Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Вилли Брандт
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 40 страниц)
Было ли это заклинанием, когда мы говорили о праве наций, к которым мы, естественно, причисляли и немецкую нацию, на самоопределение и о единстве рейха? Чем ближе надвигалось окончание войны, тем больше смещались акценты дискуссии. Я не мог избавиться от тревожного чувства, что именно в тот момент, когда освобождение от нацистского ига казалось столь близким, будущее Германии выглядело особенно мрачным. Когда в июне 1944 года я услышал о высадке союзников в Нормандии, у меня на глаза навернулись слезы. В этот день Томас Манн в далекой Калифорнии написал, что он очень взволнован, – после злоключений предшествующих лет он познал одно из «созвучий» своей жизни. Однако полную катастрофу я и теперь не мог себе представить. Именно поэтому мысли, изложенные в работе «К вопросу о послевоенной политике немецких социалистов», изданной мной совместно с немецкими друзьями в Стокгольме, покоились на иллюзиях. Так, мы считали необходимым предупредить будущие оккупационные державы, что главной проблемой будет возрождение национального чувства. «Против национализма – за национальное единство» – гласил лозунг, который я в том же году выдвинул (в различных вариантах) в книге «Efter Segern» («После победы»).
Связи с Германией в течение войны становились все слабее, но они никогда не обрывались. Шведские моряки, которых мы знали по профсоюзу транспортных рабочих, рисковали головой, поддерживая вплоть до конца войны контакты с бременским подпольем. В нашем распоряжении, следовательно, находились не только источники информации, но мы имели и возможность оказывать кое-какую помощь. А Бремен был не единственной точкой соприкосновения внутри Германии.
Немецкий бизнесмен, бежавший из Осло в Стокгольм, свел меня в 42-м или 43-м году с некоторыми деятелями немецкого Сопротивления. Одним из них был Теодор Штельтцер, начальник транспортного отдела в штабе немецкого главнокомандующего в Норвегии генерал-полковника фон Фалькенхорста. Бывший ландрат (начальник окружного управления. – Прим. ред.) был членом Крейзаурского кружка, созданного графом Гельмутом Джеймсом фон Мольтке. Как и Мольтке, он не был сторонником покушения на Гитлера, за которое выступали другие представители оппозиции, но смело и беспристрастно поддерживал участников движения Сопротивления. В тот памятный вечер в Стокгольме он сразу же заявил мне, что не желает обсуждать вопросы, которые его как офицера могут привести к конфликту с собственной совестью. К этому я отнесся с уважением. Он не скрывал ни своей принципиальной позиции, ни своих тесных связей с норвежской церковью. Мне было известно, что он многое сделал для того, чтобы смягчить тяготы оккупационной политики. После 20 июля он был арестован и приговорен к смертной казни. Его спасло вмешательство влиятельных скандинавских должностных лиц, прибегших к помощи массажиста Гиммлера, финна по происхождению. Сам Гиммлер прокомментировал это так: «Позднее мы их всех все равно повесим». После войны Теодор Штельтцер, этот благородный человек, стал одним из основателей Христианско-демократического союза в Берлине и первым премьер-министром земли Шлезвиг-Гольштейн.
Теодор Штельтцер посвятил меня в планы авторитетных оппозиционных кругов рейха. Впервые за десять лет я вновь услышал о Юлиусе Лебере, занявшем видное место среди берлинских заговорщиков. Я попросил передать Леберу привет и вскоре убедился в том, что эта просьба выполнена.
Эмиссаром, пришедшим ко мне в то июньское утро 1944 года, был советник посольства Адам фон Тротт цу Зольц. Перед этим мне позвонил представитель шведской церкви и спросил, может ли он зайти ко мне вместе со своим знакомым. Он пришел, познакомил меня со своим спутником и тотчас же распрощался. Высокий, почти совершенно лысый мужчина лет тридцати пяти, с виду самоуверенный, представился и сказал: «Я должен передать вам привет от Юлиуса Лебера. Он просил вас оказать мне доверие». Мог ли я быть уверенным, что это правда? Лебер просил напомнить мне об одном случае, в котором фигурировал бокал красного вина и который мне ни о чем не говорил: в один из дней 1931 года у меня был якобы сильный насморк, и этот бокал был выпит в винном погребке любекской ратуши. Прошло тринадцать лет, я не мог ничего вспомнить и раздумывал, действительно ли это тот человек, которого мне дважды рекомендовали.
Адам фон Тротт, много повидавший на своем веку сын прусского министра культов, голосовал на выборах за СДПГ, не разделяя, как он признался, всех пунктов ее программы. Он дополнил мои представления о немецком Сопротивлении и о тех людях, которые, несмотря на все различия, были убеждены, что позору Германии и бедствию Европы должен быть положен конец. Довольно любопытной новостью был его намек на предстоящее покушение. Структура нового правительства, как я узнал от него, в основном уже определена, но возможна «прогрессивная поправка». Не исключено, что на Лебера будет возложена более важная задача, чем руководство министерством внутренних дел. Лебера в течение четырех лет таскали по тюрьмам и концлагерям, прежде чем в 1937 году он поселился в Берлине, где в целях конспирации жил под видом торговца углем. Тротт скрыл от меня, что после ареста графа Мольтке он стал внешнеполитическим советником полковника Штауфенберга, так же как и то, что он должен был занять пост статс-секретаря внешнеполитического ведомства. Однако, ссылаясь на Лебера, он с озабоченно-деловой откровенностью обсуждал вопрос, дадут ли союзники шанс новому германскому правительству.
Так же как Лебер, Тротт в отличие от Карла Горделера, который после переворота должен был возглавить правительство, исходил из того, что вряд ли удастся избежать оккупации всей Германии и продолжать войну во имя «справедливого» мира больше не имеет смысла. Во время нашей второй беседы у меня создалось впечатление, что он более не считает разумным что-либо предпринимать. Разве не должны те «другие», то есть нацисты, нести полную ответственность за тотальное поражение? Впоследствии я пришел к следующему выводу: это была реакция на приводящие в уныние известия, получаемые им в Стокгольме от союзников, а точнее, от британцев. В них сообщалось, что, если участники Сопротивления избавят мир от Гитлера и создадут временное ненацистское правительство, возможно, с ним вступят в переговоры и окажут даже большее содействие, чем это было предусмотрено в Касабланке. Совещание в Касабланке – после встречи между Рузвельтом и Черчиллем в начале 1943 года – высказалось за безоговорочную капитуляцию.
Почему Тротт пришел ко мне? Во-первых, он поинтересовался, хочу ли я поступить в распоряжение нового правительства и не останусь ли пока в Скандинавии для выполнения какого-то задания, которое еще надо уточнить? Он заверил меня, что этот вопрос задает мне и Лебер, и я без колебаний дал свое согласие. Во-вторых, по согласованию с Лебером, а также со Штауфенбергом он попросил меня помочь ему встретиться с послом Александрой Коллонтай для выяснения поведения Советского Союза после переворота в Берлине. Я считал, что могу это сделать, и согласился. Правда, я всего лишь один раз встречался с этой своевольной дамой, но Мартин Транмэл был с ней хорошо знаком и тотчас же изъявил готовность взять на себя роль посредника.
То, что решившиеся на бунт офицеры и связанные с ними политические деятели стремились заключить сепаратный мир с западными державами, чтобы после этого продолжить войну с Советским Союзом, – это одна из многих легенд, сложенных вокруг заговора 20 июля. Не говоря уже о том, что никто на Западе на это бы не пошел, Лебер и Штауфенберг были убеждены, что послегитлеровская Германия не должна колебаться между Западом и Востоком, а тем более вести с ними игру. Тротт отправился в Швецию, имея наказ от Лебера не ввязываться ни в какие дела, которые выглядели бы как попытка поссорить союзников. Единственный шанс – это свержение тирана с последующим публичным предложением о перемирии. Сам Тротт дополнил: уже из-за своего расположения в центре Европы Германия не может договариваться исключительно с Западом против России.
Лебер и Штауфенберг только приветствовали бы, если западные державы после высадки во Францию действовали бы быстрее и решительнее. Война была проиграна, и речь шла только о том, удастся ли уберечь Европу и собственный народ от дальнейших страданий и разрушений. Ближайшие друзья Лебера среди военных, как мне рассказывала его вдова Аннедора, носились с мыслью передать союзникам важные сведения, чтобы ускорить окончание войны.
Когда через два дня после нашего свидания я вновь встретился с Троттом, он настоятельно попросил меня не устанавливать контакт с советским посольством. Он узнал – как я предполагал, от своего агента в германском посольстве, – что у Советов в Стокгольме происходит утечка информации. Кроме того, он был обеспокоен распространявшимися слухами о его пребывании в Стокгольме. Между тем стало известно, что чиновник из ведомства Риббентропа уже в 1943 году, зондируя почву, встречался в Стокгольме с советником посольства Владимиром Семеновым. В конце концов, аппарат Гиммлера тоже пытался, как выразился один полковник, установить через Стокгольм «ни к чему не обязывающий контакт с Россией». Обо всех этих слухах я ничего не знал, однако тотчас же согласился с Троттом. Мы использовали эти часы для обмена мнениями, который был для меня наиболее интересным и важным за все годы войны.
Адам фон Тротт был арестован спустя пять дней после 20 июля, а через месяц казнен. Юлиуса Лебера арестовали 5 июля после беседы с двумя членами компартии, состоявшейся с согласия Штауфенберга. И Лебер и Штауфенберг хорошо представляли себе, какое бремя ляжет на плечи будущего правительства, и держали курс на то, что если уж не привлекать коммунистов на свою сторону, то, по крайней мере, успокоить их. Аннедора Лебер узнала от полковника Штауфенберга, что арест друга побудил его в любом случае решиться на покушение.
Несмотря на жестокие истязания, Юлиус Лебер молчал. Он начал давать показания лишь после того, как ему пригрозили арестом жены и обоих детей. Однако и тогда он брал всю вину на себя, не называя никого. Кровавый судья Фрейслер назвал его «самым ярким явлением на политическом небосклоне Сопротивления». В октябре 1944 года его приговорили к смертной казни. Однако палачи пощадили его, возможно, для того, чтобы оставить в качестве заложника. Только наступление в Арденнах и ошибочное предположение, что Гитлер все же сможет выиграть войну, привели к исполнению приговора. В начале 1933 года Лебер сказал в Любеке: «В борьбе за свободу не спрашивают, что будет завтра». Прежде чем палач 5 января 1945 года сделал свое дело, он передал своим близким: «Жизнь – соразмерная цена за такое доброе и справедливое дело. Мы сделали то, что было в наших силах. Не наша вина, что все получилось так, а не иначе».
Меньше чем через четыре месяца Юлиус Лебер стал бы свободным человеком и социал-демократическим лидером, наверняка способным занять пост канцлера. Таким, каким он был: открытым и отважным, ниспосланным милостью богов и уверенным в своих силах.
На краю жизни
1 мая 1945 года. Вечером наша интернациональная группа празднует вместе со шведскими друзьями. Зигурд Холь – норвежский писатель, Вильмос Бем – без пяти минут венгерский посол, профессор Гуннар Мюрдаль произносят речи. Я предлагаю принять резолюцию: «Мы, социалисты-беженцы, хотели бы выразить шведскому рабочему движению и шведскому народу благодарность за оказанное нам здесь гостеприимство. Мы благодарим за помощь, оказанную шведами жертвам войны».
Я не успел дочитать до конца, как мне передали сообщение телеграфного агентства, с которым я ознакомил присутствующих: «Дорогие друзья! Теперь речь может идти лишь о нескольких днях. Во избежание ответственности Гитлер покончил жизнь самоубийством». Мы расходимся глубоко взволнованными.
Правительство в Стокгольме и шведский Красный Крест были достойны благодарности за предпринятую в последний час акцию по спасению из немецких лагерей 20 тысяч заключенных: семи тысяч датчан и норвежцев, 13 тысяч французов, поляков и чехов, многие из которых были еврейского происхождения. Операция с легендарными белыми автобусами, доставившими спасенных в Швецию, была проведена в результате договоренности между графом Фольке Бернадотом и Гиммлером, проявившим личную предусмотрительность. Бернадот, погибший осенью 1948 года в Иерусалиме, использовал в качестве посредника финского массажиста. В конце апреля норвежцы прибыли в Швецию. Какая радость снова встретить друзей! Арнульфа Оверланда, Трюгве Браттели, Хальварда и Августа Ланге, Улофа Брунванда. Те, кто пережил больше всего, первыми заговорили о заповедях разума и необходимости сотрудничества. Хождение по мукам бок о бок с немецкими товарищами по несчастью подавило в них жажду мести.
В последний раз Гиммлер встретился с Фольке Бернадотом 23 апреля в Любеке. Он обратился к нему с просьбой проинформировать западные державы о готовности к капитуляции. Я узнал об этом спустя несколько дней из секретного сообщения министерства иностранных дел. Могло ли быть более волнующее известие? Более явный признак того, что конец уже близок? Моим друзьям и мне с этого момента больше не давал покоя вопрос о судьбе Норвегии. Были ли оккупанты достаточно деморализованы? Или они готовы к последней схватке, которая стала бы ужасной? От ответа на этот вопрос зависело многое. Я хотел его знать и прибег к необычному средству.
Воскресным вечером 28 апреля мы заказали из пресс-бюро телефонный разговор с рейхскомиссариатом в Осло, размещенным в здании стортинга. Совершенно неожиданно нас соединили. Я сказал без обиняков: «Мне хотелось бы немедленно поговорить с рейхскомиссаром». После чего меня соединили со Скаугумом, резиденцией наследного принца на берегу Осло-Фиорда, в которой разместился рейхскомиссар Тербовен. Я слышал, как он спросил, кто хочет с ним говорить, после чего кто-то взял трубку: «Квартира рейхскомиссара… у аппарата обергруппенфюрер Редисс». Я сделал следующую запись этого разговора:
Брандт: Полчаса назад мы беседовали с консулом Стереном (своего рода министром иностранных дел в правительстве Квислинга. – В.Б.) и спросили его, ведутся ли в Осло переговоры об изменении нынешнего положения. Теперь мы хотели бы услышать ответ авторитетной стороны.
Редисс: Могу Вам сказать, что это не соответствует действительности.
Брандт: Не соответствует действительности? Подобные переговоры не предусмотрены?
Редисс: Ждите официальных сообщений.
Брандт: Здесь говорят также, что в Норвегии предстоит освобождение политзаключенных.
Редисс: Насколько это обсуждалось между рейхсфюрером СС и графом Бернадотом, оно готовится.
Брандт: Но на непосредственное осуществление этой акции пока что рассчитывать не приходится?
Редисс: Напротив, напротив.
Брандт: Следует ли, исходя из событий в Германии, ожидать заявления оккупационных властей в Осло?
Редисс: Нет. Это ясно?
После этих слов обергруппенфюрер положил трубку, а мы могли быть уверены, что Норвегия не станет полем последней битвы. 8 мая Тербовен взорвал бункер, в котором находились он сам и труп пустившего себе пулю в лоб Редисса. 9 мая Норвегия стала свободной. На следующий день я был одним из первых, кто смог на поезде поехать в Осло. Я писал для шведской прессы корреспонденции об освобожденной соседней стране и установил, что многие оккупанты в течение нескольких недель все еще подписывали приказы, заканчивающиеся словами «хайль Гитлер», да и в остальном вели себя так, будто ничего не случилось. Одним из них был военно-морской судья Ганс Филбингер, которому инкриминировалось меньше, чем многим другим, и который, несмотря на это, много лет спустя потерпел крушение из-за своей самоуверенности.
С мая по август я курсировал между Осло и Стокгольмом. В сентябре я согласился освещать для нескольких скандинавских газет процесс над военными преступниками в Нюрнберге. Я не заставил себя уговаривать. Для меня это был шанс в скором времени столкнуться с германской действительностью.
Выехать из Осло было нелегко, даже с норвежским паспортом и удостоверением союзников. Аккредитацию в качестве «военного корреспондента» в Нюрнберге я получил вместе с командировочными документами в британском посольстве, после чего заказал место на транспортном самолете Королевских военно-воздушных сил, взявшем на борт дипломатов и других штатских. В Копенгагене мы сделали остановку и на другой день полетели в Бремен. Я устроился в американском пресс-клубе.
Бремен. Город на грани жизни. «Выгоревшим полем кратера» назвал этот город с портом, которого больше не было, его бургомистр. Кто мог себе представить масштабы разрушения, беспрецедентность катастрофы, после которой прошло уже полгода и размеры которой я пытался осмыслить, находясь в американском анклаве на Везере? Но разве то, что я видел, было только гнетущим? Работы по расчистке города заметно продвигались вперед. Начали работать – хотя и далеко не в полную силу – общественный транспорт и предприятия по обслуживанию населения. Люди, которых я встречал, оборванные и истощенные, не производили впечатления разуверившихся в своем будущем.
Бремен был городом, в котором вновь начали появляться ростки жизни. В те сентябрьские дни я познал, сколь близки бедность и величие, познал, что забвение простирается и на проклятие и на благословение.
Чем был бы этот город, который Гитлер в течение двенадцати лет объезжал стороной, без своего необыкновенного бургомистра? Вильгельма Кайзена в 1933 году изгнали из сената. Он, правда, получал пенсию и переехал в поселок на окраине города, где и жил в ожидании окончания войны. Летом 45-го года американцы привезли его прямо с поля и назначили сначала на его старую должность сенатора по социальным вопросам, а затем бургомистром. Чем стала бы в 1945 году Германия без таких выдержанных, надежных и энергичных людей, как Вильгельм Кайзен?
Он принял меня в ратуше и долго расспрашивал, как жилось за границей, как сейчас выглядит мир и чего следует ожидать Германии? А потом он вдруг сказал: «Ты давно не виделся с матерью. Тебе, наверное, сначала нужно поехать домой». Но как? Мой «Travel Order»[6]6
«Travel Order» – документ, дававший право на перемещение (англ.).
[Закрыть] был действителен только для Нюрнберга, но не для британской зоны. Кайзен сказал, что это не моя забота, что он переговорит с американским комендантом и даст мне, помимо этого, свою служебную машину (это был «хорьх»), а о бензине позаботятся американцы.
Поездка заняла целый день. Когда я приехал, было уже темно. Я плохо ориентировался в разбомбленном городе (я вспомнил Генриха Манна), и прошло довольно много времени, прежде чем я очутился у дверей дома в поселке Форрад, где, конечно, никто не ожидал гостей. С тех пор как я последний раз виделся в Копенгагене со своей матерью, прошло десять лет. И каких лет! За эти десять лет ей причинили из-за меня много неприятностей, обыски и полицейский арест не миновали ее. За это время я послал ей с людьми, ехавшими в Германию, несколько писем и пару раз просил передать ей привет. Это все. Ее флегматичный мекленбургский характер облегчил первые минуты нашей поначалу немногословной встречи. Лишь когда прошло волнение и мы смогли ощутить радость того, что мы оба живы и здоровы, начались рассказы о пережитом. Мы говорили о преступлениях нацистов, о том, что нам было об этом известно.
Моя мать и ее муж – а они оба, без сомнения, были ярыми противниками нацистов – кривили душой, когда утверждали, что и понятия не имели о массовом уничтожении людей. Нетрудно было почувствовать, что в них происходило. Они не желали согласиться с тяжким обвинением, что все немцы убийцы. Я видел в этом подтверждение пагубности тезиса о коллективной вине. Страшась тяжести обвинения, многие люди прибегали к отговоркам и пытались преуменьшить масштаб преступлений. А может быть, они боялись спросить, как им следовало бы поступить, если бы они знали больше или сами себе признались бы в том, что они действительно знали? Когда страх проходил, они наперебой рассказывали о том, что они видели сами или слышали от солдат с Восточного фронта.
Способность людей притворяться слепыми почти безгранична, и это относится не только к немцам, оставшимся в стране. В этом состоит один из важнейших уроков нацизма и – в ином виде – сталинизма. Мы в Стокгольме тоже знали далеко не все, но кое-что все же знали. Мы высказали свое мнение по поводу восстания в варшавском гетто, как и Варшавского восстания вообще, когда советские солдаты остановились на другом берегу Вислы. В конце 1942 года или в начале 1943 года польский социалист и посланник эмигрантского правительства Карниол передал мне короткий доклад об умерщвлении людей в душегубках. Он сам получил его от подпольщиков. Я подготовил информацию для одного нью-йоркского агентства новостей и ознакомил с ней узкий круг своих единомышленников, в котором мы совершенно откровенно обсуждали все проблемы. Но на этот раз обсуждения не получилось. Фритц Тарнов, видный профсоюзный деятель, который когда-то руководил деревообделочниками, а «под занавес» – это был глас вопиющего в пустыне – еще требовал создания программ по трудоустройству, решительно отказался верить в подлинность доклада: «Немцы на это неспособны». Он высказал предположение, которое слишком охотно подхватили другие, что мы-де имеем дело с возрождением измышлений о зверствах немцев, которые распространялись во время первой мировой войны. Книга нашего общего друга Штефана Сенде «Последний еврей из Польши», написанная и изданная незадолго до окончания войны, содержала, как явствует из названия, все существенное. Но отклика она не нашла.
Что являлось виной? Что – ответственностью? Когда осознание запланированного преступления перерастает в сопричастность? Нюрнбергский процесс над военными преступниками помог уяснить многие понятия. Виновными я называл нацистов, точнее, твердое ядро их партии – примерно миллион человек. Степень вины следовало установить индивидуально. Противников нацизма я считал невиновными, так же как и массу более или менее безразличных. Но не могло быть сомнений в том, что все они несут ответственность и должны нести ее и в будущем: «Те, кто не чувствуют себя виновными и не виновны в нацистских преступлениях, если они хотят продолжать работать среди этого народа и сделать его лучше, несмотря на свою невиновность, не могут избежать последствий той политики, которую охотно поддерживала слишком большая часть этого народа». Особенно снисходительно я оценивал тех, кто вырос в рядах гитлеровской молодежи. Худшие нацисты это не те, «кто, так сказать, врос в нацизм, а те, кто уже были нацистами, когда Гитлер пришел к власти». Обобщая, я писал: «Было бы ужасно, но вместе с тем и проще, если бы немцы как таковые являлись преступниками». Особые обстоятельства сделали их орудием и жертвой нацизма. Так размышлял я в течение долгих месяцев Нюрнбергского процесса. Свои размышления я опубликовал в 1946 году в Осло. Заглавие «Преступники и другие немцы» вызвало страшное смятение. Это было название книги, которая защищала большинство немцев от меньшинства преступников.
Из Бремена я отправился через Франкфурт в Нюрнберг и, как и все аккредитованные корреспонденты, занял солдатскую койку во дворце династии карандашных королей Фабер-Кастелл. Процесс, который, несмотря на все его слабости, я считал полезным, начался 20 ноября 1945 года и закончился 1 октября 1946 года. Я неустанно писал, но несколько раз был готов последовать примеру того американского коллеги, который дал в свою газету следующую телеграмму: «Я больше не могу – нет слов». Выступления обвиняемых вызывали еще больший ужас. Только Альберт Шпеер признал свою ответственность. В своем последнем слове он немного объяснил действие механизма, превращающего технократа в орудие дьявола.
Ужасы, которые открылись в Нюрнберге, приводили даже самые сильные натуры на грань душевных потрясений – и более того. Но как иначе можно было заглянуть в будущее? Противоречия между западными державами и Советским Союзом бросали мрачную тень на ход процесса и приковывали к себе внимание наблюдателей. Что будет с немцами, если распадется антигитлеровская коалиция? В ту зиму я неоднократно убеждался в том, что они хотят работать, работать, чтобы выжить. Дадут ли им этот шанс? Или все-таки нужно рассчитывать на третью войну, о чем я в своего рода заклинании духов написал в Стокгольме? Наши «кровные интересы» требуют, писал я из Нюрнберга друзьям на Севере, чтобы мы воспрепятствовали такому развитию. К этому я добавил: односторонняя ориентация на Запад несовместима с восстановлением немецкого единства. Единое государство возникнет лишь после достижения взаимопонимания со всеми державами-победительницами. Была ли это тоже формула заклинания? Кто еще верил в единство союзников? Авторитет Советского Союза быстро упал. Среди населения нарастал получавший все новую пищу страх перед «русскими». Насильственное приобщение к коммунистической идеологии в их зоне оккупации не осталось скрытым от тех, у кого были глаза и уши. А затем борьба берлинских социал-демократов за свободу, за которой я наблюдал весной 1946 года и с возмущением, и с увлечением. Эта борьба оказалась весьма убедительным уроком послевоенной действительности.
А что предпримут Соединенные Штаты? Еще в 1944 году в своей книге «После победы» я заявил, что в Америке яснее всего определили, во имя чего ведется борьба против нацистской Германии. «Недопустимо, чтобы Америка ушла из Европы», – считал я. В течение долгих месяцев Нюрнберга перекрещивались многие линии, интеллектуальные и эмоциональные, преодоления прошлого и размышлений о будущем, политические и сугубо личные. Я ощущал свою тесную связь с Германией, гораздо более тесную, чем я мог об этом мечтать. Тем не менее той весной по поводу своего будущего – будет ли оно норвежским или немецким – я бы не стал заключать пари. Один норвежский друг, с которым я обменялся мнениями, предсказал, что я перееду в Берлин. Он меня слишком хорошо знал и мог себе представить, что без политики я не проживу. Заниматься политикой в Норвегии для меня, человека, родившегося не в этой стране, по идее, означало бы, что мне сперва надо было бы пожить несколько лет в деревне и побыть в шкуре крестьянина. Но и после этого я бы вряд ли достиг многого.
20 мая 1946 года я провел в Любеке собрание на тему «Мир и Германия». В Осло я сообщил, что меня очень тепло приветствовали, «а немецкие товарищи хотели бы, чтобы я туда приехал. Возможно, я так и поступлю». Летом я говорил по этому вопросу с Теодором Штельтцером, который пребывал теперь в Киле. Он хотел знать, можно ли на меня рассчитывать в Любеке. В этом случае он назначил бы исполняющего обязанности бургомистра Отто Пассарге начальником полиции земли Шлезвиг-Гольштейн. Любекские социал-демократы поехали в Ганновер, где Курт Шумахер вновь основал СДПГ и при поддержке верных помощников вывел ее железной рукой на правильный курс. Я сам побывал там в мае 1946 года на партийном съезде, однако не увидел для себя никакой перспективы и не почувствовал, что меня здесь ждут.
Было ли мое левосоциалистическое прошлое таким уж большим прегрешением? Вряд ли, так как другие члены бывших обособившихся групп уже давно пользовались уважением. Впрочем, Шумахера еще в 1945 году уполномочили заключить с тремя уклонистами – Отто Бреннером, Вилли Эйхлером и Эрвином Шеттле – соглашение, по которому членство в группах и в СРП засчитывалось в непрерывный стаж пребывания в социал-демократической партии. На самом деле никому и в голову не приходило использовать это прошлое как повод для колких замечаний. Между социал-демократами и коммунистами не было больше ничего общего и не существовало никаких иллюзий. Одни примкнули к тем, другие к этим, как, например, Якоб Вальхер, который еще в эмиграции в Америке избрал для себя Восток и вполне логично оказался в рядах СЕПГ. Он пытался уговорить и меня, но получил в первые же дни после советского насильственного объединения СДПГ и КПГ однозначный отказ. Решающим обстоятельством, писал я ему, является то, что «объединение было достигнуто недемократическими средствами, а частично даже насильственными методами». Основные демократические права и сама демократия в рабочем движении – это «не вопрос целесообразности. Это первоочередные принципиальные вопросы».
Итак, добродушные жители Любека хотели, чтобы руководство благословило «преемника Юлиуса Лебера». Лучше бы они этого не говорили. Лебер и Шумахер еще до 33-го года терпеть не могли друг друга. После войны оставшийся в живых кое-что предпринял для того, чтобы имя не побоявшегося смерти не упоминалось слишком часто. Курт Шумахер, отмеченный печатью мученичества, использовал как опору своей власти в партии то подавляющее большинство социал-демократов, которое в 1933 году заняло выжидательную позицию, не приспосабливалось, но и не бунтовало. Они не желали, чтобы им постоянно напоминали о героях Сопротивления. Тем более они не хотели понять, что кто-то мог искать союза с консервативными силами. Вмешался также Андреас Гайк, близкий друг Шумахера, энергичный обер-бургомистр Киля и шеф социал-демократов земли Шлезвиг-Гольштейн. Я слышал, как он сказал, что демократический социализм должен возродиться из нужды и страданий. Стоило ли удивляться, что наши приемники оказались настроенными на разные волны? Под конец моего тринадцатилетнего открытия мира я пришел к противоположному убеждению. А впрочем, мне было грустно. Ибо Любек казался мне теперь несколько провинциальным. Особого желания возвращаться туда не было.
Я объездил вдоль и поперек западные зоны оккупации. В Гейдельберге и в Бад-Наугейме я вел безрезультатные беседы с соответствующими должностными лицами. У меня произошла стычка с американским капитаном, занимавшимся подобными вопросами: я ему показался «чересчур правым». В Гамбурге в редакции «Эхо» я впервые встретился с Гербертом Венером. Предложение Хага Карлетона Грина, контролировавшего агентство ДПД (ставшее впоследствии ДПА), занять пост главного редактора дошло до меня лишь в октябре 1946 года, когда я уже вернулся в Осло и решил пока что остаться на службе у норвежцев в качестве пресс-атташе их посольства в Париже. Это мне предложил министр иностранных дел Хальвард Ланге. Я рассчитывал таким путем попасть в одну из международных организаций, полагая, что смогу быть там полезным одновременно моим обоим отечествам.