Текст книги "Очень женская проза"
Автор книги: Виктория Беляева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Виктория Беляева
Очень женская проза
УДК 821.161.1 ББК 84 (2Рос=Рус)6-44 Б43
Серийное оформление и компьютерный дизайн Е.Н. Волченко
В оформлении обложки использована работа, предоставленная агентством FOTObank.
Подписано в печать с готовых диапозитивов 17.07.2002.
Формат 84х108'/з2. Бумага типографская. Печать офсетная.
Усл. печ. л. 15, 12. Тираж 10 100 экз. Заказ 1796.
Беляева В.В.
Б43 Очень женская проза: Сб. рассказов / В.В. Беляева. – М.: ООО «Издательство ACT», 2002. – 283, с. – (Русский романс).
ISBN 5-17-014986-7
УДК 821.161.1
ББК 84 (2Рос=Рус)6-44
© В. Беляева, 2002
© ООО «Издательство ACT», 2002
ОЧЕНЬ ЖЕНСКАЯ ПРОЗА
Виктория БЕЛЯЕВА
Анонс
ДЛЯ ЧЕГО ЖИВУТ
Моя любовь к этому человеку
Снились неспокойные сны. Кто-то обижал меня, отбирая нечто очень для меня важное. В узлы свивала тоска, находившая вдруг ночами, сознанием беспомощности и одиночества сводила с ума. Я плакала. По утрам не становилось легче. Ночные страхи сменялись на время однообразными хлопотами, заполняющими день. В моей грусти не было ничего светлого, ничего романтического. Бог знает, как я пережила ту зиму – молодая, уверенная в себе, абсолютно здоровая неврастеничка.
Первый год университета ушел у меня на то, чтобы осознать размеры пропасти, отделяющей меня от мудрого пыльного мира подлинных знаний. Чем глубже зарывалась я в книги, чем дольше протирала штаны на жестких стульях читалки и скамьях лекционных залов, тем гуще становился в голове туман непонимания. Я завидовала своим однокурсникам, легко и бегло судившим о достоинствах и досадных промахах авторов, чьи имена вызывали во мне лишь смутный трепет. Как мне хотелось этого! Верить в пророка-диссидента, считать Толстого великим занудой, пищать от фильмов Бунюэля и глазурованных страстей Дали, любить «Одиссею» и не любить «Илиаду», сверяясь с учебниками, статьями, модными мнениями… На свое горе, мне слишком часто удавалось отделять чужие мысли от собственных. К концу третьего семестра я отчаялась, к концу четвертого – успокоилась и смирилась.
Мир, расцвеченный некогда душераздирающими красками надежд, поблек, обмелел и ссохся. Все становилось на свои места. Отхлынувшая было скука, так мучившая меня в отрочестве, воскресла и перешла в наступление. Я жалела себя неустанно, дни проходили в размышлениях о причинах и следствиях моей тоски. Я зачитывалась сомнительными брошюрами по популярной психологии, с мрачным удовольствием отыскивая у себя признаки пограничных состояний.
Ежедневность, неизменность происходящего удручала больше всего. День начинался на кухне, на кухне же и заканчивался – замкнутый круг, банальная окольцовочка. Утренний чай, который с детства по глупой привычке глотала еще в полусне, до умывания, лужица заварки на клеенке, давно насиженное место в щели между холодильником и столом. Добрый покой дома не грел, не радовал. Вечерами мать жарила рыбу – меня мутило от запаха. Катька презирала мясо, вредничала, зная главный материн пунктик – питание детей. И мать, озабоченная Катькиной прозрачностью, потакала ей.
Я непривередлива в еде, но рыбные дни, длящиеся порой неделями, приводят меня в бешенство. Поэтому иногда я просто готовлю себе отдельно. Тогда мы с матерью толкаемся на кухне и шипим друг на друга, потому что трудно не шипеть, теснясь ежедневно на пяти квадратных метрах. А когда туда же тащится Катька, хвостом вьющаяся то за матерью, то за мной, в зависимости от того, кто меньше занят собственными мыслями, а следом и отец, который тоже не очень любит рыбу, а потому идет просить меня приготовить что-нибудь и на него тоже, – и вот, когда мы вчетвером оказываемся на кухне, наполненной паром, духотой и дымом отцовского «Беломора», мне уже не хочется есть. Мне хочется исчезнуть куда-нибудь далеко, чтобы Катька не хватала меня за подол, скользя по полу шерстяными пятками и изображая водные лыжи, чтобы отец не заглядывал через плечо в кастрюльку, чтобы не бубнила над ухом и не отпихивала от плиты мать.
Да нет, я люблю свою семью. И уж тем более – Катьку. Мы очень мало похожи на родителей и очень сильно – друг на друга. Лицом, не характером. Катька – ласковая до подхалимства, Катька – щедрая и доверчивая. Может быть, в восемь лет и я была такой, не помню. Катька ходит в балетную школу, которая, по-моему, скоро ее доканает. Там у нее обнаружилось что-то вроде таланта, и теперь ее выматывают, бедняжку, полагая, что с того, кому много дано, больше должно спрашиваться. Редкий день она не ноет из-за этого.
Я побывала раз на занятиях, по правде сказать, похожих больше на дрессировку – не хватало только хлыста в руке хореографа. Двадцать тонкоруких овечек послушно гнулись у никелированного станка, послушно подымали ножку и приседали. То и дело раздавались окрики и шлепки балетмейстера: «Пузо подбери! Держи спину! Не ходи за ногой!» Заметив наконец меня, добрая женщина умерила свои порывы, одергивания прекратились. «Гран-батман, девочки, ножку выворотней, хорошо, Катя, хорошо…» Катька тоже увидела меня, заулыбалась, подобралась. Сердце сжалось – я словно впервые разглядела свою малявочку, худую, крохотную, в огромном зеркальном зале. Когда она вернулась в раздевалку и я взяла ее за плечо, черное трико под моей рукой было совсем мокрым. Было почему-то ужасно жаль ее, хлопотливую, говорливую напоказ, гордую, что вот за ней пришла старшая сестра – такая взрослая и красивая.
Катька считает меня красавицей, особенно вечерами, когда мы ложимся спать и я разгуливаю по комнате в длинной «принцесской» ночнушке, кружевами которой Катька положительно очарована. Она-то спит в детской пижаме с медвежатами, и мое ночное одеяние кажется ей роскошным.
Впрочем, все, во что я одеваюсь, чем занимаюсь, что ем, – все для нее исполнено необычайной прелести и значительности.
– Это Надькины книжки, – говорит она соседской Шурочке, благоговейно оглаживая книжный шкаф. – Твоя Алена столько бы не прочитала!
Шурочка тоже пытается хвастаться старшей сестрой:
– У Алены волосы такие кудрявые, как у Марианны по телику!
– Нуда? – не верит Катька. – Она их, поди, на плойку крутит. Вот у Надьки волосы – это да! И платье такое пышное, ветер дунет, оно фр-р-р – и выше головы задирается!
Катька вскидывает руки, показывая, как задирается платье.
– А у Алены каблуки здоровые-здоровые, я вырасту, она мне их подарит!
– Да у Надьки тоже здоровые, – на сдается Катька. – И бантики впереди.
– Да ну, бантики… – Шурочка морщит нос. – У Алены знаешь какой маникюр? Ногти во какие, она даже делать ничего из-за них не может!
– А у Надьки… – Сестренка задумывается, припоминая. – У Надьки тоже длинные. И на ногах длинные. Ну просто ужас, какие длинные, ну просто когти какие-то!
Нет у меня ни когтей, ни платья, которое выше головы задирается, ни бантиков с каблуками. Но Катька и не думает врать – все, что кажется ей прекрасным, она связывает со мной, не задумываясь, похоже ли это на правду.
И конечно же, обезьянничает, перенимая мои привычки, жесты, гримасы, заискивает перед моими друзьями, пытается листать книжки, оставленные на моем столе. Когда я на первом курсе с головой ушла в античную литературу, Катька поменяла имена всем своим куклам. Надолго семейным развлечением стала ее игра, подслушанная как-то отцом. «Знаешь что, Афродиточка, – подлизывалась бывшая Анютка к резиновой гэдээровской красавице. – Ты мне, пожалуйста, дай свой волшебный пояс, надо ненадолго отвлечь Зевса». – «Ну конечно, Гера, бери!»
Античку у нас вела почтенная матрона с прической чахоточной интеллектуалки – короткий ежик на темени, выщипанная челка, височки – и нелепой фамилией – Бурмистрова. Она была скучна и занудна, она едва снисходила до нас, но отчего-то я к ней тянулась. Заразной оказалась ее любовь к давно погибшему разумному и прекрасному миру древних. Любовь, которую не в силах были затмить ни изысканное косноязычие, ни интеллектуальная хандра, ни презрение к «образованщицам» – так она нас называла. Наверное, единственная на всем курсе я не писала писем и не шепталась с соседями на ее лекциях, а сидела, подперев подбородок и не сводя с нее глаз. Впрочем, на нее это не производило никакого впечатления. Только раз, приподняв надменно очки, Бурмистрова нащупала меня взглядом – когда, выслушивая ее суховатый рассказ о вариантах перевода первой строки «Илиады», я разглядела в сухости речи сдержанную страсть и попросила прочесть начало главы на языке Гомера. «Да, разумеется», – ответила она удивленно. Фраза была прочтена, взгляд побродил в чудесных далях, остановился, потух, опустился, отыскал в плане лекции продолжение темы. Солнце скрылось.
О Бурмистровой в универе говорили много. Говорили о какой-то давней трагедии, угнетавшей ее и по сей день. Следы ее были во всем – в преувеличенной элегантности, аристократичности ее костюмов, в ее сухости, независимости, брезгливости, в нежном внимании к собственному телу, сохранившему юную стройность. В ее сыне – болезненном некрасивом мальчике той породы, которую легко уважать и жалеть, но любить слишком трудно. Сын обучался в столицах какой-то экзотической специальности, какой в нашем универе и в помине не было. Был, по слухам, , необычайно одарен, во всяком случае, наверняка было известно о его первых статьях в зарубежном журнале для начинающих эйнштейнов.
Мальчик этот остался Бурмистровой в качестве памятного сувенира от ушедшего мужа. Супруг преподавал прежде в нашем же университете, вел курсы, смежные с курсами жены, и слыл всеобщим любимцем. Студентки, не соблюдая очередности, влюблялись в красавца Бурмистрова, но, однако, ушел он ни к какой ни к студентке, а к женщине, согласно легенде, совершенно посторонней. Уйдя из семьи, он оставил университет, и дальнейшая его судьба осталась неизвестна.
Зато известны были последствия этой драмы для Бурмистровой – она окончательно свихнулась на своей Греции. Выходили в свет ее статьи, посвященные древней литературе, говорили, что ее не прочь приютить не только университеты столицы, но и научные общества Запада, – однако же Бурмистрова оставалась с нами. Какие-то катаклизмы происходили в университете, что-то перемещалось, двигалось, ссорились кафедры, интриговали деканаты, преподаватели приходили и уходили, и только Бурмистрова оставалась неизменной – незыблемой твердыней, живой достопримечательностью, представителем касты жрецов, несущей тайну мудрости, недоступной двадцатилетним. Впрочем, никто из двадцатилетних и не пытался заниматься археологией этой тайны, с Бурмистровой мирились, как мирится окружение с чудаком, внушающим одновременно и смех, и уважение.
Я частенько думала о ней, пытаясь представить ее жизнь вне университетских стен. Как знать, возможно, я просто завидовала этой женщине, обреченной на свободу. Стать синим чулком, чопорным, недоверчивым, погрязшим навеки в волшебной древности, – в конце концов, не лучший ли это выход из всех на свете положений? Я чувствовала странное родство с ней, странную связь, которую она все не желала заметить. Я видела в ее жизни смутное обещание собственного будущего, боясь и желая его.
Дом наш стоит на самой окраине, бывшей когда-то деревней. Со временем город рос, протягивая бетонные и кирпичные щупальца, забирая в плен окрестные поселения. Я еще помню дни – жаркие, пронзительно солнечные дни своего детства, когда меня брали в березовую рощу за земляникой. Мне до сих пор снится пыльная утоптанная дорога через холм, жесткую траву которого щипали тощие белые козы, мимо полей, где мы дергали молодую морковку, тоненькую, с мой трехлетний мизинчик, обольстительно хрустящую на зубах землей и молочной сладостью. Снится роща, березы до облаков и огромная трава, скрывающая меня с головой; внезапно деревья расступались, разбегались кусты, и сотнями зеркальных осколков, слепя и играя солнцем, мчалась, огибая поляну, хлопотливая речка. Речку переходили вброд, я ехала на чьих-то плечах, замирая от страха. На том берегу, над вырубкой, стоял густой дух нагретой солнцем земляники.
Ребята ползали в траве, а я, досыта наевшись, ложилась на спину и, отмахиваясь от мошкары, смотрела на облака, пока от солнца они не начинали казаться мне огненно-красными.
Порой я засыпала там же, и меня попеременке несли домой на руках. И всю дорогу, и потом, дома уже, мелькали перед закрытыми глазами меж плывущими багровыми пятнами яркие ягоды в обрамлении листьев. И бесконечно повторялся чудесный миг распахнувшейся вдруг поляны, встречи со сверканием воды.
Теперь в истоках речки по-хозяйски осел завод, и с огромного холма, где и по сей день пасутся козы, видны рассыпанные в низине кубики заводских строений, рельсы железной дороги, по которой снуют игрушечные товарные составы. От завода отросла и уставилась в небо чета кирпичных труб, смердящих и распускающих черный студень смога. Безымянная речка превратилась в грязный ручей и назвалась Вонючкой, роща наполовину вырублена, наполовину зачахла. Нет больше душистой поляны – только сны.
Завод, отнявший у нас речку, рощу и землянику, дал работу тем, кого уже не кормила земля. Отец пошел туда шофером, в нашей семье, и прежде не бедствовавшей, завелись живые деньги с отцовского калыма. Перестроили дом.
Он получился большой, основательный. Садик за изящным штакетником, огород на задворках, курятник, сарайчики, парники. По двору без привязи носится кудлатая Бимка, служащая входным звонком – кусать она не умеет, но оповещает о гостях исправно. На калитке вывеска – «Участок образцового содержания», материна заслуга. В прошлом году к нам даже притащили съемочную группу из Голландии – показать, как живут простые русские люди, – и мать потчевала их ранней молодой картошкой, грунтовыми огурчиками, последней клубникой. Гости восторженно лопотали что-то, кормили Катьку конфетами, а переводчик, польстившись на предложение отца, напробовался до беспамятства домашней наливки.
У нас своя – пополам с Катькой – комната, у нас веранда, что летними вечерами так яростно осаждается комарьем, и гамак под старой черемухой, и две рябины, посаженные в честь рождения детей: Надежда и гладкая, гибкая, юная Екатерина, – и сирень под нашим окном, и крыжовник под окном родительской спальни, и грандиозные закаты в окне чердачном, куда Катька зазывает меня «побояться вместе». И Катькины кролики.
Толстую белую крольчиху с розовыми ушами мать купила на деликатесы к празднику. Катька, не ведая об истинном назначении животного, назвала ее Тетушкой и принялась тискать. И разрыдалась, узнав нечаянно о том, что ожидает завтрашним утром бедную крольчиху. Она плакала так долго и так вдохновенно, что отец не выдержал, ушел к соседу. Мать, устав разъяснять ей горькую правду жизни, бросила с сердцем: «По матери бы так не убивалась!» – отчего Катькин рев перерос в истерику.
Кур на нашем дворе рубили регулярно, но, Боже упаси, не при детях. Да и куры-то примелькались, как мусор, их было много, они не давались в руки, были далекие и неинтересные. А Тетушка – толстая, глупая, с распластанными по спине ушами, пунцовыми на просвет, – Тетушка была такой единственной, такой чудесной крольчихой! «Надька, ты глянь, она меховая, как Бимка, а сердце – как у человека, только часто-часто стучит – от страха, да?» Отец пришел от соседа поддатый, когда мы уже ложились спать, и Катька топталась по койке, расправляя одеяло, – скорбная, суровая, никого не простившая. Отец сгреб ее и прямо в пижаме вынес на двор. У крыльца стояла принесенная от соседа кроличья клетка – Катькина Тетушка оставалась с нами.
Катька после всего пережитого не могла уснуть, ворочалась, вздыхала, как старушка. Под утро она залезла в мою постель.
– Надь, там гроза такая, мне страшно… Действительно, полыхало вдалеке, шумел ветер. Дождя не было.
– Это не гроза, Катюха, это зарницы, далеко-далеко.
Иди ложись.
Но она прижалась ко мне и зашептала на ухо:
– Добрый у нас папа, да, Надь? Мама на него ругалась, что он пьяный пришел, я слышала… Тетушка у нас сегда жить будет?
Она так говорила – «сегда».
– Всегда, Катюха, до самой смерти. Катька задумалась.
– А до смерти – это долго? Это сколько? А потом что будет?
– Не знаю, Кать. Кролики, они меньше людей живут.
– Ну а потом что?
– А потом умирают.
– Почему?
– Так положено. И кроликам, и людям. Катька снова задумалась.
– А что с ними потом становится?
– Ничего. Просто приходит день, а человека нет.
– Совсем нет? А если кролик?
– И с кроликом также.
– Надюшечка, – Катька схватила меня за руку, и при свете вспыхнувшей зарницы я увидела, что она плачет, – пойдем скорее посмотрим, вдруг Тетушки уже нет?
– Да что ты, Кать, она же молодая еще, здоровая, ей рано!
– А как я узнаю, когда поздно будет? Я вот ее люблю, люблю, а потом встану утром… А если мама? Или ты?
Катька зарыдала. Я гладила ее по волосам, потом села и взяла на колени.
– Нет, Катюха, когда человека любят, он долго живет. И кролики тоже.
Катька скоро уснула у меня на руках. Я переложила ее в кровать. Убрала волосы с липкого от слез лица, укрыла. А потом долго сидела в постели, подобрав ноги, и думала о Катьке, о матери, о любви.
Тетушка живет у нас до сих пор. Обрела пару, энергично размножается, и нам приходится только успевать заготавливать корм для ее семейства, принимать приплод и продавать пуховых крольчат. Их дальнейшая судьба Катьку не интересует.
Закончился второй курс. Летние каникулы не сулили ничего приятного – огород, парники, рынок, где мы торговали ягодой и куда мать все чаще отправляла меня одну: «У тебя лучше идет!» У меня действительно покупали лучше, хотя я и не горланила, как мать, про «ароматную клубничку», а молча стояла за прилавком и, не подымая глаз, отвешивала, подавала, считала. Руки у меня были красными от ягод, точно в крови, и деньги, которые я брала, тоже становились красными.
Ягоды мы возили на Центральный рынок – покупателей там было побольше, да и цены повыше. Я приезжала туда спозаранку, толком еще не проснувшись, ненакрашенная, заплетя волосы простоватой косичкой.
Как-то раз, в самом начале июля, когда клубника уже отходила и народ не набрасывался на меня, как прежде, я уныло сидела за прилавком с оставшимися килограммами на руках. Лето выдалось сухим, жарким, солнце пекло сквозь стеклянную крышу, липли мухи, нечем было дышать. Я соображала, не сдать ли мне остатки оптом какой-нибудь матерой старухе, которой все равно, сколько еще просидеть в этом пекле, одетой в теплую кофту и пуховым платком спасая поясницу от неведомых сквозняков.
– Почем клубничка? – поинтересовался мужчина.
Я встрепенулась.
Стоп. Что бы я ни говорила дальше, все покажется банальным. «Ты лишь вошел, я вмиг узнала, вся обомлела, запылала и в мыслях молвила – вот он…» Ах, эти странные предчувствия, роковые встречи, узнавания! Ах, эти электрические разряды, там и сям вспыхивающие в романах между героями на стыках взглядов и чувств!
Но ведь, елочки точеные, ведь именно так все и было – узнала и почуяла сразу – на запах, что ли? – почуяла, что мое, и кровь прилила к голове, и грудь стеснилась – все как полагается. Оживший фоторобот девичьих грез подбоченившись стоял у прилавка и улыбался мне.
Я назвала цену, подумала, сказала: «Уступлю». Он все продолжал улыбаться.
– У вас лицо бледное и в красных пятнах. По-моему, вы напробовались до дурноты.
Я достала зеркальце. Так и есть – клубничный сок размазан по щеке. Стерла его поспешно скомканным платочком и довольно грубо поинтересовалась, будет ли он брать. Он брал. Взял килограмм и пошел прочь.
Ближайшей бабушке я сторговала остатки, вполглаза наблюдая, как в соседнем ряду он выбирал яблоки. Собрала вещи, пошла в служебное помещение умыться и подкраситься. Торопилась, и тушь, не успевая высохнуть, оставляла черные точки на веках. Их приходилось стирать. Выйдя в зал, я не нашла его, потопталась чуть-чуть, оглядываясь, и тихонько пошла к выходу.
Он стоял на ступеньках и грыз орех, и улыбался мне, и глаза у него на свету были золотые.
В сущности, престарелый ковбой – матерый, добротный, джинсовый. Красивый мужик, хорошо за сорок, с очевидным запасом красивых слов, с предсказуемо красивой женой, приличной работой и взрослыми детьми. В сущности, все очень и очень банально. Но мне было все равно. И когда он протянул руку за сумкой, больно бившей меня по ногам, я не стала сопротивляться.
Жара и усталость довели меня до полубредового состояния. Я двигалась как во сне, улыбалась и молчала. Мысль о возвращении в битком набитом автобусе, среди спрессованных потных тел, отвратных запахов, грубых локтей и бесстыдных глаз, о трех пересадках и почти километровой прогулке пешочком до дома – эта мысль как-то не приходила мне в голову. Его «жигуленок» ждал на стоянке. Я тронула замазанный мастикой капот.
– Авария?
– Было дело. Автобус впереди тормознул перед самым носом. Зима, туман, у него выхлоп – ни черта не видно. Садитесь!
Имя его не было редким, но это было единственное имя, которое я сама дала бы ему.
– Ужасно люблю клубнику. Только не с молоком, это, по-моему, извращение, а?
Я тоже не люблю с молоком. И Катька не любит. Окна в машине были открыты, ветер раскосматил мои волосы, я обмякла, расплылась по сиденью. Он поставил кассету – восхитительный вальс нес нас по проспекту, мимо Дворца культуры, мимо домов и деревьев, млеющих в жаре.
– А вы не боитесь? – спросил он лукаво. – С незнакомым мужчиной, в машине… Еще завезу куда-нибудь…
Я только рукой махнула. Он засмеялся. Было спокойно и весело, и лихорадило сквозь этот покой, что-то дрожало внутри, какая-то струнка. Был разговор, приличный для людей, случайно встретившихся и расстающихся через четверть часа без сожалений и обещаний, ленивый обмен мнениями о жаре, о нравах базара, о городских новостях. И была червоточинка, саднящая двусмысленность в этом приличии, ибо ясно было, что сожаления будут, что обещаний хочется – позвонить, встретиться, не разбегаться в разные стороны, не прикидываться чужими.
На прощание он протянул мне яблоко, большое, теплое, пахнущее машиной. Я ждала, что он попросит разрешения заехать, но он ни о чем не спросил, просто сказал:
– Мы еще встретимся. До скорого!
Мать с крыльца наблюдала за нами. Когда «жигуль» скрылся за поворотом, она полюбопытствовала:
– И сколько ты ему отдала, миллионерша?
– Нисколько. Это папа моей однокурсницы. Я страшно хочу есть.
Из дома вылетела Катька и затараторила:
– Надька, у нас ворона цыпленочка унесла, папа им сделал домик из сетки, они там теперь сегда жить будут, побежали скорей!..
И мы пошли смотреть цыплячий домик.
Неделю я протомилась в ожидании. Прислушивалась к урчанию редких машин в переулке, на рынке вела себя откровенной дурочкой, вздрагивая каждый раз, когда кто-то казался мне похожим на Сергея. Он появился лишь в воскресенье к концу дня. Закивал, заулыбался издали, терпеливо ждал, пока я соберу пустые лоточки, весы, отмою руки. Забрал сумку, и мы пошли к машине.
В этот раз он показался старше и мужественнее, что ли. Ему очень шел загар.
– На югах жарились? – завистливо спросила я.
– На даче, какие там юга.
И я заметила, что он тоже рад этой встрече.
Сергей предложил съездить на озеро. Я колебалась: с одной стороны, меня ждали дома, с другой – очень хотелось искупаться. И не зря же так мягко и восхитительно толкнулось вдруг сердце, нельзя было упускать этот день.
Сергей остановился в отдалении, чтобы не вызывать лишних вопросов у матери. Я поковыляла к дому, стараясь по возможности выглядеть усталой, однако мать встретила меня подозрительным взглядом.
– Чего сияешь?
– День удачный. Все продала.
– На то и воскресенье. Есть будешь?
В доме шла стирка. Пол в сенцах был залит водой, зверем гудела машина.
– Возьму бутербродов. Я ненадолго. Встретила ребят с курса, едем на озеро.
– На ночь глядя?
– Ничего не на ночь, – кричала я уже с кухни, нарезая колбасу. – А где Катька-то?
– Дома она, дома. Получила как следует, вот и сидит дуется. Да ты пока до озера того доберешься, темно будет. А оттуда как?
– Если что, у Лариски заночую, – нашлась я. – Она на той стороне живет. Что мне теперь, с этим базаром, все лето дома торчать?
Катька сидела у окна с книжкой и смотрела сиротой. Я прикрыла за собой дверь.
– За что влетело-то?
Она страдальчески свела брови.
– Посуду не помыла. Да я, блин, вымыла бы потом, а мама даже слушать не стала – ка-а-ак даст!
– Ну и сделала бы сразу. – Я рылась в шкафу.
– Ага, сразу… По телику мультики, а она говорит… Ты что ищешь? Ты куда?
– В гости.
– Ага, в гости… А купальник зачем? Ты на озеро? Надь, я с тобой хочу, Надь, возьми!
– Отстань!
У Катьки сразу выпятились губы и слезы брызнули, как у рыжего клоуна – фонтанчиками.
– Поной еще у меня! – рявкнула я и хлопнула дверью.
– Надь, – кричала мать вдогонку, – ты правда заночуй лучше у Лариски, не езди поздно-то…
– Хорошо, хорошо…
Выйдя из дома, я обомлела. В конце проулка у машины стоял Сергей и курил. Рядом стоял и курил отец, с видом знатока оглядывая «жигуленок», – стоило отцу принять хоть стопочку, он становился невероятно общительным.
– Па! – издали закричала я и замахала руками. – Па, иди сюда!
Но отец только радостно замахал в ответ. Делать было нечего, я подошла.
– Тебя мама зовет, иди домой.
– Это ваша дочь? – вежливо спросил Сергей.
– Старшая моя, Надежда. Моя надежда! – гордо объявил отец и прижал к себе.
От него действительно пахло спиртным. Сергей, умница, понимающе кивнул.
– Очень приятно. Дядя Сережа.
Я тоже кивнула и, спровадив наконец отца, потрусила на остановку. По дороге меня подобрал Сергей.
– Конспираторша… – Он мягко улыбнулся. – А ведь мы с вашим отцом, наверное, ровесники.
Мне бы никогда не пришло в голову сравнивать Сергея с отцом. Отец – он совсем другой. Он домашний, усталый, он пахнет потом, бензином и «Беломором». От Сергея веяло хорошим одеколоном, в кармане рубашки торчала пачка «Мальборо» – «Veni. Vidi. Vici». И машину он вел по-другому – руки легко лежали на руле. Отец, несмотря на многолетний опыт, за рулем собирался в комок, нервничал, баранку ворочал так, словно сдвигал с места мельничный жернов. Мы помолчали немного.
– А вы расстроены, Надя, – заметил Сергей.
– Дома нехорошо вышло. Обидела сестру. – Я вспомнила Катькины фонтанчики и вздохнула: – Ее и так наказали, а тут еще я…
Он сбавил скорость.
– Если нет настроения, я могу отвезти вас обратно. Решайте.
– Ну вот еще, – встряхнулась я. – В кои веки из дома выбралась. Нет уж, едем на озеро!
Пока добрались, действительно стало смеркаться. Отдыхающие схлынули, осталось только несколько романтически настроенных парочек. Однако Сергей свернул мимо пляжа, по грунтовой дороге, скрытой от берега почти настоящими дикими зарослями. Я взволновалась.
– Надя, – поглядел он укоризненно. – Я был уверен, что вы ничего не боитесь. Не разрушайте образ!
Дорога петляла и вела все дальше от берега.
– Незачем месить грязь на пляже, – объяснил Сергей. – Это, слава Богу, не единственный водоем.
И действительно, еще раз круто свернув вправо, машина с ревом преодолела пригорок и оказалась перед узкой отмелью, поросшей камышом. За ней в темной густой воде потухало солнце.
– Сказка!
Мы сбежали по крутой, едва приметной тропинке. Я разулась. Земля холодила ноги, но вода была теплой.
– Не ходите сюда! – Я подосадовала, что не догадалась надеть купальник дома. Можно было бы ненавязчиво и соблазнительно раздеться у него на глазах, а не прятаться по колючим кустам, путаясь в застежках и завязках.
– Я не предупредил, там глубоко. Вы плавать-то умеете? – кричал Сергей, но я уже плыла, постанывая от удовольствия. Вода, парная сверху, внизу оказалась холодноватой.
– А ближе к середине – холодный ключ. Судорог не боитесь?
Стоя на берегу, он пробовал ногой воду. Даже в наступающих сумерках было видно, какой он смуглый. Ничего себе фигурка.
– Я-то не боюсь. А вы?
– А я боюсь только русалок, но их тут нет. Во всяком случае, не было до нашего появления.
Он шумно нырнул и, фыркая, брызгаясь, стал сильно и резко выгребать в мою сторону.
– Будете умницей, я покажу вам, где растут кувшинки.
Но я уже увидела их.
Мы подплыли к невысокому обрыву, с которого, почти параллельно воде, склонялись деревья, и остановились передохнуть, ухватившись за ветви. Бурый листок, плававший в воде, прилип к моему плечу, Сергей осторожно снял его. Кувшинки уже закрылись на ночь и стали похожи на пузатые шкатулочки.
– Или на фонарики, – добавил Сергей.
Мы все равно нарвали их – какая разница, утром все равно раскроются, если не завянут, конечно. Его мокрые волосы торчали колючками, как у ежа. Мы вылезли, и он расстелил на траве покрывало, подал полотенце.
– Я сорвал его с ветки. Холодно?
– Нет.
– А губы синие.
– И у вас синие…
Он пристально посмотрел и улыбнулся.
– Вытирайтесь. И завернитесь поплотнее – сейчас налетят комары, на вашу-то блистательную наготу.
Комары не медлили. Двух я уже прихлопнула, остальные тянули под ухом песню, похожую на зубную боль. Он принес бутылку теплого лимонада, помидоры, яблоки, я распаковала пакет с бутербродами.
– Почему это после воды так хочется есть?
– Видите ли, Надюша, – он травинкой согнал с моей ноги крылатую тварь, – жил когда-то такой чудак, Анаксимандр. Так вот он считал, что люди жили сначала внутри рыб и только потом вышли на сушу. А рыбы очень прожорливы.
Больше всего в греческой философии мне нравились именно эти рыбы.
– Где вы работаете, Сергей?
– Литератор в пединституте. Учу маленьких глупых девочек. Но, Бог мой, какая нежная у вас шея… Две тоненькие линии, как на старинных парсунках.
– Наверное, рано состарюсь.
Мне было необыкновенно хорошо с ним. Впервые мне не хотелось спорить, острить, что-то из себя строить – я просто сидела и слушала.
– Однако уже темно. Ваши родители будут волноваться.
Я замялась. Говорить, что я надула мать, было неловко.
По дороге мы разговаривали тихо, словно нехотя, беседа вспыхивала и угасала. Я слушала его рассказы о студентках и посмеивалась – получалось сборище маленьких идиоток. Это немного задело меня, и я ничего не сказала ему о своем универе. Пусть считает меня деревенской тетехой с рынка, мне все равно. Я слушала, и у меня было ощущение, что я лежу в тихом и теплом укрытии, в ладонях, наполненных пухом, цветами, теплой водой, в ладонях, убаюкивающих меня, усыпляющих…
– Ты чего? – всполошилась мать. – Ты же хотела у Лариски… – Бимкиного лая она не слышала, ее разбудили мои шаги. – Случилось что?
– Ничего не случилось. Спи.
Я набрала в миску воды, опустила туда кувшинки. Катька спала, обхватив руками подушку. Обычно рядом с ней лежала плюшевая корова, нелепое животное розового цвета, всю ночь глядящее в потолок недоумевающими глазами, – мой подарок. Сейчас корова была изгнана на стул, значит, Катька крепко обиделась. Я минуту постояла над ней, поцеловала в теплую сонную щеку и легла. И в короткое мгновение между жизнью и сном подумала, что любовь не иссушает и не ранит. Любовь – это тишина и тепло, это ладони, полные нежности, которые качают тебя.