Текст книги "Каникулы с дядюшкой Рафаэлем"
Автор книги: Винцент Шикула
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Винцент Шикула
Каникулы с дядюшкой Рафаэлем
повесть

Рисунки В. Чапля
VINCENT SIKULA
PRÁZDNINY SO STRÝCOM RAFAELOM
MLADÉ LETÁ. BRATISLAVA. 1966
ПЕРЕВЕЛА CO СЛОВАЦКОГО В. В. ЧЕШИХИНА
В 1966 году в Праге проходил Международный конкурс книг для детей и юношества под девизом «Для молодёжи атомного века». Первую премию на этом конкурсе получила повесть молодого словацкого писателя Ви́нцента Ши́кулы «Каникулы с дядюшкой Рафаэ́лем».
В весёлой непритязательной манере рассказывает повесть о деревне Гру́шковец, «самой обыкновенной деревне, как и все», и о знаменитом деревенском оркестре, в котором играет на геликоне герой повести одиннадцатилетний Винцент.
Но за этим непритязательным весёлым рассказом встаёт жизнь современной словацкой деревни со всеми её заботами и радостями.

ГРУШКОВЕЦ
Гру́шковец – самая обыкновенная деревня, как все. По обе стороны улицы – домики, и перед каждым растёт груша.
В этом особенность нашей деревни. В других-то перед домами вы найдёте ну хоть орехи, сливы, яблони или черешни. И некоторые деревни так и называются – по деревьям.
Так, к примеру, у нас есть Верхние и Нижние Ореша́ны, потом Яблонец, который раньше назывался Га́льмешем.
А что такое Гальмеш? Никто не знает, и я тоже. А яблоко-то всякий знает. А тому, кто яблоко знает, и груша не в диковинку.
Там, где плодовым деревьям не повезло, и деревни по-другому прозваны: Ве́рбова, Ясенева, Ду́бовец, Ду́бово, Гра́бушица или Сосновка.
У нас болтают, будто первые тачки появились в Сосновке.
Нашим предкам тачки служили для перевозки тяжестей. На тачке, скажем, можно переправить к соседу мешок картошки или зерна. А если первые тачки в Сосновке появились, так и деревню назвать следовало бы в честь такого человека, который тачку придумал. Может, звали его Ма́цак, По́лякович или Ла́буда. И деревня должна была бы называться Ма́цаковка, По́ляковичева или Ла́будова, Ма́цаковцы, По́ляковичевцы или Ла́будовцы.
Есть ещё и другие деревни: Играм, Ча́тай, Ба́гонь, Ци́фер, Го́цног, Штефа́новка, Ка́плна, Ча́ста, Выпыта́лец.
Откуда взялись такие названия, можно голову ломать хоть до самых святок. Не лучше ли взять велосипед и поехать по деревням, подмечать в них всякие особенности и спрашивать у людей: «Эй, послушайте! Почему Багонь называется Багонь?» Только поосторожней спрашивайте: ведь кое-где на вас и обидеться могут. В Чатае, например, не выговаривают «р»: вместо «гурьба» говорят «гульба», вместо «вихор» – «вихол». В Штефановой каждый второй мальчишка – Ште́фан. Частане в гости часто ходят, в Играме музыку любят, хорошо поют. Измеринцы вечно что-то меряют. Жители Выпытальца все страх как любопытны. Встретят кого-нибудь и давай выпытывать да расспрашивать о чём попало:
– Вы откуда?
– Из Грушковца.
– Из Грушковца?
– Да.
– Из какого? Из какого это Грушковца? Ха-ха-ха!
– Как – из какого? Двадцать, что ли, Грушковцев-то?
– Хе-хе-хе!
– Чему вы смеётесь?
– Чему? Хе-хе-хе-хе! Так, значит, из Грушковца? Хи-хи-хи-хи-хи! Это ведь у вас колокол?
– Какой колокол?
– Ну, тот самый!
– А нам как будто колоколов хватит: три их у нас. В будни звонит один, в воскресенье – все три.
– Ну тот самый, из-за которого вас рваными-драными дразнят. Хи-хи-хи!
– И такой колокол есть. Ну так что? Хоть сто колоколов звони, а наш-то всегда распознать можно!
– Распознать? Хи-хи-хи-хи!
Вот видите. Выпыталицкие-то ещё и насмешники вдобавок. Ни за что ни про что высмеют. К счастью, в Грушковце никто ещё из-за колокола не обижался.
Так оно и есть.
Не обыкновенный наш колокол-то! Обыкновенный где угодно найдётся, а такого, как наш, хоть весь свет пройди, ни за что не встретить. Издалека, за несколько километров, вдруг вы слышите знакомый голос: рванн-дранн… дранн-рванн…
ГРУШКОВЕЦКИЙ ДУХОВОЙ ОРКЕСТР
Раз уж вспомнился мне колокол, нужно сказать и о грушковецком духовом оркестре. Его знают не меньше колокола, и грушковцы по праву им гордятся. Я ведь и собирался начать как раз с нашего духового оркестра, да в то время у нас полдень отбивали, вот я и заговорил о колоколе, чтобы ненароком не забыть о нём.
В деревнях-то духовые оркестры постепенно на нет сходят. Молодым музыкантам по душе больше джаз, а у стариков – ни одного зуба во рту. А как на трубе беззубый сыграет? Где там!..

Встретятся два старичка, один из них когда-то капельмейстером был. Заглядывают они друг дружке в рот да головой качают: передних-то зубов давным-давно не осталось.
Вот старички и ведут, к примеру, такой разговор:
– Марш Ра́коши знаешь?
– Ну, как не знать!
Другой старичок, выпятив губы, насвистывает несколько тактов.
– Хороший был марш! – растроганно говорит один старик.
– Просто замечательный был марш! – ещё растроганнее восклицает второй.
– И «Победу» помнишь?
– И «Победу» помню. Как же! И «Злату Прагу», – начинает перечислять первый.
– Прекрасные марши были.
– Отличнейшие марши… Слыхал я, будто в Грушковце и по сю пору «Злату Прагу» играют, – сообщает первый, помолчав.
– «Злату Прагу»? – переспрашивает второй.
– И «Злату Прагу» и «Победу», – отвечает первый. – И ты знаешь, Йо́жка, на ком всё держится?
– Да на ком там оркестр держаться может? На старом За́грушке только. Когда он молодой был, кое-что усвоил и ничего не перезабыл.
– На нём весь духовой оркестр держится, – повторяет первый и снова растроганно качает головой.
– Потянет ещё немного – и конец. Совсем дряхлый стал.
– В прошлый четверг ждал я поезда в Ше́нквицах…
– В Ча́никовцах, – поправляет второй.
– В Шенквицах…
Шенквичанам название «Чаниковцы» не нравится, вот они и называют свою станцию по-старому.
– Ждал я там поезда, наконец примчался он с грохотом… И тут из одного вагона выскакивает Загрушка, а за ним остальные музыканты посыпались. Не все ещё на перрон выбраться успели, а кто-то уже Загрушку за полу дёргает.
– Грянем, что ль? – прогудел этот дядька.
– Грянем! – ответил Загрушка.
– Что ж мы отхватим? – спросили музыканты.
– Отхватим-ка «Злату Прагу»…
Я и опомниться не успел, а музыканты уже в круг стали да как грянут. Пассажиры из вагонов в окна высунулись, на перроне со всех сторон оркестр обступили.
– Что тут такое, что за музыканты? – спрашивают.
– Из Грушковца музыканты. Знаете небось старого-то Загрушку?
– Загрушку? Это какого?
– Капельмейстера.
– А едут они откуда? – спрашивают пассажиры. – Со свадьбы, что ли?
– Зачем со свадьбы! В Цифере на похоронах играли!
– На похоронах? Вот тебе и раз! А тут этакую весёлую завели?
– Сами слышите. Покойнику сыграли, теперь живым играют.
– Кому же они играют?
– А всем. Это вам не филармония. Филармония только для радио играет да тем, кто в Братиславе живёт. А грушковецкий духовой оркестр хоть кому сыграет.
– Ну-ну! Так ведь это разные вещи!
– Понятно, что разные. Грушковецкий оркестр играл в Цифере, а филармония в Цифер не приедет.
Первый старичок и сказать не успел, а второй уже смеётся.
– Духовой оркестр играл в Цифере, а в Цифер филармония не приедет! – ещё раз повторил первый.
Потом он глянул на своего приятеля, увидал, что тот смеётся, и давай сам смеяться. Сначала потихоньку, а потом всё громче и громче. Беззубый рот разинул и глаза выпучил так, что слёзы брызнули.
Все на улице видели, как они от смеха за живот держатся. Я и сам их видел, а потому могу вам всё это рассказать.
ГЕЛИКОН
Я стоял у Ри́зика и ждал, когда набежит вода в ведро. Я порядком озяб и начинал злиться на святого Флориана. Это из-за него вода текла медленно, словно он позволил ей замёрзнуть за ночь и только сейчас спохватился воду оттаивать. Вот стою я так, на пальцы дую, на деревню поглядываю. И вдруг, откуда ни возьмись, старый Загрушка из-за церкви выходит. Я сразу его узнал: он ходит, с ноги на ногу́ переваливается, того и гляди, упадёт ещё. «Прощай тогда весь оркестр! – думаю. – И куда ты такую огромную трубу тащишь?» А нёс он на плече ту большущую трубу, которую вы, уж конечно, видали в оркестре. Шагал он по дороге, и вид был у него ужасно важный. Все, кто стоял на улице, с любопытством на него поглядывали. Сегодня праздника, кажись, никакого нет? Или, может, процессия какая-нибудь будет?
А моё ведро тем временем наполнилось. Я взял его обеими руками и осторожно поставил на землю. «Посмотрю-ка ещё на старика», – думаю, а он сам, да чудно как-то, на меня поглядывает. Неподалёку остановился и глаз с меня не сводит. «Ну что ты на меня так смотришь?»

И вдруг он меня спрашивает:
– Сколько лет-то тебе?
– Что?
– А ты разве оглох?
– Почему оглох?
– Я ведь спросил, сколько лет тебе?
– Одиннадцать.

– Одиннадцать?.. Всего одиннадцать? Маловато.
– Почему же маловато?
– Мал ещё, – говорит он словно про себя, а сам глаз с меня не спускает.
Мне-то всё-таки холодно, стоять никак нельзя. И ведро надо скорей домой отнести. А тут он меня остановил:
– Послушай! Ты сможешь эту трубу носить?
– Отчего же не смогу?
– Да я не о том, чтобы ты её сейчас же и понёс. Я вообще спрашиваю: сможешь ли ты её носить Первого мая, или там в престольный праздник, или, скажем, осенью, когда всякие торжества устраиваются – ну, уборка винограда, что ли, или демонстрация, или кто-нибудь день рождения справляет? Ведь в день рождения оркестр должен играть. В день святого Йозефа, на Яна, на Ви́нцента, на Елену играть приходится. Знаешь, кто такой Винцент был?
– Винцентов много было.
– Правильно. Много их было, да и в нашей деревне тоже немало найдётся. Человек семнадцать, а то и все двадцать пять наберём. Двадцать пять Винцентов! Гм… Значит, говоришь, унесёшь эту трубу?
Я покосился на дядюшку Загрушку и слегка пожал плечами. А он продолжал:
– Но знаешь, парень, это ещё не всё. Ты вот что мне скажи: научишься ты чему-нибудь на этом музыкальном инструменте? Погудеть денёк-другой – и до свиданья, таких-то сколько хочешь! Но если кто вздумает этот инструмент у себя завести, тот должен во всякий день недели упражняться, учиться…
Дядюшка Загрушка говорил очень обстоятельно, и мне волей-неволей вспомнилось, как ещё несколько лет назад отец повёл меня в музыкальную школу определять, а меня принять не захотели. Был там этакий краснолицый человечек. Такой красный, будто только что выпил красного вина. Он что-то такое бренчал на рояле и всё заставлял меня петь.
«У этого парня вообще нет слуха!» – заявил он в конце концов.
«Как же это так – нет слуха?» – заволновался отец.
«Нет, и всё тут!»
«Гм… гм… – промычал отец. – А у других детей он есть?» – переспросил отец ещё раз.
«У других детей есть», – отвечал директор.
«А у моего сына, значит, нет?»
«А у вашего мальчика нет».
«Ну нет, так, значит, нет. Насильно его к вам в школу пихать не стану».
Нужно бы, наверное, сказать об этом Загрушке, чтоб знал он, с кем дело имеет. Сказать – нет? Сказать – нет?
– Так, говоришь, ты стал бы учиться? – спросил Загрушка.
– Было бы время, а так отчего не поучиться?
– Вот это самое мне и хотелось знать. Надобно знать, найдётся ли у тебя время-то. Вечер за вечером, вечер за вечером должен ты упражняться.
– Один? – неуверенно спросил я.
– А как бы ты думал? Ума тебе никто не прибавит. Хочешь чего-нибудь добиться – сам добивайся. И ещё одно слово. Вот дело-то какое. Труба не моя и не твоя, а она просто ничья. Но… – Старик выразительно поднял указательный палец. – Если с ней что-нибудь случится, её всей деревне недоставать будет. Понял?
Я кивнул в ответ.
Он надел трубу мне на плечо. Я даже удивился, как это ноги у меня от тяжести не подкосились! Тяжеленная труба оказалась, но я сделал вид, что для меня эта громадина – сущий пустяк.
– Сегодня четверг, через три дня – воскресенье. Вот в воскресенье и придёшь ко мне, посмотрим, как у тебя дело пойдёт. Не забудешь?
– Нет, не забуду!
– Если тебе не по вкусу эта музыка придётся, лучше ты сегодня же ко мне прибеги!
Труба и вправду была ужасно тяжёлая. И ещё хотелось мне поскорей уйти. Совсем руки и ноги закоченели. Да и с водой поторопиться пора бы.
– Знаешь, как эта штука называется? – И дядюшка Загрушка вытащил из инструмента трубочку. – Да откуда же тебе знать, что это такое! Это амбушюром зовётся, а старые музыканты называют мундштуком – на немецкий лад. А вся труба называется «бас» или «геликон». Запомнишь?
– Запомню.
А мне уж реветь впору – так я промёрз, до самых костей. Сунул я руки в карманы, да толку от этого чуть. А старик всё ещё глядел на меня, беспрестанно надувал губы с таким видом, будто чем-то поперхнулся. Господи боже, да скажите же наконец, в чём дело!
– Ты ещё не бреешься? – вдруг спросил дядюшка Загрушка.
– Нет, не бреюсь.
– Это хорошо, что ещё не бреешься. Если бы ты брился, пришлось бы мне тебя ещё всяким другим вещам учить. Да в тринадцать-то лет и бриться никому ещё не надо. Ты ведь сказал, что тебе тринадцать?
– Одиннадцать! – поправил я.
– Гм… Одиннадцать – это ещё меньше, чем тринадцать. А ты знаешь, когда винцентов день?
– Знаю.
– Винцентов день – двадцать первого января. Был когда-то двадцать второго, а теперь уже лет десять, как справляют его двадцать первого. Перед Винцентом всегда были Агнешки, а ныне Агнешек не бывает. Кто-то нос в календарь сунул и Агнешку вычеркнул. Ты в календарь не заглядывал?
– Нет.
– Иной раз думаю я об этом и никак, ну никаким способом догадаться не могу, кто в календарь нос сунул и такой ералаш в именах сотворил… Гляди! – И старик вынул из кармана мятую бумажку. – Вот тебе нотная бумага. К винцентову дню надо бы кое-чему тебе обучиться.
– Научусь, – пообещал я.
Он посмотрел ещё на мои зубы, постучал по ним пальцами, потрогал губы – крепкие ли они. Отошёл в сторонку и ещё довольно долго меня разглядывал, сощурив глаза, словно хотел убедиться, что труба мне идёт.
– Ну, значит, занимайся! Никто ещё сразу учёным не родился! – закончил он разговор и свернул к нижнему концу улицы, перешёл по мостику замёрзший ручей и ещё несколько раз оглянулся на меня.
Я заторопился домой.
КОГДА Я ПРИШЁЛ ДОМОЙ…
Мама дождаться меня не могла и послала отца на улицу посмотреть, где это я застрял с водой.
Отец стоял у ворот, и видно было, что он чем-то недоволен. В руках он держал крохотный окурок. Папа-то мой завзятый курильщик и обычно бросает сигарету, когда от неё остаётся один уголёк, который обжигает губы. Обожжётся – и ходит по дому ворчит, иногда с мамой или со мной ссорится. При этом мне кой-когда здорово попадает. Я как увижу, что отец курит и окурок всё меньше становится, так меня просто нетерпение разбирает поглядеть: что же дальше-то будет? Маме порой не терпится, и тогда она вмешивается раньше времени:
– Брось! Опять ведь обожжёшься!
Отец прикладывает окурок к губам, морщится и в ту же минуту выплёвывает его на пол.
– Что я говорила? – скажет мама. – Хоть бы разок усищи свои спалил.
У отца усов нет, вот он сразу и выходит из себя:
– Да что ты ко мне с этими усами пристала?
– Будь у тебя усы, давно бы ты их спалил, – говорит мама.
– Да что тебе мои усы дались, а? Я на всю семью работаю, ночей не сплю, и никто этого не ценит.
– Перестань.
– А ты на что здесь смотришь? – накидывается на меня отец.
Он хватает меня за ухо, притягивает к столу и требует мой школьный дневник.
Конечно, когда родителям вздумается придраться к своему ребёнку, так они первым делом дневник спрашивают. Перелистают его, а потом дадут взбучку за плохую отметку, полученную ещё в начале учебного года.
– Почему у тебя нет пятёрок?
Всякому небось хочется, чтобы у его сына или дочери были в дневнике одни пятёрки!
Попробуйте представить себе, что выйдет, если исполнится это желание! Все ученики станут пятёрочниками, и никаких табелей не надо, достаточно лишь объявить, что весь класс аттестован. Но что с такими делать, у кого нет музыкального слуха? Или, скажем, Ян Ма́тейка. Он и перекувырнуться-то толком не может. Он знает, как надо перекувырнуться, но он такой увалень, что никак у него кувырканье не получается. Почему же в таком случае у Яна по физкультуре пятёрки нет?
Вот о чём я и думал, подходя к папе. Я чуть-чуть улыбнулся. Таким способом можно иногда изменить или хотя бы поправить отцовское настроение.
– Где ты болтался? – начал отец и тут же выплюнул окурок.
– Я не болтался.
– «Не болтался, не болтался»! Всё воды ждал?
– Да, ждал. А потом меня остановил дядя Загрушка.
– Все тебя останавливают! Бегай побыстрей, так никто и не остановит!
– А меня вот остановили.

Отец взял у меня инструмент, надел себе на плечо.
– Что же ты такое тащишь? – спросил ещё отец.
– Музыку.
– Ты что, играть на этом умеешь?
– Нет, не умею.
Отец перестал хмуриться. Он осмотрел трубу со всех сторон, взял у меня ведро и понёс его маме.
Я вошёл в дом, подпрыгивая и растирая закоченевшие пальцы.
Отец в ту же минуту оказался возле меня.
– Что же ты намерен с этой штукой делать? – спросил он.
– Играть на ней.
– Как же ты станешь играть, раз не умеешь?
– Учёным ещё никто не родился.
Отец взял у меня инструмент, надел себе на плечо. Он прижал губы к мундштуку и даже покраснел от натуги.
– Он заткнут чем-то, кажись, – сказал отец, вытирая рукой слёзы, выступившие на его глазах.
– Нет, он не заткнут, – сказал я.
– А ты сам-то пробовал?
– Нет.
В душе я допускал, что в трубе может что-нибудь такое торчать: полотенце или там шапка – внуки-то Загрушки могли ведь туда насовать всё, что хочешь.
Я увивался возле отца – уж очень мне хотелось самому затрубить.
– Дайте, папа, я попробую.
– Отстань! – не сдавался отец.
Он ещё раз надулся, по лицу даже пятна красные пошли. Я глядел на него: его глаза напоминали большущие зелёные орехи.
– Никакого толку не будет! – сказал он и подал мне инструмент.
Я приложил к губам мундштук.
– Великоват для тебя, – заметил отец.
– Что?
– Геликон.
– Ничего не великоват!
– Да, да. И мундштук великоват.
– Нет. Просто ещё холодный. А пока мундштук не прогрелся, играть нельзя.
– Ещё чего!
– Нет, правда!
– Кто тебе сказал?
– Я уж знаю.
– А как же в мороз музыканты играют?
– Они не играют.
– А почему бы им не играть?
– Из-за холодных мундштуков.
– А они всё-таки играют.
– Так надо мундштуки-то прогреть сначала.
Я дунул в трубу, и она издала звук, похожий на хруст. Я поглядел на отца.
– Он чем-то заткнут, – завёл опять своё отец.
– Мы попробуем сделать что-нибудь.
– Что?
– Не знаю.
– Погоди, я принесу проволоку.
– Зачем?
Я снова прикоснулся к мундштуку и извлёк из геликона несколько бессмысленных звуков.
– Плохо, очень плохо. Так не играют, – сказал отец.
Я надулся так, что глаза на лоб полезли, словно я хотел кого-нибудь напугать. И снова дунул в трубу; в ней что-то хрястнуло, послышался настоящий звук.
– Что ты сделал? – удивился отец.
– Ничего.
– Труба не заткнута?
– Нет.
– Как же ты додумался?
– Вот так и додумался.
И вдруг мы оба очень обрадовались.
– Ну, покажи, я тоже попробую, – предложил отец.
– Погодите!
– Давай сюда! – Он выхватил у меня геликон и попробовал дунуть в него.
Брм-брм-брм-брм… – забурчало в трубе. Раньше всего зазвенела люстра, потом задребезжали двери и оконные стёкла.
– Ну-у, – нетерпеливо протянул я.
– Чего тебе?
– Идите уж одеваться.
– Что-о?
Отец разозлился, потому что я напомнил ему о службе.
– Ты что, о работе должен мне напоминать? – проворчал он.
– Вы на автобус опоздаете.
– А тебе какое дело?
Тут лицо его прояснилось, и он громко рассмеялся.
– Чему вы смеётесь?
– Гляди! У тебя на губах колёсико!
Он быстро снял со стены зеркальце и подал мне. Я взглянул и тоже рассмеялся.
– И у вас на губах колёсико!
– У меня?
– Глядите сами! – И я сунул зеркальце отцу.
И мы оба засмеялись: у обоих вокруг рта оказались красные кружочки.
ЧТО БЫЛО ДАЛЬШЕ
Отец возился с геликоном недолго. Попробовал он сыграть на нём «Детвянских жандармов», но у него ничего не вышло. Тогда он разочарованно положил инструмент на постель.
– Пустое занятие, – сказал он, прихлопнув за собой дверь, и вышел во двор.
Вскоре он вернулся рассерженный ещё больше прежнего.
– Послушай, – сказал он, – и ты думаешь, что теперь целыми днями дудеть будешь?
– Как – дудеть?
– Не валяй дурака! Или ты думаешь, что тебя целыми днями слушать станут?
– Я буду играть потихоньку.
– Как ты будешь играть потихоньку, если от этого весь дом дрожит?
– Дядя Загрушка велел мне учиться, – защищался я.
– Дядя Загрушка? А кто он такой, чтобы тебе приказывать? Кто тебя кормит? Дядя Загрушка?
– Он капельмейстер.
– Дядя Загрушка может дома распоряжаться. Ясно? Ты уроки учить не будешь – из школы ко мне придут, а не к дяде Загрушке!
– А я буду учить, и никто ни к кому не придёт.
– Так ты же их не учишь.
– Учу.
– Знаю я тебя.
В школе-то мои дела шли не блестяще. В дневнике то и дело появлялись двойки, а иной раз и колы выскакивали. Иногда только тройки, а про пятёрки и говорить нечего – они и взаправду всего разика два попадались.
– Слушай, – сказал отец теперь уже совершенно серьёзно, – трубу ты отнесёшь в комнату и, пока не будет у тебя пятёрок, не думай к геликону прикасаться.
– Круглые пятёрки?
– Понятно, только круглые.
– И до тех пор трубить нельзя?
– До тех пор ни-ни!
Я подошёл к инструменту, погладил его.
– Я сказал: геликон мы унесём в комнату и будем ждать отличных отметок.
– А если мне не поставят?
– Не поставят – значит, не заслуживаешь.
Отец подошёл к кровати, неумело взял инструмент и унёс из кухни.
Я пошёл за ним.
– Папочка!
– Что?
– Хоть бы на минутку вы мне его оставили.
– Что ещё тебе?
– Ну, поиграть.
– Уроки выучил?
– Я выучу.
– Не выучил? Садись за стол и учи! В твои годы мне отец велосипед пообещал. Сперва, когда у меня будут хорошие отметки, потом, когда я в саду землю вскопаю… Всегда какое-нибудь «потом» находилось. И отметки были приличные, и сад я вскопал, дров из лесу натаскал, и забор починил, а велосипеда и посейчас не вижу.
– А я трубу получу?
– Как бы не так!
Тут вошла мама.
– Ты только погляди, что он принёс! – Отец показал на инструмент.
– Что это такое? – спросила мама.
– Геликон, – ответил отец.
– Зачем он нам? – опять спросила мама.
– Зачем геликон? Это та самая труба, на которой играл Кемёнешев парень.
– Ру́до?
– Он самый.
– А что он на ней больше не играет?
– Как же он может играть? Ведь он теперь в Остра́ве.
– А-а, ты имеешь в виду того Кемёнешева парня?
– Ну да. Он теперь в Остраве, и на трубе играть некому.
– Так ведь он уже давно в Остраве.
– Давно.
– И сейчас вместо него никого нет?
– Должно быть, нет. А этот воображает, – отец обернулся ко мне, – что из-за этой трубы все должны с ума сойти.
– Ты ему принёс? – спросила мама.
– Сам притащил, – ответил отец.
– А где ты взял трубу? – спросила у меня мама.
– У дяди Загрушки.
– У Загрушки, – повторил отец.
– У Загрушки? – переспросила мама. – А почему же он тебе отдал?
– Чтобы я учился на ней играть.
– А тебе что, больше учиться нечему? Пресвятый боже! – воскликнула мама, всплеснув руками.






