355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вильгельм Генацино » Зонтик на этот день » Текст книги (страница 2)
Зонтик на этот день
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:52

Текст книги "Зонтик на этот день"


Автор книги: Вильгельм Генацино



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

На помощь мне приходит вид маленького зоомагазина в одной остановке отсюда. Вернее, не столько сам магазин, сколько его владелец, мужчина лет тридцати – тридцати пяти, который, по обыкновению, сидит на ступеньках своей лавки и читает бульварный роман. Хотя на самом деле ему давно пора было бы почистить клетки и аквариумы. И витрину протереть было бы неплохо, желательно прямо сегодня. Правда, тогда всем будет видно, какой замшелый вид на самом деле у этого зоомагазина. Я останавливаюсь перед чумазой витриной и пытаюсь разглядеть, что там есть в недрах этой лавки. С моей стороны это своего рода демонстрация, впрочем совершенно нелепая. Через открытую дверь я снова слышу, как перепархивают птицы, крошечные комочки, перемещающиеся в пределах территории своего компактного проживания. Неизвестно откуда у меня появляется чувство, что мое упорное нежелание двигаться в сторону дома сегодня мне уж точно даром не пройдет. Вот прямо сейчас тронусь в путь и пойду строго к намеченной цели. Нынче пятница, а по пятницам старушка в доме напротив развешивает на балконе свежевыстиранную рабочую одежду своего мужа. Из кухни я могу любоваться балконом сколько угодно. Старушка выносит белье в пластмассовом тазике и аккуратно развешивает капающие темно-синие рубахи, которых всякий раз набирается штуки четыре, а то и пять. Рубахи довольно быстро скрывают от меня старушку. Только случайно можно заметить, как нет-нет да и мелькнет ее белая рука между темно-синими полотнищами. Подобно уборщикам из автосалона и владельцу зоомагазина, усердная стиралыцица никогда не глядит по сторонам. Одно воспоминание о мокрых рубашках, хотя я их еще не вижу перед собой, действует на меня умиротворяюще. Я перехожу через улицу и сталкиваюсь нос к носу с Дорис. Я точно знаю, это мне наказание за то, что я так долго тут валандался. Дорис изображает радость, как будто мы с ней сто лет не виделись, и, как всегда, избегает резких движений. Когда она была маленькой, ей нужно было делать какую-то очень сложную операцию на сердце, ради которой ей даже пришлось лететь в Америку, где ее и прооперировали. После операции у нее остался здоровенный играм, который она мне однажды продемонстрировала. По сей день Дорис нельзя волноваться, потому что это может сказаться на сердце.

– Опять разглядывал зоомагазин?

– Tы что, за мной следила? – отвечаю я вопросом на вопрос.

– Да.

– Чего же ты тогда спрашиваешь?

– Просто так, – говорит она. – И ты, как всегда, раздумывал над тем, не купить ли тебе парочку белых мышей. – Дорис хихикнула.

– Я? – переспросил я.

– Это так трогательно, что я знаю мужчину, который мечтает о том, чтобы купить себе белых мышей. Я тут недавно рассказала об этом на работе одной своей знакомой. И представляешь, она жаждет теперь с тобою познакомиться, и всё из-за белых мышей!

– Что за бред?! С чего ты взяла, что я собираюсь заводить себе белых мышей?

– Tы же сам мне об этом говорил.

– Ничего я тебе такого не говорил, – говорю я.

– Говорил, – повторяет Дорис, – я-то помню.

– Ну сама подумай, на что мне сдались две белые мыши?!

– Этого я точно не знаю, – говорит Дорис. – Но ты мне сам об этом рассказывал, клянусь.

– Ты что-то перепутала.

– Сам ты всё перепутал. Наверняка давным-давно завел себе двух белых мышей и молчишь, не хочешь признаваться, вот и всё.

– Ты что-то путаешь.

– С чего мне путать, – говорит Дорис.

– Я тебе рассказывал о том, что в детстве я очень хотел завести себе двух мышек.

– Вот именно.

– Что значит «вот именно»?

– Именно это ты мне и рассказывал. Что в детстве ты хотел завести себе двух мышек.

– Вот именно.

– Ну вот видишь!

– Что видишь? Есть все-таки разница между тем, что говорил тебе я, и тем, что говоришь теперь ты.

– Да никакой тут разницы нет!

– Нет есть. Есть разница между тем, когда человек говорит, что он в детстве хотел завести себе двух мышек, и тем, когда он говорит, что и теперь, будучи взрослым, он бы не прочь завести себе двух мышек.

– Да брось ты!

– Что значит «брось ты»?

– Не думаю, что тут есть какая-то особая разница.

– Разница существует независимо от того, думаешь ты о ней или не думаешь. Нужно уметь видеть разницу, а не думать о ней. Понимаешь?

– Нет.

– Дело в данном случае не в том, что ты думаешь по поводу разницы, а в том, что я тебе сказал, а сказал я тебе, что я в детстве мечтал завести себе белых мышей. Понимаешь разницу? В детстве!

– Понимаю, понимаю, – говорит Дорис, – всё понимаю, только не верю.

Я считаю, что человек никогда не забывает того, о чем он мечтал в детстве.

– Ты опять всё переворачиваешь с ног на голову и сама не замечаешь. Я ведь не говорю, что я забыл о том, о чем мечтал в детстве.

– Дай ты мне договорить до конца, – требует Дорис. – Я хочу сказать, что и будучи взрослыми мы продолжаем исполнять свои детские желания, мечтая об исполнении того, что исполнилось…Тьфу ты, совсем запуталась… Ну, ты понимаешь, что я хочу сказать.

– Я понимаю, что ты хочешь сказать, но ты несешь несусветную чушь.

– Ты так говоришь, потому что стесняешься.

– Я стесняюсь? С чего мне стесняться?

– Ты не хочешь признаться в том, что до сих пор мечтаешь завести себе двух белых мышей.

– Дорис! Уверяю тебя, если бы мне взбрело в голову завести себе двух белых мышей, я бы пошел и купил их!

– А тогда почему ты все время торчишь перед зоомагазином, скажи мне!

– Да чего я тебе буду говорить, если ты и более простых вещей не понимаешь! Разве ты в состоянии понять, что человек может стоять перед витриной зоомагазина безо всякой на то причины, просто так, безо всяких желаний и без каких бы то ни было планов, и приходить сюда не раз, не два, а много раз?! Да этому может быть тысячи объяснений, но твои мышиные мозги не в состоянии переварить такую сложную картину!

Последнюю фразу я с удовольствием забрал бы назад. Но, с другой стороны, мне без нее было ну никак не обойтись. Как я жалею, что когда-то рассказал Дорис о своих детских желаниях, как я жалею, что вообще рассказывал некоторым личностям о своем детстве. Если мне не изменяет зрение, Дорис остолбенела. Такого хамства она от меня не ожидала. С другой стороны, может, оно и к лучшему, если мне не придется больше никогда с ней общаться. Я вполне переживу, если она впредь будет проходить мимо меня с гордо поднятой головой. Но напрасно я так рано радовался. Дорис только фыркает и говорит:

– Ну ты чудак-человек!

Она хлопает меня по плечу и смеется. Потом добавляет:

– Мыслитель и мыши!

И снова смеется.

Теперь я застыл столбом, я стою и не знаю, что на это сказать. Вместе с тем я очень надеюсь, что Дорис не станет плохо от смеха. Мне не хочется быть виноватым в том, что ее сердце вдруг накачает ей слишком много крови или слишком мало и Дорис свалится в обморок. На самом деле мне нужно было бы сейчас развернуться и молча уйти, но я остаюсь, потому что я единственный человек, который знает, что с Дорис, если ей сейчас вдруг станет плохо и она обмякнет у меня на руках. Но Дорис и не думает обмякать. Она ласково смотрит на меня, забавляясь, как опытная мамаша, которая по-своему радуется проделкам и проказам несмышленого малыша.

– Мой трамвай! – кричит Дорис и срывается с места. – Пока! – бросает она на ходу.

– Пока! – отвечаю я и продолжаю стоять, потому что мне кажется, что в этой ситуации вежливость требует остаться стоять и смотреть, как медленно подъезжает трамвай, тормозит и забирает с собою Дорис.

Опыт показывает, если ты хоть раз рассказал человеку что-нибудь о своем детстве, тебе потом от него никогда ни за что не отделаться. Я уже подумал, а не сделать ли мне надпись на табличке, которую я собираюсь повесить себе на спину, еще жестче. Скажем, так: РАЗГОВОРЫ О ДЕТСТВЕ В МОЕМ ПРИСУТСТВИИ ЗАПРЕЩАЮТСЯ. Или так: ОСТОРОЖНО! ЕСЛИ ВЫ ЗАГОВОРИТЕ О СВОЕМ ИЛИ МОЕМ ДЕТСТВЕ, ТО… – нет, это уж слишком. Лучше всего, наверное, вернуться к старой формулировке. Но я никак не могу вспомнить свою старую формулировку. Ну надо же, я забыл, какой фразой хотел обороняться от измышлений по поводу моего детства! Дорис сидит в трамвае и машет мне рукой. Мне ничего не остается, как помахать ей в ответ. Я сам во всем виноват. Я сам неосмотрительно вступал в беспорядочные разговоры о своем детстве. Надо положить этому конец, но у меня, наверное, не получится. Хотелось бы знать, чего это Дорис так размахалась. Такое впечатление, будто я для нее самый дорогой человек на свете. Судя по всему, смысл моей последней хамской реплики до нее не дошел, или она уже выкинула это из головы.

3

Дома я первым делом отправляюсь в спальню и сажусь на краешек кровати поближе к окну. Отсюда мне очень хорошо виден старушкин балкон. Я пришел почти вовремя. Три мокрые рубахи уже висят. Вот между двумя рубашками просовываются две белые руки и разворачивают еще один мокрый матерчатый ком. Это четвертая темно-синяя рубаха, которую старушка закрепляет на веревке пластмассовыми прищепками. Я думаю, в этом мероприятии меня привлекает его двойственность: иногда оно кажется каким-то тупым, иногда же, наоборот, весьма одухотворенным, потому что женщина на балконе проявляет по отношению к рубашкам такую же самозабвенную преданность, как та девица из цирка, которая прижималась к своему коню. Тут я совершаю роковую ошибку. Я снимаю брюки, ботинки, носки. Когда бы я ни смотрел на свои голые ноги, они всегда выглядят лет на пятнадцать старше меня самого. Я разглядываю свои разбухшие вены, выпирающие косточки на ступнях, ногти, которые с годами все больше костенеют, приобретая тот мутно-желтоватый цвет, какой отличает ногти не слишком молодых людей. Не слишком молодых людей! Я сосредоточиваюсь на этом выражении, потому что мне нужно как-то отвлечься от того жуткого впечатления, которое произвели на меня мои собственные ногти. Я смотрю на соседский балкон, но старушка уже исчезла. Ужас так основательно засел во мне, что я начинаю бессмысленно блуждать по комнате и открываю шкаф. Мне нравится ступать голыми ногами по мягкому ковру, главное при этом – не смотреть на ногти. Открывать шкаф не следовало, это была моя вторая ошибка. Еще пару месяцев назад я был застрахован от таких ошибок. Пару месяцев назад в этом шкафу, который сейчас стоит почти полупустой, висели платья Лизы. Помню, бывало, лежишь в постели и смотришь на Лизу – как она вынимает из шкафа блузку или платье, меряет его, а потом спрашивает, по-прежнему ли она мне нравится. На это я обычно смеялся, потому что более бессмысленного вопроса нельзя было себе представить. Месяца два назад лежать на кровати стало для меня проблемой. Лиза здесь больше не живет, она бросила меня. Пока она здесь жила, возвращение домой было для меня благодатью, обещанной всем людям на земле. Полжизни я ждал этой благодати, о которой мне еще в детстве рассказывали в церкви, на детских проповедях. А теперь эта благодать исчезла. По неосторожности я опять смотрю на свои голые ноги и чувствую себя наглядным пособием, по которому можно изучать покинутых мужей. Прежде, бывало, я отбрасывал всяческие подозрения по поводу своей жизни, едва только переступал порог собственной квартиры. Теперь всё иначе. При этом я не исключаю, что Лиза ушла от меня лишь временно, только чтобы заставить меня встряхнуться и заняться обеспечением «надежного тыла». Она имела в виду мою недостаточную финансовую обеспеченность, которая меня тоже весьма беспокоит и нередко заставляет задумываться, хотя в последнее время все реже и реже. У меня не хватает сил, чтобы посмотреть правде в глаза и заняться всерьез этой сложной проблемой. Иными словами, я уже перестал понимать, каким образом на протяжении многих лет эта проблема так безнадежно запуталась, что я нередко оказываюсь не в состоянии должным образом оценить проистекающие из нее последствия, хотя я сам и есть то самое последствие. В настоящий момент я думаю о девочке, которую видел в автосалоне Шмоллера. Это нежелание заниматься собственными проблемами типично для меня. Впрочем, и девочка из автосалона не так чтобы очень занимает меня. Девочка – это замаскированное воспоминание обо мне самом. В памяти неожиданно всплывает картинка – как я пытался в детстве поцеловать маму в губы, скрытые вуалью. Мама носила тогда маленькую синюю шляпку с узкой лентой. Под эту ленту пряталась тонкая сеточка, которую мама любила опускать, скрывая лицо. Под густою вуалью мамины губы, и щеки, и нос казались приплюснутыми. В этих небольших изменениях и крылась, наверное, причина того, что у меня вдруг совершенно пропала охота целовать маму. Я все равно ее целовал, но под сеткой вместо маминой кожи я чувствовал только какую-то зашнурованность. Некоторое время мне и мои собственные губы казались упакованными, и мне это даже нравилось. Я целовал маму, чтобы вызвать у себя телесное ощущение зашнурованности. Нет, всё не так. Все было наоборот. Я все чаще отворачивался от мамы, потому что она предлагала мне вместо своих губ эту сетчатую упаковку. Я подозревал, что таким образом она хотела избавиться от проявлений семейных чувств. Потому что я уже заметил, что и брат мой, и папа никак не могут преодолеть этого барьера сетчатых поцелуев. Нет, опять всё не так, всё неправда. А правда состоит в том, что я просто не знаю, что произошло на самом деле. Неясность в этом вопросе достаточный повод для того, чтобы устроить себе самому выволочку. «Еще немножко, – думаю я, – и тебя отправят в исправительное заведение для неисправимых врунов». Просто все дело в том, что в каждой правде есть доля истины, которая в моем случае сводится к тому, что я твердо уверен в том. будто на все сто процентов знаю, какие события действительно происходили в жизни, а какие нет. Такой повышенный интерес к различным версиям правды и истины объясняется тем, что я очень ценю те моменты, когда перед самим собой выгляжу немного растерянным. За этой правдой, однако, скрывается совсем другая, состоящая в том, что я не выношу ни малейшего намека на собственную растерянность, каковую тем не менее в итоге принимаю как данность. Я радуюсь удачно найденному выражению «исправительное заведение для неисправимых врунов», хотя на самом деле оно должно было бы вызывать во мне тревогу. В неожиданном столкновении завихрений моей памяти с моей собственной растерянностью и некоторой ненормальностью я усматриваю первые признаки заболевания, назревающего в недрах моего существа. Наверное, именно поэтому я решаю занять себя каким-нибудь мелким, сугубо практическим делом. Я иду в ванную и принимаюсь второй раз за сегодняшний день чистить зубы. Чистя зубы, я смотрю на два запылившихся флакона духов, оставшихся после Лизы. Бутылочки годами стояли тут, на стеклянной полочке под зеркальным шкафом. Лиза почти не пользовалась духами. Она никогда не пыталась привлечь меня к себя какими бы то ни было искусственными средствами. Наша последняя попытка слиться в едином порыве чудесным образом закончилась ничем. Мы лежали рядышком, я – уткнувшись лицом ей в грудь, и было нам так хорошо, что мы скоро заснули. Такое ощущение, будто кто-то позволил нам вдруг забыть о том, что на свете есть сексуальность. Проснувшись, мы обнаружили, что аккуратно лежим, притулившись друг к другу, как добропорядочные супруги, прожившие вместе сто лет. При Лизе у меня никогда не возникало потребности выдать себе разрешение на жизнь, без которого я тогда почему-то легко обходился.

Наверное, надо было бы позвонить Лизе и спросить, не хочет ли она забрать свои духи. И заодно узнать, она их просто забыла или оставила с неким умыслом, мне в утешение, чтобы я каждый день на них любовался. Воспользовавшись случаем, я мог бы небрежно спросить, когда она думает возвращаться. Номер ее телефона у меня есть. Она живет у своей лучшей подруги Ренаты, временно, пока не найдет себе квартиру. Рената тоже учительница, как и Лиза. Вернее, Лиза была учительницей, а года четыре назад ушла с работы. Вся ее профессиональная деятельность была, по существу, не чем иным, как медленным привыканием к грядущему краху. Лиза никак не могла смириться с тем, что нынешнее молодое племя не поддается никакой дрессировке. Она наивно полагала, что может из этих дерущихся, кусающихся, царапающихся существ сделать людей, которые будут похожи на нее. Чудовищное заблуждение! Двенадцать лет на педагогическом поприще окончательно расшатали ее нервную систему, так что в итоге ей пришлось оставить работу. Сначала ее перевели в почасовики, потом отправили в отпуск, потом на заслуженный отдых по состоянию здоровья. Лизе теперь сорок два, и она получает пенсию за то, что пожертвовала своим здоровьем ради идеалов, ради государства, ради детей или, быть может, ради собственных иллюзий. У Ренаты в этом смысле гораздо больше гибкости, и подобные катастрофы ей не грозят, во всяком случае до определенного возраста. Мне не очень-то нравится, что Лиза живет у нее. Рената любопытна, и Лиза уже из одного только чувства благодарности за то, что Рената ее приютила, начнет с ней откровенничать. Не потому, что ей так уж этого хочется, а потому, что ей будет казаться, будто иначе нельзя. По Лизиным рассказам у Ренаты сложится впечатление, что разрушена не только Лизина жизнь, но и моя. Одна мысль об этом отбивает у меня всякую охоту общаться с Ренатой в ближайшее время. Я начну всячески избегать ее, и эти маневры будут для Ренаты лишним подтверждением того, что моя жизнь действительно разрушена – окончательно и бесповоротно. Мне же, со своей стороны, совершенно не понравится, что эта мысль засядет в Ренатиной голове. В итоге я буду стараться впредь не избегать Ренаты, хотя на самом деле мне будет этого очень хотеться. Мне кажется, что в квартире кто-то всхлипывает, но это всего-навсего булькает бойлер. И тем не менее я обхожу всю квартиру, надеясь обнаружить Лизу. Я знаю, ее здесь нет, я знаю, искать ее здесь – полное идиотство. Иногда Лиза принималась плакать от отчаяния и досады на меня. Обычно она пускалась в слезы после мытья головы. Выйдет из ванной – одно полотенце на голове, одно на плечах, третье в руках, – сядет на кровать, уткнется лицом в полотенце и давай рыдать. Тогда я присаживался к ней, брал ее за руку, против чего она никогда не возражала, и размышлял о том, есть ли какая-нибудь связь между мытьем головы и слезами или нет Сам я голову мою достаточно редко и потому, вероятно, почти не плачу. Складывая в голове эти размытые и малопривлекательные фразы, я прихожу к выводу, что с моей жизнью после обеда начинает твориться что-то неладное. По-настоящему я живу только в первую половину дня, когда брожу по городу и зарабатываю какие-никакие деньги, на некоторый приток которых я рассчитываю в ближайшие дни. Во второй же половине дня у меня наблюдается нечто вроде разложения личности, против которого я бессилен, этакое расслоение, рассыпание. В такие моменты я забываю, что есть важные вещи и есть неважные, потому что какая-нибудь ерунда может залезть в меня и не отпускать. Вот сейчас наступил именно такой момент. Из глубины двора до меня доносится звук воды, наливающейся в лейку. Это лейка фрау Хебештрайт, у которой газетно-табачная лавка на Тойергартен-штрасе. В обед фрау Хебештрайт закрывает лавку и отправляется поливать свои помидоры, свои огурцы и свою редиску. Я открываю на кухне окно, выходящее во двор, и сажусь в небольшое плетеное кресло поближе к батарее. Отсюда мне даже слышно, как струя воды из лейки попадает на пыльные листья, которые отзываются на это странным бумажным шорохом. Каждый день в обед фрау Хебештрайт выливает на свой огород по пять-шесть леек, а потом исчезает в недрах своей квартиры на первом этаже. Бульканье бойлера, Лизины слезы, журчание воды – все это сливается каким-то образом в одну волнующую картину, которая приводит меня в необычное состояние духа. Мне не то чтобы хочется плакать, все происходит помимо меня: плач на какое-то мгновение подступает ко мне изнутри и сам же потом благополучно исчезает. Лиза все время мерзла и чуть не до конца мая твердила изо дня в день, что у нас жутко холодно. Даже летом, когда мы занимались любовью, она продолжала жаловаться на холод. Она не снимала ночную рубашку, а задирала ее до самой шеи, чтобы чувствовать себя во всеоружии, если вдруг станет зябко и по коже пойдут мурашки. Я, бывало, смеялся про себя, глядя на эту пухлую колбасу, которая украшала ее плечи. Однажды я не удержался, и у меня вырвался короткий (и тихий) смешок. Лиза не поняла моей реакции. Попытка объяснить ей, насколько нелепо выглядит взгромоздившихся на женщину мужчина, который пыхтя и сопя елозит по ней, постепенно теряя собственную форму, не увенчалась успехом. Секс для нее был делом серьезным. Оттого, что это дело повторялось, оно нисколько не теряло для нее своей серьезности. Не успел подумать об одном серьезном деле, как тут же вспомнилось еще одно. Сколько мы жили вместе, столько Лиза пыталась убедить меня в том, что моя непритязательность в быту объясняется отнюдь не добровольным выбором, а есть результат давления обстоятельств. Все мое имущество состоит из одного пиджака, одного костюма, двух пар брюк, четырех рубашек и двух пар обуви. Я жил и живу, положа руку на сердце, за счет Лизиной пенсии. Мои собственные приобретения, если опять же положить руку на сердце, не стоят и ломаного гроша. По сей день я не сумел создать себе надежного финансового тыла. Я не в силах больше говорить на эту тему, хотя проблема день ото дня становится все острее и острее. К счастью, моих родителей больше нет в живых. Они бы точно записали меня, недолго думая, в профессионального отлынивальщика. Мой папа необыкновенно гордился тем, что с шестнадцати лет сам зарабатывал себе на хлеб и работал до самой смерти. Ему хорошо было говорить. Работа помогала ему не думать о проблемах, в процессе работы он забывал о них. У меня же как раз все ровно наоборот. Все мои проблемы начинают лезть мне в голову, как только я принимаюсь за работу, и не оставляют меня до самого конца. Именно поэтому мне, скорее, следует избегать всякой работы. Люди типа моих родителей просто не в состоянии понять такого рода казусы. Вот Лиза меня понимала, во всяком случае на протяжении многих лет. Я считал, что это понимание дано мне на веки вечные и является чем-то незыблемым. В действительности же оно постепенно как-то рассосалось, а теперь и вовсе исчезло. Нелегким мое положение было (и есть) еще и потому, что в Лизиных шуточках по поводу моей скромности, к которым она прибегала как тонкий педагог, содержался мягкий призыв заняться, наконец, хоть чем-нибудь. Лиза дала мне разрешение снимать деньги с ее счета. Этим разрешением я воспользовался один-единственный раз и потерпел при этом, так сказать, полное фиаско. Это было года три назад. Я отправился в банк и благополучно снял деньги, – снять-то я снял, а потратить их так и не смог. В тот момент, когда нужно было расплачиваться, я впал вдруг в такой ступор, что мне пришлось положить обратно все купленные вещи. Так я ни с чем и отправился домой. Я не стал делать тайны из этого маленького приключения и обо всем рассказал в свое время Лизе. Она растрогалась и принялась утешать меня. Она сказала тогда, что не надо расстраиваться, что это, мол, всё пустяки. Вот с каким безграничным пониманием она относилась тогда ко мне. С тех пор я избегал снимать деньги с Лизиного счета. Мы так обустроили свою жизнь, что в магазин ходила Лиза (и, следовательно, сама снимала деньги), а если шел я, то она давала мне необходимое количество денег, а иногда даже чуть больше, чтобы у меня оставалось немного на мелкие расходы.

Но как ни крути, мне скоро придется преодолеть свое смущение и воспользоваться Лизиными деньгами. Лиза не ликвидировала тот счет, на который ей переводили пенсию. Там не хватает только переводов за последние два месяца, из чего я делаю вывод, что она завела себе новый. Если я правильно понимаю ситуацию, это означает, что Лиза молча оставила мне в наследство все деньги, скопившиеся на нашем старом счете, что-то вроде отступных, которых мне, при рачительном ведении хозяйства, должно было бы хватить года на два – два с половиной, не меньше. Это время я мог бы употребить на то, чтобы, наконец, встать на ноги. Сначала меня глубоко тронуло Лизино великодушие и одновременно немного задело. Как, скажите на милость, я должен вытеснить из своей жизни женщину, добросердечие которой столь велико, что она готова растянуть прощание со мной на целых два с половиной года? Недавно я подумал, что вся эта история с отступными не что иное, как хитроумный маневр. Ведь я совершенно раздавлен Лизиной благотворительной помощью. Какой мужчина позволит кормить себя женщине в условиях отсутствия благосклонного внимания со стороны этой самой женщины. Мне так стыдно, что я до сих пор не отваживаюсь набрать номер Ренаты и спросить, как там Лиза. Лиза молча исчезла из моей жизни, купив заодно и мое молчание. Она прекрасно знает, что у меня не хватит силы (дерзости, глупости), чтобы отбросить стыд и положить конец молчанию. Вот никогда не думал, что Лиза может так трезво всё просчитать! Разумеется, нужно еще какое-то время подождать, чтобы иметь стопроцентную уверенность в безошибочности вынесенной оценки сложившейся ситуации. Ведь как знать, может быть, Лиза еще возьмет и снимет все деньги со старого счета и закроет его. А может быть, Рената ее надоумит сделать что-нибудь в этом роде, будет давить на нее и давить, пока Лиза не сдастся. Тем более что именно Рената еще давным-давно советовала Лизе бросить меня. В глубине коридора зазвонил телефон. Хабеданк, наверное. Менеджер обувной фабрики «Вайсхун». Ждет моих отчетов. Если я еще пару дней не выйду из подполья – рискую потерять работу. А где мне взять силы на разговор с Хабеданком? Пока Лиза была тут, с телефоном не было никаких проблем. Она знала меня и моих работодателей, она снимала трубку и без всяких инструкций с моей стороны сама понимала, кому какую историю нужно сочинить, чтобы защитить меня и мое настроение. Я не подхожу к телефону, пусть себе звонит, кто бы там ни был, – я не знаю, что я должен ему говорить. Вместе с тем тот факт, что я не беру трубку, выдает меня с головой. Хабеданк знает мои привычки, он знает, что я дома и что в основном я никуда не хожу, я сам ему об этом рассказал, потому что в последнее время как-то совсем перестал собою владеть. Хотя на самом деле особой разговорчивостью я не страдаю, скорее наоборот. В последнее время на меня все чаще нападают приступы молчания, которых я сам пугаюсь, потому что не знаю, насколько дозы молчания, необходимые мне для жизни, находятся в пределах нормы или это уже перебор, свидетельствующий о начале внутреннего заболевания, которому нет точного названия, поскольку предложенные варианты вроде «разложение», «расслоение», «рассыпание» только весьма приблизительно описывают его суть. Я смотрю на пол и вижу махровые хлопья пыли, рассредоточившиеся по разным углам мохнатыми комьями. Как незаметно размножается эта пыль, уму непостижимо! Размохначенность – вот подходящее слово для обозначения моего нынешнего состояния. Я почти прозрачный, как мохнатый ком пыли, мягкий внутри, внешне податливый, необыкновенно прилипчивый и к тому же молчаливый. Недавно мне пришла в голову мысль разослать всем людям, которых я знаю, вернее, всем, кто знает меня, график молчания. Этот график будет строго фиксировать промежутки времени, когда я склонен говорить, а когда нет. Тот, кто не захочет придерживаться этого графика, будет вообще лишен возможности общаться со мною. На понедельник-вторник я поставлю (поставил бы) сквозное молчание. По средам и четвергам я ограничил бы сквозное молчание первой половиной дня, а на вторую назначил бы переменное молчание, предполагающее возможность перерывов на короткие беседы и такие же короткие телефонные звонки. Только по пятницам и субботам я готов (был бы готов) отдаться беспробудным разговорам, но не раньше одиннадцати утра. По воскресеньям у меня шло бы тотальное молчание. Честно говоря, этот график молчания я составил давным-давно и чуть было не разослал его. Я даже уже напечатал адреса на конвертах. Хорошо, что Лиза никогда не узнает о существовании этого графика. Она бы разревелась от одного этого слова. Лиза необыкновенно быстро пускалась в слезы и также быстро прекращала рыдать. Если в этот момент начинал звонить телефон, Лиза в считанные секунды запихивала слезы подальше и брала трубку. Вот сейчас она бы честным голосом сказала, что я ушел к зубному врачу. И это действительно было бы почти правдой, потому что я уже несколько недель вплотную занимаюсь своими зубами и скоро, слава богу, закончу. Недавно мне позвонила ассистентка моей зубной врачихи и радостным голосом бодро сообщила: «Ваши новые зубы готовы!» Я потерял дар речи. Ассистентка повторила: «Ваши новые зубы пришли!» Даже в кошмарном сне я не мог бы представить себе, что кто-нибудь когда-нибудь скажет мне такую вот фразочку. Тетка даже не подозревала о степени своей дремучести. Я промямлил в трубку нечто невразумительное, из чего зубодерная ассистентка заключила, что в ближайшее время я, очевидно, появлюсь у них и заберу свои новые зубы. Хотя именно это-то и не очевидно. Гораздо более вероятно, что я включу ассистентшу в список адресатов, которым я отправлю свой график молчания. Солнце залило всю квартиру, демонстрируя мне махровую замшелость моей жизни. Летом я еще более остро чувствую себя виноватым. В десять вечера светлым-светло, а в пять утра глядишь – опять светло. Дни неприлично растягиваются и настойчиво демонстрируют мне, насколько я безучастен к их безмятежному течению. Слава богу, телефон замолчал. Наверняка это был Хабеданк. Только он знает, насколько мучительно для меня прислушиваться к трелям заливающегося звонками телефона. Хотя при этом ничего страшного не было в том, чтобы условиться с Хабеданком о встрече. Ну, посидели бы часик у него в конторе, поговорили, а потом он дал бы мне очередную порцию товара на проверку – и привет. Его интересуют только мои отчеты, получив которые он торопится поскорее перейти к разговорам о моделях железной дороги пятидесятых-шестидесятых годов, – он любит больше всего триксовские и фляйшмановские модели. Ужас какой! Модели железных дорог! Бывает же такое! Вот уж не думал, что эти детские забавы настигнут меня на старости лет. Но Хабеданку не с кем больше побеседовать о железной дороге. Надо было бы все-таки позвонить ему и договориться о встрече. Но я прохожу мимо телефона в комнату с окнами на улицу. Здесь меня настигает судьба – моя несанкционированная жизнь. Я всегда впадаю в тоску, если мне нужно бороться. Как только возникает необходимость бороться, я тут же впадаю в тоску. Мне кажется, будто я стою по колено в воде, попахивающей гнильцой. Хабеданк отберет у меня заказы, если я перестану разговаривать с ним о модельках. Я стою у окна и смотрю на улицу. Я наблюдаю за молодым человеком, который вылизывает тротуар перед конторой какой-то строительной фирмы. Он появляется здесь раз в две недели со специальной штуковиной вроде пылесоса и собирает опавшие листья. Сначала он гонит их перед собой струей воздуха, а потом сгребает в кучу. Под конец он достает из машины голубой полиэтиленовый мешок, запихивает туда все листья и увозит. Эта маниакальная аккуратность, насаждаемая строительной фирмой, глубоко возмущает меня. Можно подумать, что абсолютно стерильный тротуар – это самое главное в жизни чертежников и чертежниц, плановиков и конструкторов. Им, видите ли, важно, чтобы на их тротуаре перед их распрекрасной конторой не было ни пылинки! Даже листику тут нельзя упасть! Как будто они никогда не были детьми, как будто они забыли, как это здорово – зажать между башмаками горстку листьев и идти по-клоунски, пятки вместе, носки врозь, и как весело смотреть на эту шуршащую топорщащуюся массу, от одного вида которой уже гораздо легче справляться с брюзжащими мамашами, страшными учителями и шепотом своей собственной несчастной души. Наверное, все эти дамы и господа никогда не были по-настоящему в ладу с собою и потому, очевидно, сделались заядлыми пропагандистами стерильных тротуаров.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю