355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Астафьев » Нет мне ответа... » Текст книги (страница 17)
Нет мне ответа...
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:44

Текст книги "Нет мне ответа..."


Автор книги: Виктор Астафьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 64 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]

За газету, за статью и за рисунок спасибо! Шибко уж ты меня вознёс, и вообще шибко много я красивых слов наслушался за юбилей, до се прийти от них в себя не могу. А надо приходить, нормально себя чувствовать, чтобы быть спокойным в работе и не заноситься, даже перед собой, но самые красивые и хорошие слова услышал я в Москве – мне предложили издать собрание сочинений! Будет это не скоро – через четыре года. Говорю об этом рановато и только тебе «по секрету» сие говорю, да ещё от радости, которую удержать, как и в детстве, не могу. Бабушка когда-то говорила про меня: «Тёплое молоко в жопе у него и то не удержишь». А с детства мы ведь мало в чём меняемся, только взрослеть начнёшь, как тут тебе 50 лет и снова начинается детство, только уже не розовое.

Много чего мне нужно и хочется написать, в первую голову надо заканчивать «Царь-рыбу». Это мой святой долг. Июль-август вроде бы намечаются у меня свободными, спрячусь куда-нибудь и поработаю, а в сентябре в Польшу – там книжки мои издают, надо побывать.

Ну ладно, прощевай!

Прислал ли Женя Носов рекомендацию? Он (я спрашивал его) говорит, вернусь и пошлю.

А тапочки носи на здоровье, я нарочно их тогда не нашёл, чтоб не шлялся ты по гостиничному нумеру в носках. Я уж себе новые купил – две пары.

Главное, пиши, Вася, пока годы не ушли, пока ещё члены крепкие и азарт есть – пиши, потом труднее будет... собраться. Вот мне сейчас вроде уж лучше даётся писание, а всё чего-то не пускает к столу. Характер уж такой что ли. Вот В. Ф. Тендряков каждый день за стол в определённое время садится, и тут хоть мать родная с того света явись к нему на свидание, он её не примет. Это, наверное, надо быть очень высокого мнения о себе и о своём труде, я же всю жизнь самоуничижение своё одолеть не могу...

Ну, ещё раз обнимаю.

Виктор Петрович

Июнь 1974 г.

(И.Стрелковой)

Дорогая Ирина Стрелкова!

Я всегда и всех благодарю за доброе слово, где-либо сказанное о моей работе, как в старину благодарили за хлеб-соль, и ведь поддержка в работе нашей – работаю же! – и есть тот «хлеб» и та «соль», которой питается наш брат. И привил мне это качество не Александр Николаевич, а деревенская старая жизнь, где на драку – дракой, на добро – добром!..

Но так случилось, что я лишь теперь вот, в конце июня, прочёл Вашу,по-моему, очень умную и такую серьёзную статью, что даже я в ней вроде бы всё понял, особенно в начале. Хорошая статья.

Спасибо! Говна я написал много, и нет гарантии, что ещё не напишу, но понявши, что это совсем говно, я его, как правило в переиздания не тащу. Так что не всё Вы читали. Я работал и работаю очень трудно, пишу-то я, особенно черновики, быстро, много, лихорадочно, но только господь бог ведает, как эта бойкость письма даётся мне. «Пастушку» (я её люблю, как свою дочь – зло и больно) задумал ведь я ещё в 1954 году. Работал на областном радио, отстал от поезда на глухом уральской разъезде. С собой была книга «Манон Леско», я её прочел за день-то, и так она меня потрясла, что я в конце концов додумался: «А что если?..» Неужели, думал я, мы-то разучились любить, чувствовать, прощать и из наших отношений даже загадочность исчезла? Неужели романтичность-то нашу душу оставила? Но тогда конец! Тогда значит отставные майоры и полковники овладеют жизнью и конечно же из-за тупости своей и жирности мозгов погубят человека в человеке...

Словом, это я сейчас так «вумно» выражаюсь, а тогда мне хотелось просто написать о любви грешной и земной. Ведь в ту пору в литературе не только про постель, но и про то, что нас не в капусте нашли, писать считалось предосудительно.

Я, конечно же, и тогда понимал, что замысел мой опережает мои возможности, что надо учиться, ждать, накапливать силы, чувства, мастерство. И даже про отношения, те же хотя бы постельные, знать побольше полагается, чем знал и, увы, знаю я. Кроме того, с годами я всё больше и больше усложнял замысел, точнее жизнь, движение мысли и литературы усложняли его, и я уж трусливо стал надеяться, что замысел этот оставит меня, умрёт во мне, как множество других. Ан не вышло! Измучил он меня, истерзал. Рожать надо было.

Ох, а рожал-то как! Господи! Только двенадцать раз переписывалась рукопись. А черновик написал в три дня, в деревне, перед смертью Александра Николаевича Макарова.

Конечно же, критики ругают вещь, и справедливо, но они не так бы на неё наскакивали, если б она была напечатана вся. Всего лишь страниц пятнадцать-семнадцать исчезло из неё, но как это много оказалось! Где-то получился разрыв в железной цепи, ведущей от звена к звену – Бориса к смерти. В рукописи всё железно, неумолимо в этом смысле. Сейчас вот «Пастушка» вышла отдельным изданием, чуть пополнее журнального варианта. Но ошибок, ошибок в ней! Я кой-какие поправил, отсылая книжку Вам. Но вот что интересно. Многое из того, что я написал, мне перечитывать тошно и не хочется, я и расклейку делаю, так прямо мучаюсь, читая. А вот «Пастушку», ехал в вагоне из Перми, читал и сам себе удивлялся и Люсю свою тоже полюбил, вдруг. То есть я её, наверное, всю жизнь любил, эту выдуманную женщину, а тут вот как-то совсем она мне близкой сделалась, до боли. Борис меня уже мало волнует. Заездил я его, и критики помогли его скомпрометировать, а Люсю почти никто не отгадал, и она вроде бы как больше «своя» осталась.

Вот так вот. Редко удаётся в наше время хорошо о себе и о своей работе подумать, а я вот в вагоне подумал и порадовался себе, даже слеза меня прошибла. Ведь если б Вы знали, в какое больное место пальцем указали! Как трудно, невыносимо тяжело стать, да и потом сохранять себя интеллигентом при нашем-то мужицком мурле!

И какая у Вас замечательная мысль (она не меня касается, а многих моих собратьев по перу), что начавши по-настояшему работать в литературе, мы не должны, не можем оставаться рабочими и крестьянами, даже в высоком смысле этих слов, мы, конечно же, обязаны стать, чувствовать себя интеллигентами и отвечать за это слово полной мерой, а не прятаться за спину разухабистого работяги. В восьмом номере «Нашего современника» идёт моя писанина «о себе» (к пятидесятилетию), там резко высказываю и подчеркиваю эту мысль, и поэтому не буду повторяться.

Ну-с, всего-то ведь не напишешь, да и не скажешь.

Весной я всё же поправился, уехал на Урал, там у меня в глухом лесном хуторке избушка сохранилась, и я засел писать всякую всячину, Написал много. Получилось что-то похожее на вторую часть «Последнего поклона», но лишь отдалённо похоже. Работа эта «промежуточная». У меня вчерне написанный лежит второй уже год роман о войне, на него надо много сил и времени – ни того, ни другого прошедшей зимой у меня не было.

Сейчас собираюсь на месяцок в Сибирь. Я без неё не могу писать, да и дышать тоже – посмотрю, понюхаю, песен с родичами попою и на год заряжен. Надо бы и жить там, да боюся – азиатчины много и климат «преобразовали» так, что в Красноярске жить невозможно, а больше мне нигде жить не хочется (родное село в 18 верстах от Красноярска).

Ну вот, хоть и сумбурно я чего-то Вам написал и спасибо сказал – эта главное. Низко кланяюсь. В. Астафьев

9 августа 1974 г.

(А.Михайлову)

Дорогой Саша!

Ну вот, закончен труд, завещанный от бога иль от чёрта?! Знал бы, что он так много займёт времени и сил, ни за что не согласился бы. Работу затянул не по своей воле – в Сибири обострилась моя пневмония. Вернулся домой, подлечился, забрался на озеро Кубенское, раскачивался несколько дней, разламывался и только начал работать, как новая беда: обварил ногу супом! Деградация! Почти такая же, как у твоей любимой команды ЦСКА Таёжник! Рыбак! Знаток быта и жизни – сварил ногу супом! Ожог третьей степени. Сижу дома, а больше лежу. В лесу тьма грибов, а я их с базара кушаю! Во, интеллигенция?!

Саша! Беседа наша получилась такая, что от журнала потребуется определённая смелость, чтобы напечатать её полностью [ речь о беседе с А. Михайловым «Пересекая рубеж», опубликованной журналом «Вопросы литературы». 1974. №11. – Сост. ]как память о нашем разговоре, отражённом на бумаге. Говори в журнале, мол, авторы писали, авторам и отвечать, чтоб подписи их набирали жирно, и будет всё в порядке.

В сентябре собираемся с Марьей в Польшу, да что-то нынче идёт так всё наперекосяк, уж и не знаю – ехать ли? Документы-то оформлены и поехать надо бы – и для работы, и для обновления памяти, – ведь собираюсь всерьёз и вплотную заняться военной темой после «Царь-рыбы», которая перележала и теперь никак не даётся в руки. Однако добивать надо – написано много.

Чего нового в столице? Поклон тебе и всем твоим от меня и Марьи.

Обнимаю, Виктор

21 августа 1974 г.

(Б.Ф.Лапину)

Дорогой Боря!

Ничего я тебе прислать пока не могу, а что сумею прислать – погоди.

В Сибири, точнее, на пути в Красноярск (помнишь, дождь, холод), я подпростыл, а мне с хронической пневмонией немного и надо. Крепился какое-то время (водка, селёдка, нервы), а потом приступ. И свалился. Полежал маленько в больнице и при переводе из одной больницы в другую спрыснул домой. Здесь подлечился, начинал уже работать в деревне, но обварил ногу супом!!! И всё, – сижу уже давно, матерюсь, хожу на перевязки, а работать не могу, при такой боли не больно наработаешь. В сентябре же (если рана подживёт) еду в Польшу, следовательно, решительно смогу сесть за рукопись не раньше второй половины октября, следовательно, послать тебе главу для журнала смогу лишь зимою – вот такие семечки-орехи. Они есть уже, главы-то, но сырые, не отделанные, а сырые нельзя посылать, фирма не велит. И что ты с материалом так бьёшься? Прижми Сибирь, вот там сколько талантов! Одни иркутяне чего стоят. Я тут прочитал повесть Славы Шугаева «Пётр и Павел» – такая сила. Молодец Слава! И чего его ругают? Очень талантливый человек!

У нас погода грибная. Дождь с редкими проглядываниями солнца, грибы растут не только в лесу, но и в городе, в квартирах, особенно в старых деревянных домах. Второй оглушительно грибной год, и второй год я сижу или лежу в эту пору на койке, отращиваю пузо, которое, правда, стабилизировалось – ни взад, ни вперёд не идёт!

Ну, кланяюсь всем! Всё ещё в глазу моём стоят (или лежат?) цветущие берега Байкала, сплошь в голубых незабудках, с огоньками жаркое по голубому и крохотными черешками колокольчиков, да упрятавшийся в мокрых кустах бадан светится – такою и будет теперь помниться ваша земля, ибо иной-то я ее не видел.

Ну, пока! Обнимаю, Виктор Петрович

Сентябрь 1974 г.

Винница

(жене)

Дорогая, родная моя!

Ты, наверное, уж не знаешь, что и думать – не пишу, не звоню и почему звонила Света по моему поручению... Всё равно, чего бы ты ни думала, а на край только могла отнести то, что я заболел и тяжело. Вякнула на прощанье: «Ты только не заболей!» Да, я вот уж четвёртый день лежу в больнице с воспалением лёгких. А заболел и того раньше. Заболел – где-то не поберёгся, на сквозняк ли попал или то, что в Буге искупался, но, скорее всего – лёг в сырую постель без шерстяной кофты... Дом-то у хозяйки в Сокольцах кирпичный, летом не отопляющийся. Комната была у меня отдельная, всё тихо-мирно, для работы условия идеальные, и места очень красивые, только очень сырые, как в Ходыженске когда-то, помнишь? Я уже на другой день почувствовал неладное, но подумал – из-за пищи, кою потреблял в местном кафе, гулял по берегу реки. 14-го числа я вовсе скис, но сценарий всё же закончил. Закончил и сразу свалился, температура 39. Сначала ещё подумал, что отравление, но ночью всё началось, как всякий раз при пневмонии: озноб, безумная головная боль, руки-ноги отнимаются...

Утром Артур бедный [Войтецкий, кинорежиссёр. – Сост.], сам ангиной больной, набегался, пока в съёмочной группе Одесской киностудии добыл машину. Пятьдесят вёрст до города, да в городе. Мест нигде нет – всё забито. Его школьный соученик, профессор Шкляр, освободился лишь вечером (еврей, а мужик хороший, твёрдый, чуткий) – аж побелел, обзванивая всё и вся. К ночи уж меня увезли в санлечуправление (так здесь называется спецклиника). Положили меня одного в 4-местную палату, и сразу уколы и прочее. Правостороннее воспаление лёгких, сама знаешь, что это такое...

Гулять пока не дают. Но сидеть уже могу и хоть с перерывами, но пишу тебе. А отправлю, как будет возможность.

Дни идут. Как получишь сценарий, постарайся напечатать поскорее, из Киева постоянно звонят, просят, торопят. В лёгких уже делается лучше, к твоему приезду буду молодцом. Учти, в Виннице идут постоянно дожди и во дворах по колено воды. Захвати одну книгу «Повести о моём современнике» и одну «Роман-газету». Прочёл Женину повесть. Прекрасно! В ней он главного-то героя вроде бы как с Сельвёрстова списал – быдло это руководящее везде на одно лицо.

Напиши или как по-другому сообщи, что и как у вас. Как Иринка-то?; Моему студенту сегодня тоже будут драть гланды, оказывается, это не так уж и просто...

Если соберёшься ехать (только не спеши, что ты тут будешь делать одна– то?), то захвати мне пальто, шляпу, чёрные ботинки. Сегодня, если смогу, начну клеить сценарий – весь он в клочках, но пока не принимался, примусь уж после обхода. Вчера мои розочки завяли. Я их выбросил в ведро, а они прощально пахли так трогательно, будто последние печальные вздохи испускали. Мать Артура, Лидия Петровна, приносит мне цветы и фрукты. Вчера принесла георгины, а ты же знаешь, я их не очень, но эти такие, что я рот открыл: нежные, прозрачно-розовые с постепенно угасающим где-то в глубине цветка и на кончиках лепестков розовым сиянием, совершенно живым, осязаемым. И есть солнце или нет, они будто пронизаны насквозь солнечным мягким сиянием. В Виннице такие георгины только у одного знаменитого садовода, и, хотя он человек, как о нём говорят, незлой и нескупой, корень цветка никому не даёт, это, говорит он, как моё дитё, моё создание, как же, мол, я его отдам?! Вот умру, тогда... Чудо! Чудо! Чудо! Я уж говорил Лидии Петровне, что Маня моя в штаны бы написала от восторга. Лидия Петровна хохочет.

Принесла она мне и «Современник», № 8, и газеты. Смотрел статью свою [ « Сопричастный всему живому » в журнале «Наш современник». – Сост. ]. В трёх местах всё же подрезали... И когда уж это кончится?!

Читал газеты. Оглушён суесловием: митинги, встречи, выезды – «рабочая тема», «тема труда». О, Господи! Как будто литература, отражающая жизнь общества, честно отображающая, осмысливающая, может обойтись без темы труда, хлеба, то есть без смысла жизни! Нарочно дробят, запутывают простые истины, загоняя тем самым литературу по углам, давая магистраль сиюминутным приспособленцам и бездарям, умеющим тут же и на всё откликнуться, отразить, «осмыслить». Чушь какая-то! Бред! И бред не стихийный, бред организованный, дробящий мысли и направленность творчества. Видать, худы дела у общества, коли оно хочет звоном колоколов заглушить обычное слово, обыкновенный человеческий голос! Увы! Увы! Среди звонарей на первое место начинает вырываться Юрий Васильевич Бондарев. Неужели и он курва?! Если так, то это уж и вовсе прискорбно. Да что делать – не он первый, не он последний, и «идут они, солнцем палимы», и орденами да тиражами покупаемы...

Маня! Я попробовал клеить, и клей-то мне Лидия Петровна хороший принесла, в тюбике. Да куда там! Весь я измазался, ножницы в плевательницу уронил, руки дрожат, лоб вспотел, раздражился я и скоро устал. Ты уж как-нибудь, по помеченным кускам-клочкам напечатаешь, а что невпопад или не разберёшь – допечатаем где-нибудь.

Ну, держись. А я устал шибко. Ложусь. Целую, Виктор

...Пришло от тебя первое письмо. Слава богу, теперь я в курсе ваших дел.

Артур вчера был у меня, сказал, что по телефону с тобой обо всём перетолковал, и, наверное, правильно сделал, что отговорил. Сколько мучительных хлопот только с билетами! Лучше соберись с духом да отдохни хоть немного после всех этих передряг, которые, если уж наваливаются на нас, то поленницей!..

Ничего. Бывает хуже. У меня от лекарств болит голова, и я почти не могу читать, лежу, думаю. Всё не идёт из головы судьба Марии Егоровны [М. Е. Астафьева, бабушка по отцу, как называл её Виктор Петрович, «бабушка из Сисима». – Сост.], ибо надумал я в «Царь-рыбу» вставить рассказ о её последних днях, да сие от меня ведь не зависит – думать или не думать, раз пошёл рассказ, значит, пошёл и избавиться от этого можно только написанием его – так вот лишь теперь, столь времени спустя, я полностью осознал весь ужас того человеческого падения и страшной трагедии семьи, которую заканчивали собой Мария Егоровна и Колька...

Что-то зловещее и в то же время закономерное было и есть во всём этом. А я несу «моральный крест» за всех их, Богом мне назначенный. Видимо, так нужно было, чтоб последний отпрыск семьи, первый внук, за всех их мучился памятью, душой и, мучаясь, пересказал их долю, в которой, кажется, все муки нашего народа отразились, как в капле утренней росы отражается свет солнца. Так уж всё банально, так обыденно, так похоже на всё остальное, что и сравнение банальное обретает банальный и оттого особенно трагичный смысл...

Я поправляюсь. Уколы почти все отменили, процедур добавили. Делают лишь глюкозу. Ты, пожалуй, не приезжай, лучше отдохни маленько. Тут ещё ремонт этот несчастный!

Я тоже малость мечтаю уже о починке: сесть бы с удочкой на бережок и подёргать окуней, может, и язь попадётся?! За грибами бы в бору побродить! Рыжики к той поре будут.

Читала ли ты Женину повесть? [Повесть Е. Носова «Шопен, соната номер два». – Сост.]Прочти. Какая сила! Женя становится писателем, с которым на всей Руси некого сейчас сравнить! Нет сейчас другого такого крепкого, убористого и честного писателя, как он да Вася Белов. Нету. Эстеты есть, пёстрые, вроде меня, а таких, цельных и целеустремлённых, – не знаю. Я написал Жене письмо, в котором сравнил его с боксёром Попенченко: уж он если поймает мысль какую, або идею, пока её к канатам не прижмёт, не добьёт до нокаута – не отпустит.

Врачиха у меня суетливо-заботливая, говорит, «через 5—7 днив усе буда добре...» Я говорю: «И домой, до старушки полечу?..» – «Га, там видно будэ!..» Значит, где-то после 1-го я всё же буду дома. А ты не езди, не мучайся., Я всё тут выполняю безропотно, слушаюсь всех, и поскольку настроил себя на лечение и терпение, то уж не так и сиротливо. Третий или четвёртый день уж нет дождя, аппетит налаживается. Я подстригся и побрился. Волосы коротко остриг, а то мыться пока нельзя и голова вся в перхоти.

Соседу моему, Сашку, вырезали гланды, и я всё видел и понял, каково было Викторовне. Жаль, что она курит и не понимает, чего творит – Сашка не курит и покрепче её, а вон сколько дней мается.

Я почитываю книги «Генерал Де Голль» и «Герой нашего времени» – по– переменке и потихоньку. От «Героя...» я по-прежнему в неописуемом восторге, хотя вроде уж знаю его, а «Де Голля» открываю заново. Почти не пишу если не считать маленький кусок в «Такую долгую зиму», но уж не отправляю тебе, сам привезу – спешить некуда.

Лидия Петровна принесла цветы, я дописываю письмо, чтоб с нею отправить. Не беспокойся, постарайся быть умной – новые лёгкие мне все равно не вставят, а эти подлечат. Лечат здорово. Всем поклоны. Андрюшка пусть бережется, а то будет маяться, как я. Книжки и одежонку вышли.

Виктор

6 октября 1974 г.

(В.Юровских)

Дорогой Вася!

В один день пришли письма от тебя и Вити Потанина. Очень я рад, что всё у вас так хорошо пошло. Я безвылазно сидел в деревне,нога зажила, раскачиваюсь, начинаю работать, собирал боровые плоды, бруснику, удил – хорошо окунёк берёт. Выехал на съезд книголюбов, и в Москве меня подсекла весть о смерти Василия Макаровича Шукшина – земляка моего, которого я сильно любил и гордился им. Вот уж не везёт русским талантам и самородкам в особенности!

Мысли кислые какие-то. И нет их, мыслей-то. Снова еду завтра в деревню – мне и работа в горе первое лекарство. Будь здоров! Береги себя! Всем твоим юровчатам кланяюсь я и Мария Семёновна.

13 ноября 1974 г.

(В.Я.Курбатову)

Дорогой Валентин!

Меня очень взволновало и тронуло Ваше письмо. Вы очень точно схватили суть происходящего в нашей литературе. А значит, и во всей духовной жизни. Ряженье в благородство, игра в «отцов родных» (я это называю: «не кнутом, а пряником»), улавливание душ нестойких, жизнью не битых. И они-то своей неосознанной и, что ещё страшнее, осознанной наивностью наводят «порядки» в движении мысли, определяют (или, точнее, пытаются совершенно безуспешно определить) нравственный климат общества. Но «класс», он не то что выпить не дурак, он тупо и молча спивается, вот уж тут неосознанно, придя к какой-то совершенно страшной форме сопротивления бездушию, цинизму и лжи.

Валя Распутин написал что-то совершенно не поддающееся моему разуму, что-то потрясающее по мастерству, проникновению в душу человека, по языку и той огромной задаче, которую он взвалил на себя и на своих героев повести «Живи и помни». И вот что страшно: привыкшее к упрощению, к отдельному восприятию жизни и литературы и приучившее к этому общество, неустойчивое, склизкое, всё время как бы пытающееся заняться фигурным катанием на самодельных коньках-колодках (которые мы оковывали отожжённой проволокой), оно, это общество, вместе со своими «мыслителями» не готово к такого рода литературе. Война – понятно; победили – ясно; хорошие и плохие люди были – определённо; хороших больше, чем плохих – неоспоримо; но вот наступила пора, и она не могла не наступить – как победили? Чего стоила нам эта победа? Что сделала она с людьми? Что, наконец, такое война, да ещё современная? И самое главное, что такое хороший и плохой человек? Немец, убивающий русского, – плохой; русский, убивающий немца, – хороший. Это в какой-то момент помогало духовному нашему возвышению, поднимало над смертью и нуждой, но и приучало к упрощённому, восприятию действительности, создавало удобную схему, по которой надо и можно любить себя, уважать, хвалить, и отучивало думать настолько, что на схемы и ещё на кого-то и чего-то мы начали вообще перекладывать Функции думания, и, что самое удручающее, если не ужасное, мы во многом в этом преуспели.

Жить не думая, жить свободно от снедающих дум о себе и о будущем (а мысль всегда была двигательной энергией в движении человечества), веря или уверяя себя, заставляя поверить, что будущее и без твоего ума обойдётся, тебе только и надо, что работать не покладая рук. оказалось очень удобно, но это развратило наши умы: лень ума, и без того нам присущая, убаюкала нас, и понесло, понесло к сытости, самодовольству, утешению и равнодушию. Но мысль неостановима: криво ли, спиралью ли, заячьими ли скидками она идёт, движется, и если закостенела, – пробуждение её болезненно, ужасно. Пролежавший в гипсовой форме человек с больным позвоночником, вставая на ноги нуждается в опоре, всякое движение в нём вызывает страх упасть, кости его берцовые упирают больно в таз, таз в свою очередь давит на рёбра, рёбра – на грудную клетку, а та – на шейные позвонки. Через великие муки и мужество должен пройти человек, чтобы вновь получить возможность двигаться, жить естественной, нормальной жизнью...

Сможем ли мы? Как далеко зашла наша болезнь неподвижности? Способны ли мы уже на те муки самопожертвования, отказа от себя и своих материальных благ? Вот вопросы, на которые, хочешь не хочешь, уже надо давать ответы. Иначе гибель всем. «Хорошие – плохие» люди в военной форме уже своё отжили. Они существуют только благодаря законсервированности и косности человеческой мысли. Прогресс, а он в основном служит так называемым целям обороны, уже пошёл в наступление, и когда-то казавшиеся смешными слова о том, что «войны не будет, но будет такая война за мир, что камня на камне не останется», уже не кажутся смешными. Только разум, только пробуждение и возмужание человеческой мысли могут остановить всё это. И опять мучение, и опять боль – а у нас-то как? Худо, убого, мордовороты в науке и в литературе, да и во всей культуре были и есть сильнее мыслителей и их больше, но они страшны стали тем, что надели на себя те же заграничные модные тряпки, парики, золотые часы и сменили облик на этакого ласкового, добренького интеллектуала, который готов с тебя пылинки снимать чтобы ты только не ерепенился, был как все, служил общим целям, то есть плыл по течению, совершенно не думая и не заставляя никого думать о том, куда тебя вынесет и всех нас тоже...

Ой, дадут они Вале Распутину за повесть! Он не просто палец, а всю руку до локтя запустил в болячку, которая была когда-то раной, но сверху то зарубцевалась, а под рубцом гной, осколки, госпитальные нитки и закаменевшие слёзы...

Ой, Валентин, дух переведу! Я ведь сегодня с женой разговорился, и она сказала, что я не послал тебе (Вам) свою книгу! Я говорю – посылал, она – нет! Бог меня отметил кое-чем, Валентин, и прежде всего – памятью. У меня была до войны редкостная память, которая меня избаловала до того, что я ничего другого делать не хотел – ни учиться, ни трудиться – мне всё давалось просто так. Маленький, совсем малограмотный, я уже сочинял стихи и разного рода истории, за что в ФЗО и на войне меня любили и даже с плацдарма вытащили, но там, на плацдарме, осталась половина меня – моей памяти, один глаз, половина веры, половина бездумности, и весь полностью остался мальчик, который долго во мне удобно жил, весёлый, глазастый и не унывающий...

Работа в литературе, огромное перенапряжение всего себя (ведь одновременно и грамоту, и всё-всё надо было постигать) так меня износили, что потекли остатки памяти, а и с половиной того, что было, что не отшибло на войне, жил вольно, припеваючи – никогда много не записывал, сочинённое в лесу год-полтора назад восстанавливал до звука, когда дело доходило в писанине именно до этого, где-то сочинённого места. И вот... износ. Ночью в бессонницу что-то придёт в голову, и такое ясное, простое – неохота себе и жене сон встряхивать. «Утром вспомню», – думаю и... засплю! Не могу вспомнить! Работать (а сейчас я как раз очень много и напряжённо работаю над «Царь-рыбой» – уже месяца два как), работать приходится уже с полным переключением в работу и только, стараясь не отвлекаться ни на что. А коли раньше хватало на всё, то и сейчас я, конечно, не могу от всего отвлечься, однако многое забываю и вот посылаю Вам свою книгу, и если уже посылал – простите меня за такой маразм и отдайте одну кому-нибудь, ну а если не посылал, то, значит, лучше поздно, чем никогда...

Книга издана на родине, к пятидесятилетию, в ней более полно (почти полно) напечатана «Пастушка». В книге масса ошибок – это отличительный признак наших издательств, особенно провинциальных, так что, если будете читать «станция Карасино», имейте в виду «станок», ибо там и дорог-то сроду не было... и т. д.

Ну вот, написал Вам, поговорил, и дальше за работу. Попутно шлю Вам библиографический справочник» на память. Он, кажется, вышел уже после Нашего отъезда во Псков. Знакомы ли Вы с критиком Юрой Селезнёвым, недавно закончившим аспирантуру и работающим сейчас в «Знамени»? Очень он хороший, умный парень, иногда нам удаётся с ним поболтать в Москве.

Сейчас я уже очень устал. Много сделал за два месяца беспрерывной почти работы, но ещё больше надо сделать, чтобы закончить повесть и приняться за трудные размышления о судьбе покойного критика А. Н. Макарова – человека талантливого, но загруженного машиной времени и измотанного ею до того, что лишь перед смертью он понял, что не тем занимался...

Ах ты! Ах ты! Живёшь, живёшь! В праздник погиб у нас на своей машине Коля Бурмагин, прекрасный график. Разбился весь, изуродовался, а в гробу лежит – мальчик мальчиком, только борода седая. Меня оторопь берёт от наблюдения последних десяти лет – все покойники, даже пропойцы, стали выглядеть в гробу красивыми и успокоенными. Коля Рубцов остановил на губах ироническую улыбочку: что, дескать, взяли? Я-то отмучился! А Вася Шукшин лежал в гробу с выражением некоего лёгкого упрёка. Ну, я уж совсем на минор перешёл, а мне ведь сегодня ещё работать! Двадцатого еду на редколлегию в Москву. Чуть развеюсь. Купил я себе избу на реке Кубене. Её сейчас ремонтирую. Вот когда-нибудь приедете, поговорим, а пока – низко кланяюсь в. Астафьев

1974 г.

(Адресат не установлен)

Дорогой Игнатий Иванович!

Не знаю, сколько пролежало Ваше письмо дома, – я был на Украине, занимался кином и оказался в больнице схватил обострение хронической пневмонии. Почти месяц пролежал в Винницкой области, в больнице на казённых харчах. А делали, точнее, доделывали мы с режиссёром как раз «Пастуха и пастушку». Режиссёр Артур Войтецкий давно мечтает экранизировать что-нибудь моё. Работа по рассказу «Ясным ли днём» уже накрылась. Он три года сидел без работы, ждал. Первый вариант сценария нам завернули (по «Пастушке») в комитете, всё уж замерло было, но где-то и что-то щёлкнуло наверху, и всё закрутилось снова. Я не думаю, что сценарий нам и сейчас затвердят – очень уж я поперечен и подлаживать материал под чью-то дудку не желаю. Однако и без того это ни разу не поставленное кино взяло у меня столько времени и сил, что я уж и плюнуть на сие искусство готов и буду заниматься своим «тихим» делом, хотя и относительно независимым.

Идея Ваша мне не по душе. Как это я «оживлю» Бориса? [ Героя повести "Пастух и пастушка». – Сост. ]Меня же мои друзья, честные писатели, мнением которых я дорожу, курвой назовут и правы будут. Кроме того, я уже понял, что сделать, как хочется и как мыслится, кинодеятели не дадут, тем более к пятисерийному фильму – большой работе – конечно же, будет особо подозрительное внимание. Не те сейчас времена, когда можно было бы сказать своё слово в кино. В литературе и то не дают, на верхушки и ширпотреб склоняют всячески, даже премии дают, только чтоб нос не совали в глубь земли, тем паче в душу человеческую.

Поживём. Подождём. А пока пусть мои повести живут своей тихой, но цельной жизнью. Не хочется их деформировать, подгонять под конъюнктуру времени, которое чем дальше, тем подлее делается. Повести уже отлиты в определённую форму и довольно с них. Короткий, но поучительный опыт работы в кино настроил меня пессимистически по отношению к нему, не стоит оно времени и сил, которых остаётся не так уж много. А замыслов много, и надо хотя бы часть из них реализовать. Для этого нужно быть собранным, не распыляться на посторонние, вовсе неблагодарные дела, какими я отныне считаю дела киношные.

Извините, коли расстроил Вас и раздосадовал. Желаю Вам всего хорошего!

Виктор Астафьев


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю