Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Вилли Брандт
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 40 страниц)
Многое говорит за то, что это восстание помешало наметиться возможному коренному перелому в советской политике по отношению к Германии. Стихийные движения обладают тем свойством, что они не поддаются планированию с точки зрения высокой политики. Сталин умер. Один из его преемников, пресловутый начальник тайной полиции Берия, выступил, связавшись с оппозиционными немецкими коммунистами, за новый политический курс. Ради создания единого германского государства СЕПГ должна была принести себя в жертву и вместе с западногерманской КПГ перейти в оппозицию. Речь шла также о смещении Ульбрихта, но, тем не менее, он продержался после этого почти двадцать лет. Владимир Семенов, прежде работавший в советских посольствах в Берлине и Стокгольме, затем ставший одним из заместителей министра иностранных дел, а впоследствии послом в Федеративной Республике, возглавлял в то время Советскую контрольную комиссию в ГДР. Он поехал в Москву и вернулся в Берлин с новыми инструкциями.
Заинтересованные немцы, в том числе и люди, подобно мне, непосредственно этим занятые, понятия не имели, к чему клонится дело. Аденауэр знал больше, но не хотел делиться своими знаниями с людьми, склонными задавать вопросы. Уинстон Черчилль, которого он посетил в середине мая, передал ему информацию из Москвы, указывавшую на то, что тенденции к изменению советской политики следует принимать всерьез. Старик англичанин не нашел поддержки среди собственной бюрократии. Американцы, с которыми немедленно связался Аденауэр, также считали, что не стоит заниматься выяснением подробностей. Однако через некоторое время, по крайней мере, людям, хорошо осведомленным, стало ясно, что за этим крылось что-то серьезное: после свержения и казни Берии Ульбрихт в конце июня на пленуме Центрального Комитета СЕПГ жаловался, что Берия якобы хотел продать ГДР. Позднее Хрущев обвинил также Маленкова в намерении «продать» ГДР.
Не был ли это тот повторный шанс, возникший благодаря серьезному пересмотру интересов безопасности СССР? Какой неиссякаемый источник для всевозможных спекуляций и умозрительных заключений! Представители молодого поколения немцев, которые интересуются этим вопросом, будут удивлены, узнав, что депутата, активно занимавшегося внешней политикой, каким был я, совершенно не трогали напряженные отношения, составлявшие предмет забот главы правительства в связи с его отношением к будущим союзникам и предполагаемым многолетним серьезным противникам, хотя с точки зрения германской политики это должно было его волновать.
Можно спорить о датах, а также об оценке тех или иных заявлений и сведений. Намерения Сталина в 1952 году и суть конфликта между его преемниками в 53-м еще долго останутся загадкой. Но не подлежит сомнению, что 1955 год, когда оба германских государства были формально включены в соответствующие военные союзы, стал по-настоящему переломным. В так называемом Германском договоре от 1954 года, устанавливавшем наш суверенитет, статус воссоединенной Германии определялся как статус страны, «интегрированной в европейское сообщество». Правда, слово «европейское» было там написано с маленькой буквы. Но в целом время с 1955 по 1958 год отличалось стремлением продолжить диалог и даже добиться определенной разрядки.
Одной из таких попыток был план Идена, названный по имени министра иностранных дел в правительстве Черчилля и его преемника на посту премьер-министра и предложенный в 1955 году на Женевской конференции четырех держав. Идея создания зон военной инспекции по обе стороны разделяющей Европу линии не нашла поддержки потому, что не удалось прийти к соглашению по вопросу о Германии. Аденауэр добился от Запада согласия на то, что речь должна идти о демаркационной линии между воссоединенной Германией и восточноевропейскими странами.
С точки зрения содержания инициатива была подхвачена и получила дальнейшее развитие в плане, который связывают с именем польского министра иностранных дел Адама Рапацкого. Этот план предусматривал создание в Европе безъядерной зоны. Первая его редакция была положена на стол переговоров в октябре 1957-го, вторая – в феврале и третья – в ноябре 1958 года. Если бы я сказал, что немецкие политические деятели – и не только входившие в правительство – проявили к инициативе Варшавы больший, чем чисто поверхностный, интерес, это было бы сильным преувеличением. Ведь так легко и просто было всюду подозревать советских подстрекателей. Тем не менее в измененной форме планы по взаимному выводу войск появлялись все снова и снова.
Джордж Кеннан, звезда американской дипломатии и большой знаток европейских процессов, в январе 1957 года заявил в подкомиссии сената по вопросам разоружения: сокращение, перегруппировка или вывод размещенных в Европе американских и советских вооруженных сил необходимы. До тех пор пока они будут в Германии противостоять друг другу, невозможен прогресс ни в вопросах разоружения, ни в вопросах германского единства. В ноябре 1957 года обратили на себя внимание выступления Кеннана по Би-би-си. Он рекомендовал русским уход из Восточной Европы и политику неприсоединения для Германии.
Похожие нотки прозвучали и у Хрущева в начале 1957 года в Дели: он, мол, согласен с тем, чтобы Советский Союз и НАТО одновременно ушли из Центральной Европы. За год до этого состоялся XX съезд КПСС, который прошел под знаком не только десталинизации, но и мирного сосуществования. Со всей решительностью была отвергнута приписываемая китайцам концепция о неизбежности войн.
В последний день 1956 года Ульбрихт, наверняка не без согласия Москвы, потребовал предусмотреть проведение конференции обоих германских государств в качестве промежуточного решения на пути к возможному воссоединению. В начале 1958 года Москва со своей стороны предприняла акцию в целях разработки германского мирного договора, увязав ее с планом проведения конференции по безопасности в Европе. Хрущев выступил также инициатором встречи на высшем уровне обоих союзов и нейтральных стран для обсуждения на ней плана Рапацкого и мирного договора. В начале 1959 года он выдвинул советский проект мирного договора с обоими германскими государствами, на который, однако, легла тень берлинского ультиматума.
Со стороны Запада в 1959 году на Женевской конференции министров иностранных дел четырех держав был предложен план, названный по имени преемника Даллеса на посту госсекретаря Христиана Гертера – последний совместный западный план «воссоединения». В середине июня и в конце июля я дважды побывал в этом городе на Женевском озере, но впустую. Совещание сорвалось.
Следствием этого явилось то, что особенно на американской стороне дали волю своему нетерпению те, кто обвинял немцев в оцепенении. Стали слышны упреки, что немцы используют в игре за удержание своих устаревших позиций средства ядерного разрушения, принадлежащие их державам-гарантам.
Входил ли в эту цепь тщетных попыток план СДПГ от 1959 года по Германии? Был ли он ее последним звеном? Речь в нем, собственно говоря, шла не о чем-то ошибочном, но тем не менее он был лишь приближен к действительности. К тому же существовала разница в том, исходили ли модели конфедерации из Германии или из мозговых центров держав-победительниц. Прошедшие годы показали, что все они были бесплодны. Так, например, Герберт Венер не успел положить свой более поздний план на стол, как тут же убрал его.
Обходных путей не существовало: очевидную потерю чувства реальности надо было преодолеть путем новой политики. В пользу этого говорило и то, что западные державы все больше выражали свое недовольство бесплодностью боннской политики. Изменение курса, которое несколько лет спустя почти все считали само собой разумеющимся, тем не менее было не простым делом. Всем было ясно, что претензии на единоличное представительство провалились. Но как отказаться от них или что предложить взамен? «Я хотел бы, мы хотели бы, чтобы нерешенные вопросы прошлого не мешали нам строить будущее» – так я позднее объяснял новую восточную политику, показав тем самым, что мною двигало задолго до того, как началась ее разработка.
Привычка немцев кичиться зачастую всего лишь мнимыми правовыми претензиями и нередко высмеиваемое свое наивное пристрастие, доверчивое отношение к заверениям союзников ни в какой мере не могли способствовать решению германских дел. Заблуждались те, кто считал нужным обвинять меня в том, что, лишь став канцлером, я начал об этом говорить с должной откровенностью. Каждый, кто обладал способностью слушать, мог, например, понять из моего ответа на правительственное заявление Аденауэра в декабре 1961 года в бундестаге, почему я считал обанкротившимся то, что тогда называлось политикой воссоединения.
Пять лет спустя я принял на себя руководство министерством иностранных дел. По моей просьбе уходивший в отставку статс-секретарь – это был Карл Карстенс, федеральный президент в период с 1979 по 1984 год, – ознакомил меня с некоторыми секретными делами. Он подготовил записку, в которой уже вообще ничего не говорилось о мнимых шагах к государственному единству, а лишь о том, что нужно прекратить попытки воспрепятствовать международному признанию второго германского государства. Становилось все труднее оспаривать право ГДР на членство в международных организациях. Считалось, что «единоличное представительство» ФРГ удастся еще какое-то время сохранить, но только путем существенного повышения военных расходов и увеличения средств на помощь развивающимся странам. Еще за два месяца до этого статс-секретарь сообщил федеральному правительству, в котором еще председательствовал Людвиг Эрхард: время так называемой «активной политики воссоединения» прошло.
Требования изменения политики уже нельзя было просто отклонить. Однако оказалось, что пробивать новый курс крайне трудно.
О трудностях корректировки курса
В начале декабря 1966 года в Бонне стал известен состав нового правительства, сформированного обеими крупными партиями. Я стал федеральным министром иностранных дел и одновременно заместителем федерального канцлера. Пришедшуюся по душе работу в Берлине пришлось оставить.
В то время и при существовавших тогда обстоятельствах я не стремился получить должность в Бонне. Большая коалиция никоим образом не вызывала у меня симпатий. Но что было бы лучшим решением? Когда я, следуя настоятельным советам, решил войти в правительство, не приступивший еще к исполнению своих обязанностей канцлер уже пообещал пост министра иностранных дел своему швабскому земляку Ойгену Герстенмайеру. Тот впоследствии говорил, что ему следовало бы настоять на том, чтобы Курт-Георг Кизингер сдержал свое слово, и вообще надо было решительно поставить под сомнение «создание того кабинета». Он еще больше ожесточился после того, как собственные друзья по партии еще во времена Большой коалиции освободили его от поста председателя бундестага по смехотворному обвинению: участник заговора 20 июля Ойген Герстенмайер якобы не имел права получать причитавшуюся ему по закону денежную компенсацию.
Правительственный союз обеих крупных партий с точки зрения внутренней политики выглядел неплохо. Но во внешней политике дела шли со скрипом, ибо значительная часть христианских демократов, и прежде всего представителей баварского Христианско-социального союза, противилась попыткам расстаться с вымыслами и иллюзиями. Между Кизингером и мной пролегала не пропасть, а та дистанция, которую определили различные жизненные пути и жизненные интересы. «Король сладкоречив», как его называли за глаза и в некоторых органах печати, был на десять лет старше меня. В бундестаге он проявил себя красноречивым толкователем планов своего канцлера, умевшим всегда оставить место для возможных совместных действий. Говорят, что Аденауэр долго не мог ему простить того, что в сентябре 1949 года на заседании фракции, предшествовавшем открытию первого федерального собрания, он высказался в пользу кандидата на пост президента, которого можно было бы избрать совместно с социал-демократами. Когда после всех перестановок в Бонне ему ничего не предложили, он в 1957 году вернулся в качестве премьер-министра в Штутгарт. В последующие годы мы иногда встречались с ним в бундесрате и в кругу глав земельных правительств.
Кизингер был слишком умен и слишком хорошо воспитан, чтобы кроме партбилета еще чем-то большим подтверждать свою принадлежность к нацистам. Он не отрицал, что вначале, как и многие другие, он поддался бредовым идеям, но и не утверждал, что оказывал сопротивление. Его послевоенный демократический пафос не каждому пришелся по вкусу. Однако не было причин сомневаться в искренности духовных основ его политической позиции. Живший интересами Европы имперский шваб и я были едины в том, что западногерманская внешняя политика нуждается в модификации, корректировке и дальнейшем развитии. Следовало уладить наши отношения с Вашингтоном, которые были омрачены не только конфликтом из-за компенсационных платежей на содержание расположенных в Германии американских вооруженных сил. Да и крайне натянутые отношения с Парижем не могли оставаться в таком ужасном положении.
Эрхард никак не мог настроиться на одну волну с де Голлем, а техасцу из Белого дома он давал обвести себя вокруг пальца. К тому же именно при нем, как нарочно, проявились признаки первого после войны кризиса в собственном доме. Аденауэр, предсказавший провал Эрхарда, способствовал этому по мере своих убывающих сил.
Внешнеполитические факторы в то время зависели от множества незначительных, отнюдь не радикальных перемен. Президентство Линдона Джонсона увязло во вьетнамской трясине. В конце 1968 года ничтожным большинством голосов президентом был избран Ричард Никсон. В Советском Союзе после свержения в 1964 году Хрущева в руководстве страны консолидировалась консервативная группа вокруг Брежнева. Отношения между Москвой и Пекином все больше ухудшались. Во Франции майские волнения 1968 года потрясли президентство де Голля. В следующем году генерал ушел в отставку. Жорж Помпиду повел страну по умеренно консервативному пути.
Пик «холодной войны» миновал. Международное положение изменилось. Законные интересы нации требовали, чтобы политика ФРГ по отношению к Москве и ее союзникам была «очищена от наслоений». Мы знали, где наше место, и поняли, что лояльность по отношению к Западу и дружба с ним должны дополняться компромиссом и сотрудничеством с Востоком.
В то время как социал-демократы однозначно выступали за «примирение» и включение в повестку дня мер по ограничению вооружений, а также за подписание совместных с ГДР заявлений об отказе от применения силы, обязательных в правовом отношении для обеих сторон, партнеры по коалиции создавали себе трудности и не собирались проводить новую политику. В правительственном заявлении повторились старые правовые положения (или то, что таковыми считалось), но, ко всеобщему удивлению, во внешнеполитической части первым упоминался Советский Союз. К Европе вновь вернулось доброе имя, и она не была больше окаменевшим слепком того, что породило конфликт между Востоком и Западом. Отсюда – помимо западноевропейского единства – готовность к максимальному сотрудничеству и поиск новых исходных точек для установления мирного порядка в Европе.
Воля к миру и взаимопониманию является, как говорили, первым и последним словом и фундаментом нашей внешней политики. К этому я добавил: европейская политика должна стать нескончаемым поиском расширения плодотворных сфер общих интересов, нейтрализации недоверия путем делового сотрудничества и в конечном итоге его преодоления. Ориентацию на активные действия по обеспечению мира в качестве общего знаменателя нашей внешней политики я считал подходящим средством для улучшения положения людей в разделенной Германии. А это, как мы надеялись, поможет сохранить дух нации.
В большинстве своем дельные и лояльные сотрудники министерства иностранных дел помогали мне более точно определять германские интересы. Когда в декабре 1966 года я приехал в Париж, французская сторона и Совет НАТО, заседавший там в последний раз перед переездом в Брюссель, вероятно, поняли, что мы приступили к работе, не хвастаясь своей силой, но с новым самосознанием. Именно то, что мы собираемся защищать свои интересы без высокомерия, но непредвзято, я четко показал в начале 1967 года и во время моего первого визита в Вашингтон в качестве министра иностранных дел. Я не дал навязать себе ложные представления о преемственности и не собирался верить в чудо юридических формул, которые якобы могут вычеркнуть из людской памяти гитлеровскую войну или устранить ее последствия. Став членом боннского правительства, я, конечно не к всеобщему удовольствию, продолжал отстаивать убеждение, что нацизм даже в новой упаковке, как и вообще ядовитый национализм, является изменой стране и народу.
У Кизингера не было недостатка в добрых намерениях, но ему не хватало решимости преодолеть самого себя. Многие из его окружения никак не хотели публично признать все грехи нацистского господства и согласиться с тем, что теперь нужно исходить из изменившихся реалий. Правда, «мой» канцлер отважился отвечать на письма с номером другой германской «полевой почты», что уже само по себе много значило, но он скорее готов был стать посмешищем в глазах всего мира, чем назвать ГДР государством. Он упорно пользовался словом «феномен». В министерстве иностранных дел сочли полезным не говорить все время только о «советской зоне». И когда я употребил выражение «другая часть Германии», из этого быстро сделали сокращение «ДЧГ». Правда продержалось оно недолго. До тех, кто действовал по черно-белым (или, вернее, черно-красным) схемам, не доходило, что на Востоке намечаются важные, конфликтоопасные и, возможно, полезные перемены. С этой точки зрения такому человеку, как Кизингер, в 1968 году, когда «Пражская весна» зачахла, было легче, чем мне. Он чувствовал, что был прав: коммунизм – другие говорили социализм – и свободу не привести все-таки к общему знаменателю. Конец дискуссии!
Не следует считать, что во внешней политике Большой коалиции все вертелось вокруг перехода к новой восточной политике. Львиную долю нашего внимания и времени приходилось уделять нашим отношениям с державами-гарантами, с НАТО и ЕЭС, а также с многочисленными старыми и новыми торговыми партнерами во многих частях света. Тем не менее в этой работе оставались «белые пятна». С западногерманской точки зрения такими «белыми пятнами» являлись государства с коммунистическими режимами.
Насколько тяжел будет поиск своего места в новых условиях, стало уже ясно на рубеже 1966 и 1967 годов, когда американцы и англичане начали договариваться с Советами о нераспространении атомного оружия. Когда в декабре 1966 года мы встретились с госсекретарем Дином Раском в Париже на заседании Совета НАТО, он дал мне текст двух первых статей проекта договора. Кизингер, находясь под влиянием предубеждений, лишь частично являвшихся его собственными, подобно де Голлю вообразил существование «ядерного заговора» сверхдержав. Аденауэру все это напомнило план Моргентау. Штраус нарисовал ужасную картину «нового Версаля космических масштабов». Людям старались внушить, что пострадает их безопасность, а экономике будет причинен непоправимый ущерб.
Под Новый год я на неделю уехал на Сицилию, занялся там накопившимися бумагами и набросал от руки, какой должна быть наша политика в этой области. В министерстве иностранных дел мой стиль работы вызвал удивление, но там умели ценить тех, кто мог проложить маршрут.
Договор о нераспространении (ядерного оружия. – Прим. ред.) грозил стать для Большой коалиции своего рода психологическим испытанием на разрыв. Действительно, чтобы его наконец-то подписать в ноябре 1969 года, потребовалось новое правительство. А ратификации пришлось ждать еще несколько лет. Это был не единственный проект, который пришлось отложить.
Страх перед «Версалем космических масштабов», конечно же, был необоснованным. Однако подтвердилась оценка, согласно которой, во-первых, будет трудно ограничить число ядерных держав пятью, а во-вторых, подавляющее большинство государств не согласится навсегда отказаться от ядерного оружия, если получившее немалые преимущества меньшинство не проявит готовность предпринять серьезные шаги в направлении ограничения вооружений и разоружения.
В 1968 году речь шла о том, чтобы возложить на государства, обладающие ядерным оружием, моральную и политическую обязанность приступить к разоружению. Они должны были сократить и – как уже тогда было сформулировано – по возможности ликвидировать свои ядерные арсеналы. От государств, не обладающих ядерным оружием, ожидалось, что они своим отказом от него внесут вклад в обеспечение мира. Договор о нераспространении, таким образом, мыслился как мост на пути к контролю над вооружениями и их ограничению. Разумеется, никто не думал, что разоружение может быть реализовано в течение короткого времени. Правда, статья 6 договора содержала своего рода обязательство приступить к разоружению, но прогресса в этом направлении в течение долгих лет не наблюдалось. Наоборот, арсеналы продолжали пополняться, в связи с чем государства, не обладающие ядерным оружием, на проходящих раз в пять лет конференциях по проверке явно выражали свое нетерпение. А что это дало? Число ядерных государств за эти годы не уменьшилось, а число потенциальных обладателей ядерного оружия – тем более. То, что мы с глобальной точки зрения находились на плохо обозримой местности, было общеизвестно. На немецкой земле, несмотря на договор, все еще было расположено больше средств ядерного уничтожения, чем в каком-либо другом сравнимом регионе.
Что касается кремлевского руководства, то нам казалось, что оно заинтересовано в хороших контактах с правительством Большой коалиции. Однако послу Семену Царапкину был дан отбой. Москва, очевидно, опасалась, что мы хотим настроить ее партнеров по восточному блоку против их лидера. Ульбрихт стоял поперек дороги по своим причинам. Обмен нотами о взаимном отказе от применения силы между СССР и ФРГ остался на бумаге. Правда, не произошло и дальнейшего ужесточения.
С послом Петром Абрасимовым при посредничестве шведского генерального консула, а впоследствии посла в Бонне Свена Баклунда я неоднократно встречался в мае – ноябре 1966 года в Берлине, в том числе в здании советского посольства на Унтер-ден-Линден. Однажды за ужином – это было в октябре – он познакомил меня со всемирно известным виолончелистом Славой Ростроповичем, который тогда еще жил в Москве и с которым я с тех пор связан узами дружбы.
В беседах, состоявшихся в том году со мной как председателем партии, затрагивались темы, выходящие далеко за рамки берлинских проблем, в том числе различные аспекты будущих германо-советских отношений. Казалось, что мы предчувствовали надвигающиеся осложнения.
Поздней осенью этого щедрого на события года Абрасимов пригласил меня в Москву. Я не стал отказываться. Несколько позднее советский посол в Бонне Смирнов за ужином у Бертольда Бейтца повторил приглашение и даже объяснил, где я буду жить в Москве. Но, так как я стал министром иностранных дел, визит в Москву не состоялся. Абрасимов не скрывал, что он очень недоволен созданием Большой коалиции. Однако он умел приходить к согласию.
О Смирнове я сохранил добрую память с тех пор, как он в 1960 году передал мне интересный меморандум, который одновременно был доведен до сведения федерального правительства. Однако там сочли, что он не заслуживает тщательного изучения. Предусматривалось установить более тесную связь Западного Берлина в качестве «вольного города» с территорией ФРГ и сделать его форумом для контактов между обеими частями Германии.
Тогда, летом 1960 года, Громыко попытался гнуть свою прежнюю линию. Находясь с визитом в Вене, он передал Бруно Крайскому документ, в котором мне настоятельно рекомендовалось вступить в переговоры с правительством СССР. Это было невозможно хотя бы по причине компетенции, а от Крайского, представлявшего себе дело таким образом, что я могу поехать в Москву вместе с Аденауэром, ускользнула разница между германскими и австрийскими реалиями. Возможно, в свое время действительно что-то было упущено, но, несмотря на это, обстановка впоследствии все же изменилась.
Это проявилось накануне летних каникул 1968 года, когда я посетил Абрасимова в его резиденции, что для федерального министра иностранных дел было довольно-таки необычно. Это был долгий, оживленный вечер, принесший определенные результаты. Когда мы сидели за ужином, послу позвонил Леонид Брежнев, который счел важным подчеркнуть, что его сторона желает не обострения, а спокойной обстановки в Берлине и вокруг него. Абрасимов отреагировал положительно на мое предложение о взимании общей суммы сборов за пользование автострадой. Когда я через некоторое время доложил об этом министрам иностранных дел трех держав, Дин Раск предсказал, что такое урегулирование разрядит обстановку. Я также убедил Абрасимова в необходимости ближе подойти к рассмотрению вопроса о договоре об отказе от применения силы. Между нами началась весьма конструктивная дискуссия. Мой вывод в бундестаге: «После беседы, которой придавалось очень большое значение, я не могу больше считать, что Советский Союз не осознал действительное значение наших предложений».
Дальнейший контакт с советской стороной, а именно с Андреем Громыко в Нью-Йорке, также завязался не совсем обычным путем. Я участвовал в первой конференции неядерных государств в Женеве, а оттуда направился в Нью-Йорк: в рамках Генеральной Ассамблеи ООН там состоялась встреча министров иностранных дел стран НАТО, и в этой же связи состоялась моя беседа с советским министром иностранных дел. Ее устроил мой знакомый, австрийский журналист Отто Лейхтер, представлявший в Нью-Йорке агентство ДПА. Она состоялась в представительстве СССР при ООН. С Громыко был старый эксперт по германским делам Семенов. Меня сопровождал Эгон Бар. Через некоторое время ему предстояло провести много дней в Москве, согласовывая с Громыко важнейшие составные части того договора, который я подписал в августе 1970 года.
Я нашел Громыко более приятным собеседником, чем представлял его себе по рассказам об этаком язвительном «мистере Нет». Он производил впечатление корректного и невозмутимого человека, сдержанного на приятный англосаксонский манер. Он умел в ненавязчивой форме дать понять, каким огромным опытом он обладает. Считалось, что у него феноменальная память. Это впечатление еще более усилилось, когда мы вновь встретились осенью 1969 года. Я прилетел в Нью-Йорк исключительно ради этой встречи, хотя (а может быть, потому что?) вскоре предстояли выборы в бундестаг. На этот раз Громыко появился в сопровождении Валентина Фалина, который в министерстве иностранных дел занимался вопросами, связанными с нашим будущим договором. Позже он стал послом в Бонне, к которому относились с большим уважением, а для некоторых из нас он стал даже другом. Горбачев включил его в узкий круг своих ближайших советников.
Содержание обеих бесед в значительной мере предвосхищало то, чем нам предстояло заниматься в связи с Московским договором. Громыко весьма резко заявил, что вопрос сложившихся после второй мировой войны границ – «это вопрос войны и мира». С другой стороны, по его словам, в немецком народе никто не видит «вечного врага». Немцы напрасно волновались, опасаясь, что в связи с Договором о нераспространении Советский Союз хочет сохранить возможность воспользоваться оговоркой о вражеских государствах в Уставе ООН, чтобы обосновать свое право на вмешательство. Улучшение атмосферы германо-советских отношений в 1969 году, вероятно, было связано с трудностями Москвы на Дальнем Востоке. Посол Царапкин побывал у меня еще весной, чтобы по поручению своего правительства (и в довольно взволнованном тоне) проинформировать меня о напряженности в отношениях с Китаем; в начале марта на Уссури имели место бои между пограничными частями.
В первой половине 1969 года я провел с полдюжины длительных бесед с советским послом. Он посетил меня также в Бюлерхеэ, где я лечился от плеврита. После летнего перерыва мы продолжили обмен мнениями. В сентябре Москва дала официальный ответ на нашу инициативу по вопросам отказа от применения силы и предложила начать переговоры. Решающим я теперь считал советскую заинтересованность в экономическом сотрудничестве, а русско-китайские осложнения играли, как я думал, второстепенную роль.
А может быть, советское руководство прежде всего рассчитывало, что ему придется иметь дело с будущим федеральным канцлером Брандтом? Сразу после выборов 28 октября у меня появился Царапкин и передал пожелание Кремля, чтобы новое федеральное правительство нормализовало отношения с восточноевропейскими государствами и расчистило путь к разрядке в Европе.
Отношениям с Советским Союзом придавалось, что было ясно почти всем, особое значение. Попытки урегулировать отношения с государствами, расположенными между Германией и Россией, раздельно, как это пытались сделать до моего прихода в МИД, не могли увенчаться успехом. В 1963–1964 годах по согласованию с социал-демократами были открыты торговые представительства в Варшаве, Бухаресте, Будапеште и Софии. В Праге, которая долгое время противилась включению Западного Берлина в переговоры как равноправного партнера, мы открыли такое представительство летом 1967 года. Весной 1966 года министр иностранных дел Шрёдер – опять же по договоренности с социал-демократами – направил всем, в том числе и восточноевропейским государствам, «мирную ноту» с предложением обменяться заявлениями об отказе от применения силы. Правительство Кизингера истолковало это предложение таким образом, что к нему могла также подключиться и ГДР.
Исключение составляли дипломатические отношения с Румынией, об установлении которых мы еще в начале 1967 года договорились в Бонне с моим коллегой Корнелиу Манеску. Летом того же года я сам поехал в Бухарест. В то время с Николае Чаушеску еще можно было разумно разговаривать.
Во время моего пребывания в Бухаресте разразилась одна из нередких в Бонне «бурь в стакане воды». Причиной ее послужило крохотное добавление к моей заранее написанной застольной речи. В рукописи стояло, что мы согласны с тем, что в вопросах европейской безопасности следует исходить из существующих реальностей. К этому я добавил: «Это относится также к обеим существующим в настоящее время на немецкой земле политическим системам. Необходимо избавить людей от чувства неуверенности и страха перед войной». Добавление возникло на основе вопросов, которые мне задавали за столом. Трудно было понять граничащую с истерией реакцию официального Бонна, но она показала, что вопрос о включении другого немецкого государства в переговоры продолжает наталкиваться на большое сопротивление.