355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Ирецкий » Тайфун (Собрание рассказов) » Текст книги (страница 4)
Тайфун (Собрание рассказов)
  • Текст добавлен: 16 августа 2018, 04:00

Текст книги "Тайфун (Собрание рассказов)"


Автор книги: Виктор Ирецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

Дионисьева икона

Писал игумен грозное послание заволжским старцам, изливая на них строгие словеса за еретицкую нерадивость ко Христу, а сам крепко думал о княже Федоре Борисовиче. Туто же он в Волоке Ламском жил и удел свой имел, а благодать духоносная мимо него шла.

Скорбя душою, пылал гневом на него игумен: пошто скачет и рзает, уподобляся жеребцу? пошто бесовскую славу творит, позорища, играния собирает и в двор свой к жене скомрахи и сквернословцы приводит? какой прибыток ему есть над птицами дни изнуряти? какая ему нужа есть псов множество имети? пошто скудную церковную казну в монастырех Возмицком и Селижарском поотымал, а ныне до Волоколамской обители богопротивно добирается?

Весь день читал игумен Триодь постную и Толкование Златоуста, а в душе не кротость плавала, но лютость кипела.

Не держал князя во чти, ибо не христолюбец был, такой же, как и родитель его Борис, умовредный осударь, не по Бозе ходяща, душу свою граблением монастырей на веки погубивший.

И чтобы гневное кипение излить, стал письмо против жидовствующих писать, кои главизны божественного писания кривосказуют и звездозаконию учат. Особливо же против злобесного волка Зосимы, коий иконы, треклятый, почитает болванами.

И когда ввечеру колкое слово придумывал, чтобы пребольно заволжских старцев уязвить, пришел старый чернец, поутру в княжий двор посланный, – в рубище изодранном, босый и в лице белый.

– Увы мне! – сказал чернец, низко кланяясь. – Уж лучше бы, святый отец, быть мне твоим жезлом на смерть убиту, нежели от богомерзкого князя-заики безвинное мучительство приять. Приказал он своим холопам бить меня батогами.

Встрепетнулся игумен: благочестивейшего старца батогами бить!

– Како аз сказал ему, богопротивному, чтобы должные нам ста рублев вернул, так и распалился.

– Может, со сна встал?

– Не со сна, но от бесчинства. Егда аз пришед, бесовское позорище творилось, а ему вслед тучная трапеза началась. По сию пору пианство идет и сквернословие совершается. Сам же князь стыдкие мирские словеса глаголет и бабской мухояровой телогреей покрывается.

– А писания божественные укорял? – хмуро спросил игумен.

– Того не было, святый отец, но о вере любопрение творилось.

Отложил в сторону перо свое игумен и поник с воздыханием: втуне и всуе были его наставления. Как был княжа, яко аспид глухий, затыкающий уши свои, так и остался. Не желал блюсти законы священные, уставы апостольские, ни правила седьмистолпные. Не восхотел духоносных мужей слушати, но одно только на уме у него – сластолюбие да веселие, латынска мудрствуя, и от монастырей стяжание.

Приказал игумен чернецу прочь идти, а сам в келии тихой погрузился в помыслы разные: не бить ли челом государю великому князю Василию Ивановичу всеа Русии, чтобы он смиловался и, Бога ради, взял в свою державу монастырь Пречистыя. Не волочиться же ему и братии по чюжим монастырем: ни силы нет для того, ни имения.

Так и содеял. Написал печаловное послание великому князю, да еще туда же в Москву Симону митрополиту. Что Бог даст!

* * *

Того ради брань великая на монастырь и воздвиглась. Попалось насильство удельное и пря словесная, изошедшая от завистного злоглагольника архимандрита Возмицкого Алексия: возревновал он славе монастыря Волоцкого и стал умовредного князя Федора подговаривати игумена с братией изгнать, а рухлядь монастырскую в Возмище перенести.

Перекинулась неизреченная пря из стольного города в первопрестольный, от епископов к архиепископам. А игумен тем временем неблагословенную грамоту получил: мол, великое бесчиние содеял, – в державу отошел без благословения своего владыки Новгородского. Перепуталась пря зелным клеветанием, ябедою, изветом и неправдою, понеже не дошла до суда великокняжеского и святительского: инако судится прост человек, инако священник.

Полагали одни:

– Волен князь Федор в своем монастыре: хочет жалует, хочет – грабит.

Другие же судили инако:

– Никогда того не бывало в нашей рустей земле, чтобы церкви божии и монастыри грабити.

Долго сварились, а в конец вторые перьвых богонаученным коварством посрамили и в темницу их ввергли. Святители же, князю Федору согласники, у великого князя остались в немилости.

От долгой брани истощились силы у игумена и посетил его Господь немощию да и ветх был деньми. Уже полтретья года на одре лежал.

И поразмыслил тако:

– Уж есмь ближайший ко гробу телом. На всяк час смерти чаю. Потороплюсь у князя прощаться. Егда строгостью не смутил его, покушусь добротою.

И призвав к себе келаря Феофана, нарочитого иконника, приказал ему лучшую из икон принести, грецкого письма или какого иного, чтобы мздою князя уласкать.

– Не Дионисьева ль письма, прикажешь, господине? – спросил келарь.

– Дионисьева? – повторил игумен и сам смутился: перьвейший изограф был монах Дионисий, в живописцех преизящный; на Кубенском озере жил, и благодать Божия кистью его водила, духоносные образа писал и, глядя на них, каждый чистую радость познавал. – Неужли отдать сквернословцу и еретикам согласнику?

Пожевал старыми сухими и синими губами, покряхтел и поборол досаду:

– Отнести икону князю Федору без мотчания. К ней послание мое приложити.

Взял перо в руки и, прежде нежели хромой келарь из келии выйти успел, скоропоспешно написал:

«Не лепо нам, княже, враждовати друг на друга. Суетное то есть велемудрие, Господу неугодное. Да не будет в нас разори. Давай, господине, взыщем разума божественных писаний и помиримся, храняще заповедь Христову о человеколюбие. Покажем иным – ты княжа, я смиренный молебник – како надо соблюдати Закон Божий. В знаменье прощания досылаю тебе чюдную икону искусного письма, не по плотскому умыслу писанную. Благословил тебя родитель Волохой, Ржевой, Вышгородом и Шопковою слободою. Я же, худой и смиренный мних, благословляю тя иконою нарочитого письма».

* * *

Пил княжа Федор Борисович златоструйную романею и слушал смехотворную притчу от проезжего гречина-мимохода, льстивца и скомраха. Фрязское вино душу приводило в распадение и удаль гнало наружу: на-двое, сказывают, вино разлучается – умным на веселье, а безумным на погибель. Принесли князю сагадак золотой с яхонты, лук с налучьем и колчан, стрелами набивный. Стал княжа меткость доказывать: куда хочет, туда и угодит. Рядом с ним отрок Митя стоял, лицом белый, губам алый, весь нежный – ни дать, ни взять царевна Милонега из баснословья.

А княгиня Марья, давно уже князю постылая, из оконца теремчатого посматривала и, тафтой Венецыйской прикрываясь, не на мужнее удальство любовалась, но зорко следила: правду ли мамка говорит ей каждодневно – злеише девок блудливых отрочата голоусые суть.

Тем часом келарь да большой подчашник, да четыре-надесять черньцов чюдную икону принесли. Прочитали князю послание игумена, а потом икону показали, покровы с нее снявши.

Воззрился князь и много преудивлен был. Дивный лик Пречистой мудрым живописцем преизящно был изображен. В лазоре глава ее плавала и уста улыбались нежно. Мнилось, будто шептание изрекают. Не взмог князь взора своего от иконы отвести и сам отнес ее к себе в хоромы, под ноги не глядя, но в образ очами прикованный: возгорелось сердце его огнем и восхитихся безмерно. С собою только отрока Митю позвал и, указав перстом на образ, сказал с волнением душевным:

– Смотри, Митюк, с тобой схожа. Как и ты нежна, круглолица с красными ланитами. Скуден умом игумен: не по плотскому умыслу писанная, говорит. Чего более плотского! Хоть возьми и целуй.

И привлекши к себе отрока, ласково погладил его и поцеловал в уста алые.

Княгиня Марья, в щель глядевшая, слезами оросилась и подумала:

– Прости меня, святый Боже, но голоусому жеребенку лютого зелья дам, икону же, в срамный соблазн совращающу, изничтожу в конец.

Так и было. Оттого про чюдную икону Дионисьева нарочитого письма никому более не ведомо было. Сгинула безвестно.




Придворный художник
I

В 1716-м году Великий Петр отписал своей супруге-государыне в Берлин из Экестоля:

«Катеринушка, друг мой, здравствуй. Попались мне навстречу италианской посол Беклемишев и живописец Иван Никитин. И как оне предут к вам, то попроси короля, чтобы велел свою персону ему списать; также и прочих, каво захочешь, дабы знали, что есть и из нашево народа добрые мастеры».

Неведомо, списал ли той Никитин персону немецкого короля, нет ли, но зато ведомо, что сей любимец его величества три года побывал в чужих краях и через особую милость владетеля Тоскании Косьмы III получил в наставники Флоренской академии художеств профессора Томаса Редю.

И еще ведомо, что был царский указ, коим повелевалось «означенному живописцу Ивану Никитину для житья его в Италии триста рублей червонцами или ефимками повсягодно переводить, доколе он там жить будет».

А художник он был искусный и через это был многажды взыскан похвалою государя, особливо же дарением дома на Мойке близ дворца. Да и в Юрнале Петра Великого и днесь прочитать можно примечательную ведомость: «На Котлине острову перед литоргией писал его величества персону живописец Иван Никитин».

Писал он еще портреты и императрицы и великого князя и великих княжон Анны, Елизаветы и Натальи, а также разных высокошляхетных урожденцев, как Голицыны, Долгорукие, Строгановы.

А когда Великий Петр в вечное блаженство отошел и на престол вступила Екатерина, то и тогда не было Никитину никакого помешательства и утеснения и даже приказано ему было списать почившего государя в усопшем виде. И милость к нему царская нисколь не ущербилась, а напротив того – преумножилась: пожелала сама государыня выбрать ему невесту.

Но понеже покойной государь жаловал браки русских людей с иноземцами и того ради учреждал ассамблеи, где молодые люди знакомились в разговорах и танцах, – то и монархиня того же для возымела желание поженить Никитина на иноземке. Так и случилось.

II

Был у Екатерины в отменности верный камердин из курляндцев Фридрик Маменс, а у него были две дочери, Анна и Мария. Первая при царевне Анне Иоанновне состояла, а другую государыня при себе имела в камер-юнгферах. И когда Фридрик отходил от света, то слезно просил государыню милости для своей младшей Марии. Тою Марию и изволила императрица выдать за Никитина.

В скорости после свадьбы переехали молодые в Москву в собственной Никитина дом у церкви Ильи Пророка, что на Тверской и зажили в роскошестве, подстать столбовому дворянину, хоть сам он был из духовных и в молодости даже на клиросе пел.

Горницы у него были барские, новоманерные. На стенах шпалеры были поделаны зеленого цвета преузорочной работы на желтой земле с поталью. Спальная была на манер голланской, с альковом на точеных столбиках с холщовым подбоем, а над ложем спускался байберековый намет. Была еще одна горница с живописью по стеклу в свинцовых рамах, просторная, тихая. Здесь Никитин в тиши мастеровая и в привезенных из чужих стран курантах растирал краски.

К тому времени скончалась и императрица и взошел на престол Петр Вторый, переехавший в Москву. Переехал с ним и Двор. И понеже Никитина стали звать ко Двору, то и супруга его Мария была тоже звана.

И вот оттого ли, что она в лютерских краях росла, оттого ль, что при дворе чужестранных соблазнов набралась, а может и оттого, что блуд в себе имела, невзлюбила она мужа художника и вступила в грешную связь с распутным князем Иваном Долгоруковым, любимцем молодого государя.

Рано ли, поздно ли, но проведал о том муж и через это впал в муки мужеской обиды. Другой бы строго покарал жену или проучил бы обидчика, а Никитин смолчал. Да и ему ли было с всесильным царедворцем бороться?

И затаив злострадание, отдался он чтению мученических подвигов и мастерству своему, утоляющему боль житейскую и докуку суетную. И полюбилась ему собственная мука и собственная жертва и даже стал он подчас полагать, что жертву эту достойно приносить в угоду художествам. Так, мол, и в Натуре водится, что когда в одном выигрыш имеется, то в другом зато теряешь. Да и ведомо всем, что соловьям, чтобы лутче пели, глаза выкалывают.

Так от страдания еще лутче стал живописать Никитин и неутомимо изображал Христовы Распятия, в коих и свою неизбывную Голгофу в краски претворял.

III

Но преизрядное мастерство его – с рассвету до сумерков – не полностию забирало тоску и обиду. От них еще много сдавалось лишнего избытку, через коий жестокие думы волновали его сердце.

И полагал он, что Справедливый Судия посылает ему муку в наказание за то, что целых три года среди еретических латыньщиков пребывал, и еще что Петр Великой, хоть и привел Русскую страну из небытия в бытие, но много соблазнов от чужеземцев перенес, а вельможи и дворянские недоросли, по неразумению своему, только к тем соблазнам и приохотились, ничему другому от Петра не научившись.

Тут так случилось, что двоюродный брат Никитина, до монашества Осип Решилов, в иночестве же Иосия, тайно и безымянно сочинил «Житие» Феофана Прокоповича, коего обвинял в ереси и еще в том, что, будучи из Украины родом, утесняет он племя великорусское, подобно чужеземцам лютерщикам или же папежской веры.

Сие сердитое «Житие» читал и Никитин и в рассуждении справедливости полагал, что оно есть истинная правда, ибо и сам он горевал об утеснении благочестия, о чужих соблазнах, о разврате и об злокозненности пришлых чужестранцев.

Тем временем от оспы внезапно почил в отроческих годах Петр Вторый, и монархиней стала Анна Иоанновна Курляндская.

IV

Старые люди говаривали:

– Бог любит праведника, царь любит ябедника.

Наябедничал Феофан Прокопович новой царице на Иосия и показал, будто пашквиль, на его особу писанный, не есть токмо пашквиль, а есть бунт супротив власти предержащей.

Ту ябеду подогрела еще и блудливая супруга Никитина.

Как она снова в грех впала и снова с царедворцем, с графом Левенвольдом, то заставил ее Троицкий архимандрит Варлаам оставить мужний дом без огласки и вступить в подвиг покаяния в Страстной монастырь. Пробыла там недолго и оттуда в монашеском одеянии предерзко ушла к сестре, коя при царице Анне с давних пор, еще в Курляндские времена, в придворной службе состояла. И тут обе сестры, яко ехидны злобесные, против ненавистного мужа и швагера бесперерывно и неусыпно наговаривали, пока императрица не повелела начальнику Тайной Канцелярии Ушакову учинить розыск по ябеде Прокоповича на Иосию и на его присных.

И вот любимец Петровский, преудивительный художник взят под крепкий караул, четыре года пытаем с пристрасттием, а под конец бит батоги и сослан в Сибирь.

Горько и не обиходно было ему там после роскошества домашнего и после солнечных зноев италианских, но и в Сибири будучи пять годов в юдоли плачевной, не оставлял своего богодухновенного таланта и писал портреты богатых купцов сибирских и разного начальства, ибо превозмогает талант и юдоль и все горести человеческая, будучи подобен неуемному потоку, который не глядит, что ему стоит поперек пути.

Когда же не стало окаянного душегуба Бирона, и из дальних сибирских мест вернули многих безвинно страдавших людей, возвращен был и Никитин.

Вострепетал художник от радости и полагал теперь не портреты писать, а большие образа по золотому небу, но не довелось: в трудной осенней дороге захворал и отошел в тот мир, где несть печали и воздыханий и неблаговоления человеков.

Да вчинит Господь душу его, многотрудившегося в нетленном художестве, вместе с душами праведников и искусных мастеров.




Когда орда кочевала
I

Плывет солнце к назначенному месту: таково повеление Всевышнего и никто не отменит его.

Лучше всех других знал про это Чанибек и потому скорбел. Сидел безвыходно в своей Ставке – и скорбел. Хадча и Лубердей, советчики его, молча стояли перед ним и, теребя жидкие волосы па подбородках, учтиво ловили его взгляды.

В то время орда кочевала на желтой трости. Лето было мышье. От воды шел дух мокрый и давил грудь. Из разных улусов приходили страшные вести о Черной Смерти. А самое плохое было то, что скрытно волновались богадуры и среди них – кто же? – сын Чанибека, злая муха Бердибек, и Заяицкий хан Хидырь, убей его огненный дракон!

Покачиваясь из стороны в сторону, уныло говорил Чанибек:

– Надо ли мне бояться моего сына, когда ум у него такой же узкий, как и его глаза? Надо ли его бояться?

Лубердей, круглый, как шар, льстиво закивал головой и, как верблюд, быстро сплюнул на пол большой плевок, чтобы показать, каково значение Бердибека.

– Не торопись, – угрюмо сказал хан. – Бердибек – муха. Я это знаю. Но не послана ли эта маленькая муха Всевышним? Кто знает, может быть, этой ничтожной твари Сильный Судия дал карающий меч? Я убил брата своего Инсанбека. Отчего же сыну не убить отца?

Хадча кашлянул и осторожно заметил:

– Эти мысли у тебя от болотной воды. Снимем, великий хан, наши юрты и двинемся к Гулистану. Там сухо и спокойно.

Чанибек покачал головой.

– Узнаю, узнаю тебя, Хадча. Ты всегда был осторожен, как крот. Ты всегда держишься того правила, что надо удаляться от врага, которого трудно одолеть, ибо так поступал Пророк. Но если враг твой Судьба? Куда уйдешь от нее? Ведь и она знает дорогу в Гулистан.

Замолчали. Когда говорится о Судьбе, разумная тварь должна умолкнуть: не прикасайся, сказано, ножом к огню.

Тогда стало слышно, как блеяли овцы и счастливо взвизгивали ягнята. И еще было слышно, как беззаботно ржут лошади. Из далеких просторов донесся заунывный скрип каравана. Хан глубоко вздохнул и прищурил глаза, точно смотрел на солнце. Он что-то вспоминал.

Потом встрепенулся и, покачиваясь из стороны в сторону, стал нараспев говорить о прошлом:

– Когда я был молод, я видел во сне, будто подлетела ко мне птица шагин и села на мою руку. На мою руку села птица шагин. Старые люди объяснили мне, что это предвещает силу и могущество. Я решил, что так и будет. Так и будет, решил я и убил своего брата Инсанбека, чтоб сесть на его место. Но теперь я узнал, что сила и вера рождены из одного чрева. И потому крепка только та сила, которая стоит на вере. Я же веру эту теряю.

Горькая печаль легла на его сухие губы.

– Я делал много добра людям, – продолжал хан, – я старался быть справедливым к подданным своим. Кто это оценил? Многие ли любят меня? Даже с врагами своими я был кроток… Вспомни, Лубердей, – ты мой старший советчик, – какую большую льготу дал я Русской земле, одинаковую для бедных и богатых. И что же? Разве русские князьки любят хана Чанибека? Они приезжают сюда с готовой лестью, лгут, доносят друг на друга, будто бы из преданности ко мне, и готовы всадить мне нож в спину. А простой русский народ считает меня хуже собаки, точно ему не все равно, кому давать тяжелую дань: великому хану или великому князю, если бы у них такой был. Я все знаю, Лубердей, я знаю, что меня не любят, но я закрываю глаза, ибо хочу пользы для всех, а отдельный человек ее понять не может.

Вдруг он вспомнил:

– А где тот русский поп, что явился сюда за ярлыком? Приведите его сюда. Может быть, у него узнаю какую-нибудь сладкую истину, которая утешит меня. Он угоден Богу. Бог же один.

Хадча всполошился, съежился и от брезгливости плюнул:

– Помилуй, хан! Между двух огней надо провести чужого, прежде чем он увидит тебя. Так было от дедов и прадедов наших. Разве ты забыл, что огонь очищает от злых сил?

– Все в руках Создателя Мира, – сказал хан, – пошли за попом и пусть явится сюда без всякого промедления. Так я хочу.

Хадча поерзал немного, недовольно покряхтел, а потом ушел.

– Лубердей, – с хитрой улыбкой проговорил хан. – Приготовь русскому попу ярлык. Самый милостивый ярлык. Хочу испытать его.

Лубердей, умевший дремать стоя, покачнулся и поплыл из юрты, отгоняя на ходу назойливых мух. Ему было жарко и он предвкушал приятное питье, которое ему сейчас подадут: горячую воду с бараньим салом.

II

В отдалении, почтительно сложив руки на животе, стоял перед ханом длинный поп Василей и слушал, что читал толмач.

«Бессмертного Бога силою и величеством из дед и прадед Чанибеково слово, по Узбекову ярлыку.

Улусным и ратным князем, волостным дорогам и князем и писцом и таможником и мимохожим послом и заставщиком и лодейщиком и многим людем и всем приказникам.

Чингис-хан, а по нем иные ханы, отцы наши, жаловали церковных людей и весь чин поповский и ярлыки им давали. И мы, ныне, первых ярлыков не изначивая и думав по томуж, сего попа Василея пожаловали есмя. Коли пойдет он куда, чтоб его не замали, ни силы б над ним не учинили ни какие, или где ему случится постояти, чтобы его никто не двигнул, ни копей его не имали. Да не емлют у него подвод, ни корму, ни пития, ни становое, ни въездное, ни мимоходное на дорозе бозмаку или которому моему пошлиннику.

И что есмя молвили, то бы есте все ведали и ордынские и русские люди, занеже за Чанибека хана и за детей его молитву творить. Так молвя, ярлык с алою тамгою дали есмя.

Мышье лето. Арама месяца, в 10-й день Пова. На желтой трости Орда кочевала. Лубердей и Туган-бекшей писали».

– Ты доволен, поп? – ухмыляясь, спросил хан через толмача.

– Много доволен, – сказал поп, низко кланяясь хану и тяжело дыша. – Много доволен. Бью тебе за это челом. Даждь Господь, твое осподарство у тебя было бы на многия лета. Ты промеж всех доброю правдою праведен. Сказывают люди, что ко всем людям тщивец еси и приветлив. И то правда. Аз же мыслил, что станешь меня умучать злою казнию.

Чанибек улыбнулся, но тотчас же строго посмотрел на попа и недовольно отмахнулся от него рукой, словно говорил: перестань льстить, я знаю цену лести, я все знаю.

Потом вскинул на попа свои старые потухающие глаза, в которых таилась неизбывная тоска, и произнес:

– Слушай, поп. Даю я тебе ярлык льготный. Кочуй, куда хочешь, никто не тронет тебя. Но скажи мне по правде, ты Божий человек и сам ведаешь, что будет тебе от Бога, когда неправду скажешь. Говори, не бойся, обещаю тебе нашу милость: ликует у тебя сердце или нет? Полная твоя радость иль неполная? Что на уме у тебя? Все говори, не бойся. Клянусь Всемогущим и Единым, не учиню тебе никакой обиды. Вот Коран: я, хан Чанибек, кладу свою руку на него.

В холодном страхе воззрился на него поп Василей: ай, искушаешь, бусурманский пес, ай пропадать! Помилуй мя Пречистая!

Задрожал и в памяти его привиделись: и умученный князь Черниговский, и Теверской и Ноугороцкий. Ему его сила оскудела, а очем зрак минул. Стоял, как камень.

– Чего молчишь? – гневно спросил хан. – Говорю, что за правду не учиню никакой обиды. Хану Чанибеку не веришь?

Всполыхнулась у попа правда душевная, рассуду не внемлющая, и похотелось ему до конца накрепко постоять за свое, русское, как лихо не будет. Приложил перст к сердцу и сказал:

– В твоих руках стою, хан, а еще более в руках Божиих: чего Господь похочет, то и будет. Велишь правду говорить, без примышления – на сей земле все твое веление: изволь и не гневайся.

Замолчал и посмотрел зорко на всех – и на хана, и на Лубердея, и на Хадчу, и на Туган-бекшу, а потом и молвил:

– Ты хан великий, под собою грады держишь и больший волости. Ярлык твой льготный и приветливый и силу крепкю имеет; радости же большой не учиняет он мне нисколь.

– Чести нашей гнушаешься, дрянной конь!

– Чести? О, злее зла честь татарская! – скорбно сказал поп.

Хадча не стерпел поповых слов и, жадно ловя ханские взоры, схватился за саблю.

Чанибек сердито посмотрел на него, цыкнул и сказал попу, что хочет его слушать.

– Посуди, хан! – продолжал поп. – Пригоже ли мне, церковному богомольцу, чтобы от русских людей боронили меня татарове и от своих же в обиду не давали? Кому, хан, приказываешь? Руським приказываешь. Гораздо ли так? О том, хан, и скорблю. О той соромоте и думаю. Потому сердцем не вельми обрадовался и крови у меня потухли. Все по правде тебе говорю, хан, без хитрости, а как взвелишь, так и будет: выйду из вежи твоей живым или полягу тут же.

Наклонился Хадча к ханскому уху и что-то долго нашептывал, сверкая зрачками. Шептал, ерзал и хрюкал злобесно.

– Дурак ты! – насмешливо ответил хан, лениво поворачивая к нему голову. – Не меня он бранит, своих бранит за то, что они собаки и промеж себя недруги: своих же молебников не оберегают.

Долго-долго молчал и только мерно щелкал языком. И так щелкал, что казалось Лубердею, будто из бурдюка падают капли кобыльего молока, и он даже начал вдыхать его кислый запах.

– Оставайся здесь, поп, – ласково вдруг сказал хан. – Молись за нас и за наше племя. Тут тебе лучше будет.

Учтиво поклонился Василей, да оставаться не восхотел.

– Хоть и собаки, а свои же. Отпусти меня, великий хан, без мотчания.

– А молиться за нас будешь?

– Буду, – промолвил поп.

Приказал хан выдать Василею лал дорогой и отпустил его с ярлыком. Для души своей сделал это Чанибек: Бога боялся.

А потом, оставшись один с Лубердеем, сказал вздыхая:

– Нигде не видел я любви человека к человеку. Грызет волк волка, собака собаку, коршун коршуна, брат брата… Должно быть, так хочет Всевышний.

III

И думал так хан Чанибек беспереводно до того самого дня, когда пришел к нему в юрту сын Бердибек и убил его.

Плывет солнце к назначенному месту и никто не отведет его.




    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю