня. Нет, мэм. Все, что я ей говорю, от нее отскакивает как от стенки, и я слышу только собственное эхо в этой комнате.
– Бренди! А папа знает?
– Подозреваю, что да, – сказала Лоуэла. – Но все, что он сделал, так это приказал Генри принести очередной ящик бренди. – Она с отвращением покачала головой. – Это к добру не приведет.
Я запаниковала. Жизнь Мидоуз была печальна без Евгении, но без мамы – она стала бы просто невыносимой. В семье со мной остались бы только папа и Эмили. Я поспешила к маме и нашла ее сидящей за туалетным столиком. Она была одета в один из своих шелковых пеньюаров и в бургундский халат. Мама причесывалась, но ее движения были медленнее, чем это обычно бывает. Мгновение я стояла в дверях, рассматривая маму: она сидела, не шелохнувшись, невидящим взглядом уставившись на свое отражение.
– Мама, – крикнула я, садясь рядом с ней. – Хочешь, я сделаю что-нибудь для тебя?
Сначала я подумала, что она меня не слышит, но она глубоко вздохнула и повернулась ко мне. Я услышала запах бренди, и мое сердце упало.
– Здравствуй, Виолетт, – сказала она и улыбнулась. – Сегодня вечером ты выглядишь так мило, но впрочем ты всегда выглядела мило.
– Виолетт? Я – не Виолетт, мама. Я – Лилиан. Мама посмотрела на меня, но я была уверена, что она меня не слышит. Затем мама повернулась и снова принялась рассматривать свое отражение в зеркале.
– Ты хотела посоветоваться со мной насчет Аарона, да? И ты хотела спросить меня, стоит ли тебе позволять что-то большее, чем держаться с ним за руки. Мама ведь тебе ничего не сказала. Хорошо, – сказала она, оборачиваясь ко мне с улыбкой. Ее глаза сияли, но каким-то странным светом. – Я знаю, что вы уже занимались кое-чем еще, а не просто держались за руки, да? Послушай меня, Виолетт, нет смысла отпираться. Не возражай, – сказала мама, дотрагиваясь пальцами до моих губ. – Я не выдам твоих секретов. Почему бы сестрам не хранить их секреты сообща? Дело в том, – сказала мама, снова разглядывая себя в зеркале, – что я завидую тебе. У тебя есть тот, кто любит тебя, по-настоящему любит. У тебя есть тот, кто женится на тебе не из-за твоего имени или положения в обществе. Этот человек не считает женитьбу очередной деловой сделкой. У тебя есть тот, кто заставит твое сердце трепетать. О, Виолетт, как бы мне хотелось на мгновение поменяться с тобой местами. – Мама снова повернулась ко мне. – Ну не смотри на меня так. Ты же прекрасно знаешь, что я ненавижу свой брак; я ненавидела его с самого начала. Стоны и причитания, которые ты слышала из моей комнаты в ночь накануне свадьбы были агонией. Мама была расстроена из-за того, что папа – в ярости. Мама боялась, что я подведу их. Ты знаешь, что для меня было важнее доставить им удовольствие, выйдя замуж за Джеда Буфа, чем себе? Я чувствовала себя… Я чувствовала себя как человек, который приносит себя в жертву во славу Юга. Так оно и было, – твердо сказала мама. – Не смотри на меня так, Виолетт. Лучше пожалей меня. Пожалей, потому что я никогда не испытывала прикосновения губ мужчины, который любил бы меня так же, как Аарон любит тебя. Пожалей меня, потому что мое тело никогда так не трепетало в объятиях моего мужа, как твое в объятиях Аарона. Я проживу еще полжизни, пока не умру; замужество за человеком, которого ты не любишь и который не любит тебя означает… только существование, а не жизнь, – сказала она и отвернулась к зеркалу.
Мама подняла руку и снова медленно принялась поглаживать волосы.
– Мама, – я дотронулась до ее плеча. Она не слышала меня, мама была далеко в своих мыслях, переживая те мгновения, которые она провела с моей настоящей матерью много лет тому назад.
Неожиданно она начала напевать одну из своих любимых мелодий. Потом глубоко вздохнула, и ее грудь поднялась и опала как-будто на ее плечах лежало свинцовое покрывало.
– Я так устала сегодня, Виолетт. Поговорим завтра утром, – она поцеловала меня в щеку. – Спокойной ночи, дорогая сестренка, сладких снов. Знаю, что твои сны будут приятнее моих, но так и должно быть. Ты это заслужила, ты достойна всего, что прекрасно и хорошо.
– Мама…
У меня перехватило дыхание, и я проглотила набежавшие слезы. Она подошла к кровати, медленно сняла халат, забралась под одеяло. Я подошла к ней и погладила по голове. Глаза ее были закрыты.
– Спокойной ночи, мама, – сказала я. Казалось, она уже крепко спит. Я погасила керосиновую лампу на ее столике и ушла, оставив ее во мраке ее прошлого, настоящего и, что страшнее всего, во мраке будущего.
В течение следующих месяцев мама периодически впадала в эти мрачные грезы. Эмили игнорировала все, что происходило с мамой, а папа относился к этому со все растущей нетерпимостью и все больше времени проводил вдали от дома. Но когда он возвращался, от него несло виски или бренди, его глаза были налиты кровью и полны такого гнева, возможно, из-за неудач в бизнесе, что я даже не пыталась пожаловаться. Иногда мама выходила к обеду, особенно, когда папы не было дома, но чаще оставалась у себя в комнате. Обычно, если за столом сидели только мы с Эмили, я старалась побыстрей поесть и уйти. Потом Эмили перестала обращать внимание на это. Папа оставлял очень четкие и подробные инструкции о том, как должны содержать дом, когда он уезжает.
– Эмили, – объявил он однажды вечером за обедом, – ты самая умная, возможно, даже умнее, чем твоя мама сейчас, – добавил он. – Если я уезжаю, а твоей маме становится хуже, главной становится Эмили, и ты должна относиться к ней с тем же уважением и покорностью, как и ко мне. Понятно, Лилиан?
– Да, папа.
– То же самое – и для слуг, и они знают. Я полагаю, что все будут следовать тем правилам и выполнять те же обязанности, что и при мне. Выполняй свою работу, молись и веди себя достойно.
Эмили, как губка впитывала эти новые обязанности, дающие ей дополнительно силу и власть. И теперь, когда мама была в состоянии безумья, а папа в очередной поездке, которые в последнее время участились, Эмили обходила весь дом, заставляя горничных переделывать большую часть того, что они сделали, нагружая бедного Генри одной работой за другой. Однажды вечером перед обедом, когда папа был в отъезде, а мама закрылась в своей комнате, я попросила Эмили относиться ко всем хоть немного с сочувствием.