Текст книги "Зонтик на этот день"
Автор книги: Вильгельм Генацино
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Эти размышления натолкнули меня на одну мысль. Мне захотелось провести для сотрудников строительной фирмы интенсивный курс по развитию навыков сохранения памяти. И название я себе уже придумал: ИНСТИТУТ МНЕМОНИКИ – звучит вполне современно и загадочно, так что даже самому последнему замухрыжному конторщику захочется узнать, что это такое. Я предложу им за пять-шесть занятий пройти основы искусства воспоминания. Я буду говорить долго и умно, пока эти служащие наконец не усвоят, какое это было чудо, когда из маленькой кучки листьев, зажатых между башмаками, получалась целая гора. Мои речи проймут даже бухгалтеров, и эти скучные счетоводы осознают, какая благодать – иметь возможность шуршать листьями, потому что в такие минуты возникает ни с чем не сравнимое и единственное в своем роде чувство, будто каждый человек всегда и везде один и тот же, со своей собственной, уникальной историей памяти, которая медленно разрастается, становясь со временем все богаче и ярче. Плановики и чертежники придут в такой восторг, что отправят парня с пылесосом восвояси и решат часть своих прибылей вложить в молодой ИНСТИТУТ МНЕМОНИКИ. И потекут ко мне денежки… Батюшки мои! Деньги! Тут я вижу какого-то типа, который остановился на тротуаре, снял башмак, поправил сползший во время ходьбы носок, снова надел башмак и пошел себе дальше. Этот тип нарушил плавное течение моих грез, не знаю почему. Быть может все дело в том, что он своим видом обратил мое внимание на грустный факт пошлой действительности, на то, что людям приходится следить за порядком даже в недрах своих башмаков. Я чувствую, как мои грезы постепенно улетучиваются, вернее, они сначала трансформируются в чувство тревоги, а затем стыда. Никогда мне не заработать денег, во всяком случае моими курсами по освежению памяти – точно нет. Напоследок я успел бросить несколько восторженных фраз в полумрак репетиционного зала моего будущего – пусть уж сами там разбираются, имеют ли они какое-нибудь отношение к моей жизни или нет. Придумал, тоже мне! Искусство воспоминаний для служащих! Курсы освежения памяти! Да они понятия не имеют, что это такое и с чем это едят! Будут тебя по сто раз спрашивать, а как пишется слово «мнемоника», потому что они о таком и слыхом не слыхивали. Они поднимут тебя на смех. Искусство воспоминаний! Чушь собачья! Мои грезы обращаются в бегство и успевают на ходу отпустить в мой адрес пару язвительных шуточек. Искусство памяти! Такое может выдумать только чудила-затворник из дома напротив! Вот такие завиральные идеи и мешают мне устроиться, наконец, в этой жизни. Я вздыхаю от собственной никудышности и ничтожества. Это последнее, что я извлекаю из урока, преподнесенного мне на ходу улетучивающимися грезами. И почему твоя башка не в состоянии родить вместо каких-то никчемностей хоть что-нибудь мало-мальски приличное? Почему все, что ты придумываешь, производит неизгладимое впечатление только на тебя самого и ты даже не можешь никому (за исключением Лизы) рассказать о своей новой гениальной идее, поскольку никто (за исключением Лизы) не в состоянии понять, как может взрослый мужик верить в то, что он такой несусветной чушью заработает себе на жизнь? И чего тебе дался этот тип с пылесосом, и чего тебе дались эти листья, куда тебя понесло?! Когда ты придумаешь что-нибудь удобоваримое, понятное всем нормальным людям? За что они готовы будут выложить свои деньги, причем сразу и много.
4
Изрядно устав от себя самого, я принимаю решение отправиться в парикмахерскую, чтобы сделать сегодня хоть что-нибудь разумное. Второй раз за сегодняшний день я выхожу из своей квартиры, потому что у меня нет иного способа спастись от глупостей, которыми забивается моя голова. Но ты ведь не можешь постоянно так отвлекаться на какие-то посторонние предметы, тихонько говорю я себе. Должна же найтись в этой жизни какая-нибудь другая страсть, которая заменила бы твое пагубное пристрастие к бегству. Нельзя сказать, что я без удовольствия прислушиваюсь к тому, как поношу самого себя. Ибо сладчайший яд, таящийся в моих ругательствах, тут же превращает меня из объекта поношения в его противоположность, а явная преувеличенность выбираемых выражений освобождает меня от всякой ответственности за совершенное деяние. Я говорю себе: ты гадкий готтентот, нет, ты просто гад и мот, нет, ты мерзкий обормот, и сам смеюсь над собой – столько неприкрытой нежности слышится в этом самобичевании. Нет, определенно, вторая половина дня сегодня складывается так, что меня уже ничем не проймешь. Я чувствую в себе явные симптомы разложения или, лучше сказать, размохначивания, потешаюсь над ними и потому совершенно не могу сердиться на себя. Парикмахерская, где работает Марго, находится совсем недалеко от моего (нашего) дома. Этот салон принадлежит к числу тех многочисленных мелких заведений в нашем околотке, которые едва сводят концы с концами и которым каждый день грозит катастрофа, как, впрочем, и мне. В этом смысле мы, то есть эти мелкие лавочки и я, как нельзя лучше подходим друг другу. Поначалу я ходил в салон к Марго только потому, что он меня чем-то пугал и одновременно забавлял. Или, точнее, потому, что я никак не мог понять, как что-то может одновременно и пугать, и забавлять. Я и по сей день не понимаю, как эти оба эффекта проявляются одновременно, но сегодня меня забавляет и это непонимание; во всяком случае, если это непонимание относится к такому совершенно заурядному и в сущности нелепому месту, как парикмахерский салон. Салон, где хозяйничала Марго, был обустроен здесь еще в шестидесятых годах и с тех пор не обновлялся. В мужском зале установлено три здоровенные, несклепистые раковины, которые своей массой подавляют всё в этом крошечном помещении. Кроме Марго в парикмахерской нет других работников. Судя по всему, и клиентов у Марго осталось негусто. Несколько старушек да типы вроде меня, которые не хотят много платить. Когда я первый раз зашел в салон, я обнаружил Марго, которая сидела, низко склонившись над центральной раковиной. Только подойдя поближе, я увидел, что Марго ест суп из тарелки, установленной в раковине. Марго немного испугалась и растерялась. Скорее всего, она не рассчитывала, что сегодня кто-нибудь появится, и не заперла входную дверь. Я тут же сказал ей, что могу уйти. Но Марго попросила меня остаться и унесла недоеденный суп куда-то в недра салона. Сегодня она не ест суп. Вместо супа в той же раковине развалилась кошка, которая решила здесь поспать.
«Вам повезло, – говорит Марго, – у меня как раз никого нет». Кошка никак не реагирует на суету, которая вдруг поднялась около ее лежанки. Марго разворачивает левое кресло, и я сажусь. Между зеркалами развешаны рисунки – явно творчество самой хозяйки. На них повторяется один и тот же женский профиль, женская головка с короткой мальчишеской стрижкой. Рисунки на какую-то долю секунды заставляют меня вспомнить о маме, которая в конце жизни любила рисовать такие же женские головки с короткой стрижкой. Марго закрывает мой фасад чистой накидкой. Я единственный клиент. Марго говорит: «Ваш затылок я уже выучила наизусть». Мы оба смеемся, потом она протягивает мне журнал под названием ПЛАНЕТА СЧАСТЬЯ. Перегородка между мужским и женским залом, судя по всему, осталась от прежних времен, когда здесь еще не было парикмахерской. Она представляет собою толстую бамбуковую плетенку, какие в шестидесятые годы обычно делали в гостиных. На плетенке висят три цветочных горшка в коричневых чеплашках под глину, воткнутых в самодельные держатели. Марго включает радио. Раздается эстрадная музыка, кошка открывает глаза. Я читаю в ПЛАНЕТЕ СЧАСТЬЯ начало какой-то статьи о пополнении семейства в шведском королевском доме. Заголовок сообщает: КОРОЛЕВСКАЯ РАДОСТЬ. Я случайно прочел: КОРОЛЕВСКАЯ ГАДОСТЬ. При этом ничего гадкого в окружающей обстановке нет, наоборот, меня пленяет вся эта скукоженность пространства. Марго напоминает мне тех женщин, которых я знал до Лизы. Все они не подходили мне. Тогда я смирился с мыслью, что на свете нет «настоящей женщины», которая бы мне подходила, и потому привык не замечать боли от того, что существую вместе с неподходящей мне женщиной. Вскоре после этого я познакомился с Лизой. Теперь Лизы нет, и я подумываю о том, означает ли это, что мне теперь снова придется привыкать к женщинам, которые мне не подходят, но с которыми я буду жить, потому что других женщин поблизости нет. При этом я вовсе не горю желанием завести роман с подходящей или неподходящей женщиной, хотя я и не вполне уверен в этом. Марго намочила мне голову и принялась рассказывать об испорченном отпуске на Балтийском море. Ее матушка чуть ли не каждый день проклинала плохую погоду, плохой сервис и хамство обслуживающего персонала. «Кончилось тем, что и я начала проклинать плохую погоду, плохой сервис и хамство обслуживающего персонала, хотя обычно мне на всё наплевать, – говорит Марго. – Теперь я зареклась ездить в отпуск с матушкой». Мы посмеялись. Марго осторожно снимает с меня очки и постригает волосы за ухом. Теперь она рассказывает о каких-то аферах, в которых оказался замешан ее брат – об этом она уже рассказывала мне в прошлый раз. Минут через пятнадцать она подносит круглое зеркальце к моему затылку и плавно перемещает его вправо и влево. Я киваю и благосклонно принимаю работу: превосходно, замечательно. Слыша эту явно преувеличенную похвалу, я понимаю – домой я сразу точно не пойду. Марго смахивает кисточкой остатки волос с моей шеи и стряхивает мохнатые пучки с накидки на пол. Она развязывает тесемки и подбривает мне шею. Кошка поднимает голову, Марго выключает радио. У кассы мы целуемся, все точно так же, как три недели назад. Я по-прежнему не стремлюсь ни к каким любовным похождениям. Мне кажется, я больше не смогу выдавить из себя ни одной фразы из тех, что положено говорить в процессе любовных отношений, а уж слушать – тем более. При этом с Марго все обстоит гораздо проще. Она сама болтает довольно много, но когда доходит до дела – обходится без обычного любовного сюсюканья. Я засовываю в карман портмоне. Марго запирает дверь, я иду за ней в глубь салона, в комнатку, примыкающую к дамскому залу. Такое уже бывало: после стрижки мы с Марго плавно переходили к сексу. Наружные жалюзи спущены наполовину. Сквозь тюлевые занавески я вижу пустой задний двор, в котором в прошлый раз играли какие-то дети. Сегодня я обнаруживаю только маленькую клетку с птичками, выставленную в окне флигеля. Тут до меня доходит, что я забыл свои очки на раковине в салоне. Без очков я не различаю птиц, а только смутно угадываю, что это две птички, вместо которых я вижу только два перемещающихся в клетке пятна. Именно из-за отсутствия очков вся ситуация, несмотря на ее неуютность, кажется мне по-домашнему интимной. Только дома я позволяю себе ненадолго снимать очки. Бродить по квартире и глазеть по сторонам без очков – это для меня равносильно получению разрешения на рассыпающуюся жизнь. Марго уже разделась. Мне не приходит в голову, что она может торопиться. Она помогает мне расстегнуть пуговицы на рубашке и развязать шнурки. Если я не ошибаюсь, Марго нисколько не смущает то обстоятельство, что я не очень-то расположен к любовным играм. Она напоминает мне тех мужчин, которые с гордостью рассказывают о том, что они спят со своими женами даже тогда, когда те этого не хотят. Мне почему-то кажется, что ей доставляет удовольствие помогать мне раздеваться. Наверное, такие маленькие приключения нужны ей для поддержания бодрости после долгого трудового дня. Как и в прошлый раз, она усаживается на кушетку, притягивает меня к себе и, поскольку я все еще стою, принимается мусолить мое хозяйство. Я смотрю попеременно то на прыгающие пятна в окне соседнего дома, то на сушилки для волос с полупрозрачными колпаками в дамском салоне. Пластмасса на колпаках посерела и растрескалась. Мой взгляд падает на маленькую Марго, которая сидит передо мной. Теперь она мне очень даже нравится. Я кладу ей руки на плечи, хотя мне не нужно особо держаться, я и так хорошо стою. Два раза я слегка наклоняюсь к Марго и глажу ее маленькую упругую грудь. Неожиданно я вспоминаю о своем курсе по освежению памяти. Нет никакого сомнения, что за этой идеей скрывается не что иное, как глубоко личное желание иметь свое собственное частное море листьев, по которому могу гулять только я один. Наверное, это общество Марго помогло мне с такою ясностью понять те личные мотивы, которые навели меня на мысль о курсах по освежению памяти. Во всяком случае без Марго я ни за что бы не понял, что стоит за этим начинанием. Я чувствую прилив бесконечной благодарности к Марго и глажу ее по спине, как будто до меня дошли сведения о том, что и она мерзнет, когда занимается любовью, мерзнет до, мерзнет после, прямо как Лиза. В знак признательности мой боевой друг отозвался, наконец, на ласки Марго, демонстрируя полную готовность к действию. Тут меня осеняет: надо просто заполнить пустую Лизину комнату листьями, и у меня будет свой собственный павильон листьев, навсегда закрепленный за мной. Хождение по комнате листьев – прекрасный способ окончательно расстаться с Лизой, зная, что я никогда не смогу по-настоящему расстаться с ней. Надо только взять пару пакетов, затолкать туда платановые листья, незаметно пронести их в квартиру и разбросать по Лизиной комнате – проще некуда. Несколько секунд я мысленно наслаждаюсь этой ласкающей взор картиной и чувствую себя счастливым. При этом я не знаю, это у меня новое счастье, которым я обязан Марго, или это остатки прежнего счастья, которое сохранилось от Лизы. Вместе с тем мне становится не по себе, когда я представляю, как сижу, словно придурок, в пустой Лизиной комнате, заваленной пожухлыми листьями, и бормочу себе под нос что-то бессвязное. Я буду сидеть и беспрестанно повторять, что я не согласен больше терпеть мою несанкционированную жизнь. Никто меня, конечно, не поймет. Кроме Лизы, разумеется, но Лизы нет и никогда больше не будет. Она объявится только тогда, когда меня запихнут в дурдом, но ей уже будет меня не понять, потому что она примется рыдать и потратит на это все силы. Психиатр объяснит, что в данном случае мы имеем дело с деструктуризацией личности, с депрессивными сбоями, сопровождающимися психопатической симптоматикой в сочетании с повышенной тревожностью, связанной с ощущением преследования и протекающей по типу параноидально-маниакальных состояний. Предложения такого типа сплошь и рядом встречаются в газетах, когда речь заходит о каком-нибудь человеке, который по определенным причинам выпадает из жизни и его изолируют от общества. Лиза выслушает все эти фразы и станет рыдать еще больше. Марго устраивается на кушетке. Дело движется. Марго постанывает, и это мне нравится. У меня мелькает мысль, а почему бы мне не встретиться с Марго где-нибудь в другом месте, не в парикмахерской. На секунду мне становится страшно: а вдруг мне придется еще краснеть за то, что раз в жизни я вел себя как нормальный здоровый мужик? Напрасно я волновался, уже очень скоро ощущение собственного здоровья начинает куда-то улетучиваться. По моим наблюдениям, до оргазма я сегодня так не доберусь. Судя по всему, у Марго дела обстоят не лучше. Неожиданно я ловлю на себе ее взгляд, который интерпретирую как разрешение на выход. Я отлепляюсь от Марго, она поднимается и в утешение изображает напоследок некоторое смущение, в котором сквозит какая-то милая беспомощность. После этой творческой неудачи Марго становится мне как-то ближе. Она принимает наше поражение как данность. Я не могу выразить словами, как я благодарен ей за это. Странная штука человечность! Если бы мы могли быть нормальными, то высшей формой проявления человечности была бы отчужденность, но, к сожалению, мы крайне редко бываем нормальными. Я бы с удовольствием поделился этой фразой с Марго, но чувствую себя виноватым перед ней и потому молчу. Марго избавила нас обоих от необходимости горевать по поводу нашей неспетой лебединой песни, оборвавшейся на полдороге. Сэкономленные на горевании силы мы пустили на радость, с которой теперь смотрим друг на друга. Такое чувство, будто мы уже не раз выбирались и не из таких передряг. Марго управилась с одеванием быстрее меня. Я не решаюсь выйти полуодетым в салон, чтобы поискать свои очки. Марго приводит комнату в порядок, так что теперь она выглядит так же, как до нашего вторжения. До сих пор я никогда не давал Марго денег. Но сегодня мне почему-то очень хочется оставить ей немного. Не в качестве платы за ее труды, а потому, что мне вдруг становится жалко Марго за то, как она живет. Ведь и ее жизнь ничем не оправдана, я чувствую это. Мне нестерпимо хочется поговорить с ней о несанкционированной жизни. В ее суетливых движениях сквозит неловкость оттого, что ей слишком часто приходится жить из-под палки. Вместе с тем я боюсь, что в настоящее время пока еще не достаточно созрел для разговора о несанкционированной жизни. Вот так начну разговор и снова, как в детстве, не смогу отделаться от чувства, что все происходящие события я понимаю только наполовину, понимаю только то, что происходит в самом начале. И этого понятого начала мне будет достаточно для того, чтобы тут же сбежать, потому что слишком живо оно на помнит мне о том, какой страх всегда нагоняла на меня сложность жизни во всей ее полноте. Я чувствую, что Марго уже не терпится открыть свое заведение. Кошка приплелась ко мне в комнату и теперь наблюдает за тем, как я надеваю ботинки. Она забирается на кушетку, где еще недавно сидела Марго. Мои очки так и лежат на краю раковины. В раковине я обнаруживаю чей-то длинный темный волос. Он тянется от слива до самого верха. Я водружаю очки на нос и как бы в продолжение движения засовываю руку в карман, чтобы достать портмоне. Я кладу на прилавок сто пятьдесят марок и отмахиваюсь от Марго, когда она пытается дать мне сдачу. Марго не сопротивляется. Потом она отпирает дверь. Я едва касаюсь губами Маргошиной щеки и ухожу.
На улице я обращаю внимание на мужчину в рубашке, которая, судя по болтающемуся вороту, ему явно велика. Мне хочется его спросить, отчего он не покупает себе рубашки по размеру, – пропало желание? Тогда я сказал бы ему, что и у меня это желание куда-то безнадежно пропало. А потом мы могли бы вместе пойти куда-нибудь посидеть, – хотя нет, это было бы слишком. В доме напротив, на четвертом этаже, у окна стоит молодой парень и играет на аккордеоне. Я поднимаю голову. Заметив это, он начинает играть еще громче, от чего мне становится как-то не по себе. Меня обгоняет коляска со спящим младенцем, лежащим неподвижно, как труп. Стайки ласточек шмыгают над перекрестком, где почти нет машин. Я старательно ловлю все эти детали, сосредоточивая на них все свое внимание, – мне нужно любой ценой удержать себя от того, чтобы не нагнуться и не начать собирать листья. Для дома, для моей личной комнаты листьев. При этом мне совершенно ясно: я могу сколько угодно лелеять в себе эту мысль о комнате листьев, но главное – не довести ее до исполнения. Я могу позволить себе любить листья только до тех пор, пока они валяются на улице, но не могу себе позволить верить в то, что мне удастся спасти листья или самого себя, если я разложу какую-то их часть в бывшей Лизиной комнате. Вместе с тем в бесплодных мечтаниях есть что-то постыдное, и мне меньше всего хочется принимать в этом участие. На какое-то мгновение мне становится страшно: а вдруг я схожу с ума? И страх этот столь велик, что я начинаю бояться, как бы из-за этого страха мне сейчас совсем уже не свихнуться. Я наклоняюсь и одним движением подхватываю с земли четыре, нет, пять разлапистых платановых листьев, с резными краями и длинными ножками.
5
На берегу нет никого, кроме меня. Справа, чуть повыше, тянется бульвар, на котором раньше, бывало, толклось много народу. Здесь, внизу, мне прекрасно слышно, как несется поток машин, но это нисколько мне не мешает. Слева плещется река, вода в ней сегодня какая-то мутная, илистая, – ночью, наверное, шел дождь. Бульвар отделен от реки широким газоном, на котором отчетливо видны народные тропы. На бульваре кое-где еще остались скамейки. Прежде их было больше, но какие-то хулиганы часть из них растащили, часть разнесли вдребезги. У начальства до скамеек руки не доходят, так что бульвар постепенно пришел в некоторое запустение. Мне это только на руку, потому что здесь я могу спокойно заняться делом. Вот уже семь лет я работаю контролером обуви, и, честно признаться, из всех перепробованных мною работ это единственная работа, которой я готов и далее преданно служить, надеясь даже на некоторый успех, связанный, впрочем, не столько с моими выдающимися способностями, сколько с «удачным позиционированием нашего товара на рынке», как говорит мой менеджер Хабеданк, который непосредственно заведует мною. Я работаю на фабрике по производству элитной обуви. Фабрика пока еще маленькая, но весьма перспективная. Меня позвал туда мой приятель Ипах. Ипах когда-то хотел стать режиссером и даже почти что стал им, но, проработав какое-то время в Ольденбургском городском театре, где он явно засиделся в ассистентах, он так и не сумел найти себе ничего подходящего. И тут подвернулось место на обувной фабрике, где он по сей день работает торговым агентом и где имею честь служить я. «Тебе ничего не надо будет делать, – сказал он, – ходить целый день в новехоньких ботинках и составлять отчеты о своих ощущениях, как они носятся». Эта фраза, произнесенная тогда Ипахом, имела решающее значение: я сел в метро и, вооружившись рекомендацией Ипаха, отправился к Хабеданку. Сегодня у меня на повестке дня тяжелые полуботинки с рантом, модель «Оксфорд», из блестящей телячьей кожи специальной выделки. Шнуровка, классическая, закрытая, абсолютно симметричная, до последнего миллиметра. Из-за толстой подошвы этот «Оксфорд» (несмотря на телячью кожу) немного жестковат. Я уже добрый час разнашиваю эту телячью радость, но при всем желании не могу пожаловаться на то, что мне где-то что-то жмет. Вероятно, все дело в пробковой прослоечке, которую придумал класть в месте подъема мастер Цаппке, подошедший к вопросу с явной любовью. Вторым номером у меня идет модель «Будапешт», тоже довольно массивная, тоже с рантом. Мне лично эта модель не нравится, но многим клиентам она очень даже нравится, и на нее большой спрос. Спереди идет обычный узорчик из мелких дырочек, ничего особенного. Сзади тоже пущен узорчик, только другой, новая задумка мастера Цаппке, благодаря которой ботинки будут стоить марок на пятьдесят дороже. Нижний (бордово-красный) слой под узором совпадаег один к одному с цветом верха, что вызывает у некоторых клиентов отторжение. Эти пуристы в принципе не приемлют ничего бордово-красного, поскольку полагают, что такие дорогие и солидные башмаки могут быть только черного или коричневого (темно-коричневого) цвета. Номер три – модель «Блюхер» из кордована (конская кожа), самая дорогая на сегодняшний день. Эти ботинки делаются из множества отдельных деталей, которые последовательно соединяются друг с другом, при этом некоторые из них, в частности боковинки под шнурки, нашиваются сверху, а некоторые элементы, наоборот, подшиваются снизу. «Блюхеры» – мягкие, как вязаная шапка, и по ощущению ни за что не скажешь, что они составлены из отдельных кусков, наоборот, кажется, будто они цельнокроеные. Из трех образцов этот получит у меня наивысшую оценку. Хабеданк велел мне носить каждую пару по четыре дня. Ноя уже давно не придерживаюсь этой инструкции. За эти годы я навострился за полдня определять, как будут носиться те или иные ботинки, особенно – где что жмет, где что трет, сзади или спереди. Составить отчет для меня плевое дело. Я сажусь на газон и смотрю на широкую неспешную реку которая, несмотря на свою запущенность, действует на меня успокаивающе. Она поблескивает и мерцает в лучах солнца, как столовое серебро в открытом ящике.
Недалеко от того места, где я расположился, через реку перекинут пешеходный мостик, на котором сейчас показалась какая-то парочка. Где-то посередине они останавливаются и начинают целоваться. Они целуются как-то слишком активно, как будто на них неожиданно напал страх и поцелуй – единственное надежное средство защиты. После поцелуя им явно стало легче, и в приподнятом настроении они уходят с моста. Слева от меня на тропинке появляется какая-то обтрюханная тетка. Ей лет пятьдесят-шестьдесят, в руке у нее чемодан. Она вся какая-то замурзанная: чумазое платье, чумазые туфли, чумазые, свалявшиеся волосы. Я стараюсь не обращать внимания на тетку, что, впрочем, не совпадает с моим внутренним интересом. Потому что я люблю присматриваться ко всяким чудакам, сумасшедшим и ненормальным. Я представляю себе, что вот я докатился до такого же состояния. Тогда я буду избавлен от необходимости искать себе постоянную и надежную работу и обустраивать свою жизнь так, чтобы она подходила к этой самой постоянной, надежной работе. И когда я уже совсем очудачусь, я смогу, наконец, найти в себе силы, чтобы разнести к чертовой матери все то, что не будет вписываться в эту новую, обретенную мною жизнь. Тетка подходит ко мне и кладет свой чемодан на землю у меня перед носом. Чемодан совсем древний, из картона, с металлической ручкой. Мне подумалось, что чемодан – это единственное, что остается от человека. Если его специально никто не ломает, он может жить вечно. Но еще более жизнестойки ручки от чемоданов. Ведь даже когда тетка умрет и чемодан ее окончательно развалится, оставшаяся металлическая ручка еще долго будет напоминать об этой незамеченной жизни. Как бы мне хотелось сказать этой тетке: «Не волнуйтесь, ручка от вашего чемодана будет в веках свидетельствовать о вашей жизни». Но я не в состоянии произнести это предложение. И потому следует (следовало бы) ожидать, что сейчас у меня навернутся на глаза приличествующие случаю слезы. Но лицо мое остается сухим. Тетка открывает чемодан и демонстрирует мне его пустое чрево. Там нет ничего, кроме двух матерчатых затяжек, которые тетка зачем-то начинает теребить. Я совершенно уверен: именно в этом пустом чемодане кроется причина страха, напавшего на целовавшуюся парочку Они увидели с моста женщину с чемоданом и со всею отчетливостью почувствовали, что очень скоро и сами превратятся в половинки пустого чемодана. Тетка хихикнула, закрыла свой чемодан и ушла. Я тут же вспомнил свою матушку. Когда я был маленьким, она имела обыкновение среди дня вдруг начать собирать свою шляпку, свой шарфик, проверять, на месте ли сумка и зонтик, как будто она куда-то уходит. Но потом она никуда не уходила. Она садилась на стул у телефона и долго смотрела на свою шляпку, свой шарфик, сумку и зонтик. Через какое-то время я присоединялся к ней, и мы вместе смотрели на приготовленные к выходу вещи, так и оставшиеся дома. Полминуты спустя мы уже сидели обнявшись и громко смеялись, уткнувшись друг в друга носами. Сегодня мне думается, что моя матушка таким образом справлялась с ощущением ужаса, которое она испытывала оттого, что мир представлялся ей не стоящим особого внимания, в нем не на что было смотреть. Посреди воспоминания у меня возникает чувство, что можно вполне обходиться малым. В приливе аскетизма мне на какой-то момент начинает казаться, что будет вполне достаточно, если я раз или два в неделю буду садиться на траву и смотреть на воду. Прилетела лимонница и принялась порхать над стебельками. Меня никогда не интересовало, есть ли душа или нет, но сейчас мне отчего-то представилось, что она у меня все-таки есть. При этом я совершенно не знаю, что такое душа и как о ней говорить, не испытывая смущения. Но мне бы очень хотелось знать, что я должен делать, чтобы не причинять ей вреда. Чтобы не причинять ей вреда! До чего додумался! И ведь при этом мне нисколько не стыдно за этот наивный пафос. Быть может, душа – это всего-навсего другое название безмятежности. Маленькая яркая карусель, на которую я, сидя здесь, в траве, в любой момент могу запрыгнуть на ходу. Душа ничего не говорит по этому поводу, но я чувствую, что ее так и подмывает мне что-то сказать. Вполне вероятно, что она никогда ничего не скажет, а только будет подсовывать мне картинки: испуганно целующуюся парочку, пустой чемодан и воспоминание о маме. В настоящий момент меня интересует только какая-то мелкая дрянь, набившаяся в карманы куртки. Сегодняшняя ночь прошла благополучно, и я пока еще не свихнулся. Я рассыпал по Лизиной комнате платановые листья, которые насобирал на улице. Я долго смотрел на эти листья, и они мне понравились. Надо подумать, что лучше: принести в квартиру одинаковые листья или, может быть, все-таки от разных деревьев. Сейчас мне, правда, не до этого, потому что дело к обеду и чувство голода распугало все мои мысли. Денег у меня не густо, чтобы ими разбрасываться, и потому от дорогих ресторанов я предпочел бы отказаться. Правда, всякие бистро и прочие пошлые едальни мне тоже уже осточертели. Я до сих пор не могу забыть, как я настрадался несколько дней назад в одном из таких заведений.
Около часу дня я зашел в одну забегаловку и пристроился в хвост голодной очереди. Простояв какое-то время, я обратил внимание на то, что женщина за прилавком совершенно не смотрит на тех, кого обслуживает. Не поднимая головы, она говорила «следующий», едва успев поставить тарелку на стеклянную стойку. Не удостоенные ее взгляда граждане быстро брали выданные им порции и равномерно распределялись вокруг стоячих столиков. Далее я заметил, что неудостоенность взглядом имела своим следствием то, что поглощающие пищу люди тоже не удостаивали друг друга взглядом. Только поставив свою тарелку на стол, я вдруг сообразил, что опять собираюсь затолкать в себя какую-то дешевую гадость, изготовленную в каком-то низкопробном буфете. Сгорая от стыда, я начал есть быстрее. От чувства неловкости мне даже пришлось прикрыть глаза, когда я подносил вилку ко рту. Ритмичное закрывание и открывание глаз выглядело со стороны как-то подчеркнуто специально. Подчинившись логике своей странной реакции, я вынужден был прервать свою трапезу Я сделал вид, будто эта еда не для моего желудка. Широким жестом я отодвинул от себя тарелку, как плохой актер, и пошел. Краем глаза я заметил, что по крайней мере двое из обедавших раскусили меня. Они наверняка догадались, что я… Да шут их знает, о чем они там догадались! Больше такого, конечно, допускать нельзя. Даже тогда, когда ты живешь бок о бок с другими людьми, обтираясь об них рукавами, все равно нужно сохранять стоическую невозмутимость монаха. С тихим стоном я поднимаюсь на ноги и стряхиваю с куртки приставшие травинки. Пора домой. Пойду топтать конские ботинки. Не успев сделать и двух шагов, я понимаю, чего мне не хватает в жизни, – стоической невозмутимости монаха. Мой давешний аскетизм решил, сориентировавшись в обстановке, переменить имя. Теперь он величается нерадивостью, и уже одно это нагоняет на меня страх. Я. конечно, неразворотлив, что правда то правда. Моя медлительность и рассеянность доводят меня до исступления. При этом я ведь никому не могу пожаловаться на себя. Мне приходится принимать эти особенности своего характера в надежде, что со временем они как-то рассосутся. Но время проходит, а они никуда не деваются. Более того, день ото дня они проявляются все более ярко. Нужно положить конец этому безобразию, изжить рассеянность раз и навсегда, но я прекрасно знаю, что без нее и дня не проживу. Я понимаю, что этот конфликт когда-нибудь перекроет мне кислород или я от него заболею, что в моем случае одно и то же. При этом мне совершенно не ясно, почему именно моя жизнь стала ареной этой чудовищной схватки. На протяжении многих десятилетий я прилагал неимоверные усилия к тому, чтобы обходиться без конфликтов, и долгое время мне это вполне удавалось. Еще в детстве я начал внедрять гармонию в быт. Первые годы моей жизни протекали по такой схеме: утром я вставал, потом немножко играл прямо в пижаме, а потом завтракал с мамой. Затем я выходил на полчаса на улицу, встречался на площадке с друзьями и, взяв кого-нибудь из них в компанию, отправлялся обследовать берег реки, на котором я только что сидел. После чего я прощался с друзьями и отправлялся домой, где меня радостно встречала веселая мама. На следующий день все начиналось сначала. Так протекала моя жизнь в первые годы. Моя мама, казалось, вполне одобряла установившийся порядок, что, однако, оказалось большим заблуждением. Потому что именно она положила конец моему мирному житью-бытью в ее теплых объятиях и запихнула меня в детский сад. Нежданно-негаданно я оказался в обществе двадцати шести совершенно чужих детей, с которыми мне совершенно не хотелось знакомиться. Впервые в жизни я столкнулся с чем-то, чего не понимал. Или точнее, я никак не мог совместить это с той жизнью и с той мамой, в которых, как мне казалось, я кое-что понимал. Я оставил эту попытку что-нибудь понять и попробовал найти какую-нибудь другую отправную точку, которая бы лучше совмещалась с уже начавшимся процессом понимания. Вследствие этого у меня сложилось отчетливое представление, что дальше начала я в своем понимании не дохожу и ничего из происходящего вокруг меня не понимаю до конца. В итоге очень скоро все эти недопонятые обрывки смешались в такую кашу, что я уже и сам не мог сказать, а что, собственно говоря, они мне должны разъяснить. И по сей день я не пытаюсь ничего понять до конца. Я останавливаюсь посередине, впадая в состояние детского ожидания, если сложность происходящего превышает разумные пределы, так что мне не остается ничего другого, как искать новую отправную точку, с которой начнется новое понимание. Единственная проблема заключается в том, что в моей голове скапливается какое-то несметное количество вещей, которые я понял только наполовину. Я иду по выжженной солнцем ломкой траве. Мальчиком я частенько гулял здесь один или с друзьями и по полдня не чувствовал ничего, кроме травинок, которые мягко гладили меня по коленкам. Я смотрел, чтобы не въехать в крапиву, мне нравилось слово «ревень», и я любил жевать щавель и одуванчики. Как только я попадал сюда, меня охватывало такое чувство восторга, какого я не испытывал нигде в другом месте. Потому что трава вокруг меня не требовала понимания. Наверное, в такие часы мне удавалось довольно глубоко внедриться в заповедный мир странности жизни, сохранившей это свое свойство и по сей день. Когда вещь хорошо сохраняется, это уже само по себе кажется странно. Река остается у меня за спиной, и я сворачиваю влево, взяв курс на бульвар. Пойду сейчас в супермаркет, куплю себе хлеба и спагетти. Я уже давно перешел на эту систему: за один заход я покупаю не больше двух наименований, например фрукты и масло, молоко и кофе или хлеб и спагетти. В последнее время меня пугает любая покупка, которая обходится больше чем в десять марок. Если же я несу домой всего два вида продуктов, у меня возникает такое чувство, что мне в очередной раз удалось совершить правильный поступок. На Дюрерштрасе в полном разгаре праздник по случаю открытия магазина хозтоваров. Над входом топорщатся воздушные шары, один из служащих, наряженный директором цирка, крутит шарманку, какая-то дамочка раздает бутерброды, другая предлагает прохожим шампанское. Я пригляделся к тому, что дают. Бутерброды с колбасой, ветчиной и красной рыбой. А не потусоваться ли мне тут, подумал я, и тем самым решить незаметно для жизни проблему обеда – торговля от этого не обеднеет. К тому же мне хотелось бы понаблюдать за мальчиком-олигофреном, который кружился под музыку на пятачке перед магазином и хлопал в ладоши. У него носки в полосочку и узкий обтягивающий свитер. Я уже заметил, что многие больные люди любят носить такие вещи. Работники хозтоваров прекрасно видят, что прохожие проявляют гораздо больше интереса к мальчику, чем к новой торговой точке. Мне нравится его счастливое пустое лицо и то, что он пустился в свой незатейливый медвежий пляс, чтобы выразить, как он доволен жизнью. Все мучаются, не знают, куда себя деть, и только мальчик-инвалид купается в лучах счастья от собственной ненормальности. Я беру себе второй бутерброд с колбасой. Олигофрен решил угоститься шампанским, но какая-то немолодая женщина, видимо его мать, резко отобрала у него стаканчик. Он нисколько не обижается на эти строгости и продолжает танцевать себе дальше. Ко мне подходит продавщица и спрашивает, не хочу ли я заглянуть в отдел подарков. С удовольствием, говорю я и злюсь, что так легко дал отвлечь себя от того, что меня занимает. Но тут со спины на меня набрасывается Сюзанна и выручает из неловкого положения.