444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Молотов » Второй шанс для Лекаря. Том 5 (СИ) » Текст книги (страница 7)
Второй шанс для Лекаря. Том 5 (СИ)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2026, 14:00

Текст книги "Второй шанс для Лекаря. Том 5 (СИ)"


Автор книги: Виктор Молотов


Соавторы: Алексей Аржанов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Глава 8

К барону я пришёл наутро, с готовым делом, и выложил его с порога, не садясь.

– Пётр Кузьмич, мне нужен ваш совет и ваше имя. Я собираю своих людей в одно дело. Под одной крышей.

– Садись уж, стратег. – Барон отложил трубку. – Рассказывай.

Рассказывал я так, как раскладывал себе всю ночь, по частям.

Одно место, где всё разом. Аптека с варкой и честным весом, мастерская Шамшева с горном и верстаками, комнаты для приёма больных, склад. И люди при этом месте, каждый со своим ремеслом, от аптекаря с механиком до счётчика, распорядителя и стряпчего с бумагами.

– Порознь каждый из нас зависит от чужого купца, – закончил я. – Лемке нынче кланяется за кору, Шамшев за сталь, я за всё разом. А сложимся вместе, и кланяться станет некому, потому что товар, руки и счёт окажутся под одним замком.

Барон слушал меня, и лицо его темнело с каждым словом, а к концу он и вовсе поднялся из кресла.

– Ты в уме ли, Михайло?

– В уме.

– Доли. Барыш. Товарищество с аптекарем и лудильщиком. – Он выговаривал эти слова, как выплёвывал. – Ты дворянин, сударь мой! Тебе в гильдию записаться, может? Прилавок открыть? Да свет тебе этого не спустит! С тобой здороваться перестанут, и правы будут!

– В моём… – Я осёкся и начал иначе, потому что чуть не заговорил про время, из которого пришёл. – Пётр Кузьмич, я людей лечу. Отчего лечить можно, а устроить дело, которым лечат, зазорно?

– Оттого, что лечить это служба, а барыш это торговля! – рявкнул барон. – Служи хоть до ста лет, честь при тебе. А возьми с товарищества хоть рубль доли, и ты лавочник. И невеста тебе тогда из лавочниц, и дети твои…

– Пётр Кузьмич, вы понимаете, что мышление ваше ограничено? – осмелился я. – Ценю ваши советы. То разве ж не может дворянин менять столицу и империю в целом к лучшему?

– Ты князя Вяльцева помнишь? – Барон проигнорировал сказанное мной, а затем ткнул в мою сторону чубуком. – Не помнишь, молод. А я помню. Умница был, в откупа вошёл, винные. Разбогател втрое. И что? Дочерей замуж выдавал за кого попало, в приличный дом его пускали с чёрного хода. Умер богатым лавочником, Михайло. Хочешь так?

– Не хочу.

– То-то.

Он задохнулся и сел, а я молчал, потому что сказать мне ему было больше нечего. Я понимал, почему этот человек так мыслит.

Кричал он ведь вовсе не чинов ради. Он боялся за меня, по-отцовски, и страх этот был знающий. В его мире всё от века стояло по своим полкам, дворянин на одной, купец на другой, и переставлять эти полки не дозволялось никому.

– Ну, чего молчишь, – буркнул барон, отдышавшись. – Обиделся?

– Думаю я, барон, – ответил я честно. – Вы правы в том, что света мне не одолеть. Стало быть, надо строить так, чтобы свет сам был доволен. Подскажите как. Вы эту механику знаете лучше меня.

Тут он поглядел на меня по-новому, хмыкнул и долго тёр колено, собираясь с мыслями.

– Подсказать… – проговорил он. – А что. Пожалуй, и подскажу. Торговое пусть держат твои Лемке с Шамшевым, им по чину и по гильдии. Ты в это товарищество не входи ни долей, ни подписью. Ни рублём, слышишь?

– Слышу. А я тогда где?

– А над этим поставь другое. – Барон поднял палец. – Общество. Учёное, попечительное, для призрения болящих и распространения наук. С уставом, с патроном из людей с весом, с публичными заседаниями. Под обществом хоть завод строй, всё будет благородно, потому что свет в суть не глядит никогда. Он глядит на вывеску.

Я слушал его и внутренне усмехался, потому что знал наперёд, как оно будет. Пройдёт двести лет, а механика эта не сдвинется ни на волос.

– Патрона где взять, Пётр Кузьмич?

– Где… – Барон засопел, выпрямился в кресле и одёрнул халат, как мундир. – Здесь взять. Перед тобой сидит. Имя моё старое, вес есть, терять мне нечего. Записывай первым.

Я молча поклонился ему, и он махнул рукой, чтоб не смел.

– Место-то присмотрел под свою вавилонскую башню?

– Присмотрел. – Я выдержал паузу. – Двор за Рогаткой.

Барон поглядел на меня и моргнул.

– Это который…

– Тот самый, где они гнали отраву в моём кубе. Забор, каменный сарай, печь, место под склад найдётся. А главное, строения там стоят на чужой земле, у мещанина при бане, оттого с торгов их никто не взял и уже не возьмёт. Отдадут за бесценок.

С секунду в кабинете было тихо, а потом барон захохотал, до слёз, до кашля, колотя ладонью по подлокотнику.

– Логово ихнее!.. – стонал он. – Купить у казны ихнее же логово!.. Ох, Михайло… Ох, не зря я тебя… Всё, всё. Быть по сему. Патрон одобряет.

Уходя, я столкнулся в передней с Настей.

Она меня ждала, это было видно сразу, и держала перед собой стопку листов, прижимая её к груди на манер щита.

– Михайло Алексеевич. Поглядите. Только не смейтесь.

На верхнем листе углём и красной краской была нарисована рука, простая и крупная. Она наматывала бинт на другую руку, витки шли помеченные цифрами, первый, второй, третий, а рядом отдельно был нарисован неверный ход и перечёркнут крестом.

Дальше у неё шла перевязка ноги, за нею наука, как поднимать больного и как поить лежачего, и везде я находил тот же порядок, рисунок с цифрами да крест на неверном.

– Сиделки ваши грамоты не знают, – сказала Настя быстро, глядя мне в подбородок. – Им читают листы вслух, а они к вечеру забывают. А картинку забыть нельзя. Я подумала… я подумала, ежели повесить над каждой койкой…

Я перебирал листы молча, и от этого молчания она сбилась.

– Глупость? – спросила девушка.

– Настасья Петровна, – я аккуратно выровнял стопку. – Даже в лучших домах Европы до такого не додумался никто. Я попрошу, чтобы их повесили нынче же. И мне надобно ещё восемь листов, про котлы и про метки на тазах. Возьмётесь?

– Возьмусь. – Она прижала листы обратно к груди. – А про котлы мне расскажут? Я порядка не знаю, нарисую неверно.

– Расскажу сам, лично. На этот счёт не беспокойтесь.

Она подняла на меня глаза, и в них было столько, что я счёл за благо откланяться раньше, чем досмотрю.

* * *

За Рогатку мы съезжались к полудню, по раскисшей апрельской дороге, и двор был таким, каким дурному месту и положено. Я, впрочем, другого и не ждал.

Забор в полтора роста, за ним каменный сарай с чёрными потёками, стылая печь и ржавый змеевик. У корыт с зелёным ободом по краю я первым делом велел никому не трогать их голыми руками. Здесь травили город, и двор об этом помнил.

Мироныч дошёл со мною до ворот и встал.

– Я тут постою, барин. При господах не положено.

– Мироныч. – Я вернулся к нему. – Ты в этом дворе понимаешь больше половины господ. Без тебя печь не переложить и котлы не поставить. Иди, или я тебя внесу.

Он улыбнулся, снял шапку и пошёл, держась на шаг позади.

У ворот Ртищев с Лемке знакомились, и на это стоило поглядеть.

– Ртищев. Поручик. В отставке с недавних пор.

– Лемке. Аптекарь, – Адам Васильевич пожал руку и поглядел снизу вверх. – Это не вы ли тот герой, который Сергея Петровича на себе…

– Не я его, он меня, – отрезал Ртищев.

– Ах да. Виноват, перепутал, – кротко сказал Лемке, и я увидел, что они поладят.

Ртищев с недавних пор живёт при доме Бутурлиных, но мы его, разумеется, уже несколько раз возили к матери. Она уже знает, что он жив и хотя бы частично здоров. Однако отпускать его к ней пока что не стали.

Решили оставить его под моим наблюдением. Временно. Так сподручнее.

А внутри тем временем уже спорили.

Шамшев мерил шагами каменный сарай и диктовал сам себе, где встанет горн, а где верстаки. Штосс ходил за ним следом с тетрадью и требовал прежде мечтаний счёта, почём обойдётся окно и кто заплатит за стекло. Плетнёв пристроился в углу и молча писал, Никитин простукивал печь, а Ртищев, опираясь на палку, успел проверить замок на воротах и объявить его дрянью.

Порфирий Саввич, стряпчий, тот самый, что вёл всю опись по этому двору, разложил бумаги на подоконнике и ждал тишины, поглядывая на меня поверх очков. Дождавшись, начал медленно, с расстановкой, по своему обыкновению.

– Строения сии, господа, с публичных торгов не проданы. Желающих не сыскалось. Причины две. Земля под ними чужая, мещанская, и слава у места дурная.

– Слава нас не пугает, – сказал я. – Что по деньгам?

– По деньгам назначены переторжки. – Он поглядел поверх очков. – И ежели на переторжках явится один покупатель с наличными, то уйдёт всё… – он пожевал губами, – … за цену дров, из коих сарай сложен. Землю же у мещанина брать в наём, рублей за тридцать в год, и мещанин будет счастлив.

– Берём, – сказал Шамшев.

– Считаем, – сказал Штосс.

Сказали они это разом, в один голос, и оба насупились, так что разводить их мне пришлось старым способом, каждому дав своё.

– Иван Георгиевич, счёт за вами, до копейки. Порфирий Данилыч, обмер за вами, до вершка. Столкнётесь, спорьте при мне.

Дальше пошёл делёж ролей, и шёл он живо, потому что каждый тянул одеяло на себя.

– Аптечная часть и вес мои, – заявил Лемке. – И варка, когда куб встанет.

– Кузня моя, – отрезал Шамшев. – И чтоб в неё никто не совался с советами. Окромя вас, – добавил он мне великодушно.

– Листы, порядок и учёт больных мои… – Плетнёв сказал это в свою тетрадь, но сказал сам, никем не спрошенный, и я отметил про себя, что месяц назад он бы промолчал.

– А мне что определите? – Никитин поглядел на меня. – Я по всем частям понемногу.

– Оттого тебе и достанется самое дорогое, Алексей Степаныч. Люди. Учить младших тому, чему я выучил тебя. С котлов и с рук начнёшь.

Оставался Ртищев, который держался у дверей посторонним на чужом празднике, и только палка его выстукивала по полу нетерпеливую дробь.

– Антон Николаевич. Помните, я говорил, что дозрею? – спросил я.

– Помню.

– Дозрел. Двор, ключи, замки, наём работников, караул и порядок. Распорядителем сюда нужен человек, который умеет отдать приказ и спросить исполнение. Во всём этом собрании таков один вы.

Ртищев выпрямился, насколько пускала нога.

– Штат какой? – спросил он деловито, и по этому вопросу я понял, что попал.

– Штат наберёте сами. С Миронычем, он всякого мастерового в слободе знает наперечёт.

Мироныч у печи поперхнулся и уронил шапку.

– Печь, кстати, дурная, – объявил он, поднявши. – Кто клал, тому руки оборвать. Тяга боком идёт, вся ихняя отрава оттого по двору и стелилась. Перекладывать.

– Пиши в счёт, – отозвался Штосс, не поднимая головы от тетради.

– А караул я возьму из своих, – вставил Ртищев. – Отставные, с увечьем, кому податься некуда. Служить умеют, пить при деле не станут, а жалованьем их не разбалуешь. Двоих знаю тут же, в слободе.

Шамшев со Штоссом тем временем сцепились у меня на глазах об окне в сарае. Порфирий Данилыч требовал растесать в сажень, ради света. Иван Георгиевич возражал, что сажень окна это сажень стекла, и называл цену. Сошлись на половине, и оба остались недовольны, стало быть, сошлись честно.

Потом мы сели считать капитал, и на этом веселье кончилось.

Лемке разорён из-за происков Функа, у Шамшева всё вложено в сталь и в заказы, у меня жалованье. По всему выходило, что купить-то двор мы купим, а вот жить ему первые месяцы будет не с чего.

– Стало быть, нужен доход, – подвёл Штосс. – Скорый и верный. Откуда взять?

– Оттуда, откуда нас били, – ответил я.

Все обернулись в мою сторону.

– Кора. По городу и по госпиталям ходит труха вполсилы, и отличить её от доброй коры не умеет ни купец, что её покупает, ни казна, что за неё платит, ни лекарь, что её отвешивает. А я умею, огнём и кислой водой, в четверть часа и при свидетелях.

– И что же, – медленно проговорил Лемке, – вы станете… проверять?

– Мы станем. За плату, для всякого, кто попросит. Купцу перед закупкой, аптекарю перед продажей, а больнице перед казённым подрядом. Проба и бумага с печатью общества. – Я обвёл их глазами. – Человек, умеющий отличить товар от трухи, нужен всем, господа. Даже тем, кто самой трухой и торгует. Им, пожалуй, в особенности, чтобы знать, где нас обходить.

Штосс первым понял всё до дна и усмехнулся своей редкой усмешкой.

– Стало быть, всякая проба ещё и ложится к нам в ведомость. Кто носил, что носил, какова была кора… Через год мы будем знать про хинную торговлю этого города больше таможни.

– Через полгода, Иван Георгиевич.

Под конец заспорили об имени, и спор этот был лучшим за день.

– «Механико-лекарское заведение», – отчеканил Шамшев и сам залюбовался.

– Это вывеска или приговор? – усомнился Ртищев. – Надобно со словом «служба». Служба, она и есть служба.

– Латынью бы, – вздохнул Лемке. – Прилично и учёно. «Салюс», к примеру, сиречь здравие…

– Чего-чего? – переспросил Мироныч.

– Вот вам и ответ, Адам Васильевич, – сказал я. – Имя должно выговариваться у весов и на пристани.

Плетнёв молчал, но написал что-то в своей тетради и покраснел, а показать отказался наотрез.

– Имя подождёт, – решил я, когда все уже охрипли от споров. – Дадим его в день, когда двор заработает и заплатит первый счёт. Вот тогда и окрестим.

– Переторжки через две недели, – напомнил на прощание Порфирий Саввич и стал вязать бумаги. – Деньги извольте собрать к сроку. Наличными. Казна векселей от частных лиц не жалует.

– Соберём, – сказал я, и шесть голосов вразнобой подтвердили, что соберём.

На том и разъехались. А я, затворяя ворота, оглянулся на чёрный сарай и подумал, что из всех моих операций эта, пожалуй, самая странная. Мы брали гнилое место и собирались его вылечить.

* * *

Назавтра в Мариинской я сделал то, что откладывал целый месяц, и отдал Никитину приёмный день, весь, от первого больного до последнего.

– А вы? – Никитин поглядел на меня с подозрением.

– А я посижу в углу. Молча.

– Совсем молча? – не поверил он.

– Совсем. Покуда ты не начнёшь кого-нибудь убивать. Мы такое уже практиковали ранее. Считай, что сие – твой экзамен. После будешь уже всегда без моей помощи.

Легко мне было такое пообещать. Вот только на деле сидеть молча оказалось тяжелее, чем стоять у стола с ножом.

Никитин вёл приём, и первый час я считал его ошибки, вцепившись в собственные колени. Говорил он быстро, и больные за ним не поспевали. Писать принимался прежде, чем дослушает. С дедом-подагриком взял тон строже нужного, и дед замкнулся.

А потом дело пошло. Никитин сбавил ход, стал переспрашивать и начал глядеть на руки больных прежде языка, а это уже жест моей выучки. К полудню я поймал себя на том, что уже четверть часа не считаю ошибок. Я просто слушал, как работает лекарь.

Больные шли своим чередом, грыжа, застарелый кашель да рассечённая бровь с рынка.

А после привели прачку, и на ней я едва не выдал себя, потому что подался вперёд на своём стуле.

Баба лет сорока, красная от смущения, положила на стол перед Никитиным обе руки ладонями кверху и молчала. Говорить тут было нечего.

Кисти у неё были опухшие и багровые, кожа глянцевая, натянутая. По сгибам пальцев и поперёк ладоней шли трещины, глубокие, с подсохшей сукровицей по краям, а на тыле одной кисти набух свежий нарыв.

– Сил уж нет, батюшка, – выговорила она наконец. – Жжёт и зудит, ночами вою в подушку. Мазала руки салом, мазала свечным воском, бабка наговаривала. А оно всё хуже.

– Давно ли?

– Дык… вторую зиму. Летом отпускает малость, а с холодов беда.

Мой ученик щупал её ладони, поворачивал к свету и хмурился, а я ждал, вцепившись в колени, потому что от следующего его вопроса зависело, чему я выучил этого мальчишку за полгода.

– Работаете чем? – спросил он.

Я перевёл дух.

– Прачка я. При доме, на Гороховой. Бельё стираю, с чего же ещё.

– Щёлок сами варите?

– Сама. Из золы. Кто ж мне сварит.

– Крепкий?

– А как же. – Она даже удивилась. – Слабым разве отстираешь.

Тут Никитин выпрямился и поглядел на прачку уже иначе. Я видел, как у него сходятся концы, и мне захотелось встать и пожать ему руку. Молодчина, сам до всего догадался!

Я это уже понял.

– Стало быть, вот что, – сказал он. – Хвори у тебя нет. Есть щёлок. Он щиплет и ест кожу, оттого руки твои который год и не заживают. Дважды в день, по восемь часов, в едкой воде, а зимой ещё и мороз сверху. Никакая кожа того не выдержит.

– Так что ж мне, стирать бросить? – Прачка сгребла руки со стола. – Мне детей кормить нечем будет.

Вот на этом месте Никитин и застрял. Он знал причину и не знал, что с нею делать. Бросить работу прачке нельзя, а лечить, покуда она стирает, бесполезно.

– Дозволь я, Алексей Степаныч, – сказал я и подошёл. – Тут не лечение нужно, тут порядок нужно завести.

Порядок я ей расписал простой, и он был из моего века, где такое зовут защитой рук на вредной работе.

Перед стиркой руки густо смазывать салом, и не жалеть его, потому что сало не даст щёлоку сесть на кожу. После всякой стирки полоскать руки в тёплой воде с уксусом, слабым, чтобы едва кисло было на язык, и вот это я велел ей запомнить накрепко. Щёлок едкий, и уксус его гасит, потому руки после уксуса и перестанут гореть. Ополоснуть, вытереть насухо, снова смазать салом.

– Нарыв тебе нынче вскроем, тут дела на минуту. А трещины будешь мазать вот этой мазью, я пропишу, и на ночь надевать холщовые рукавицы, чтобы мазь не стиралась о постель.

– Уксусом… – Прачка глядела на меня с сомнением. – Барин, да рази ж уксус от такого помогает?

– От такого помогает. Попробуй неделю, а не полегчает, приходи и ругай меня при всех.

Записывал Никитин за мной, шевеля губами, и было видно, что записывает не для неё.

Нарыв он вскрыл сам, чисто и быстро, а я стоял рядом и не притронулся ни разу.

Ближе к концу вошла девушка лет двадцати, горничная из хорошего дома, что было видно по платью, села на самый край стула и сложила руки в перчатках на коленях.

Жаловалась она складно и устало. Ломит суставы, крутит живот, а ночами сводит руки так, что хоть кричи. Во рту дурной вкус, еда опротивела, и нрав, говорит, испортился, сама себя не узнаёт.

Мой ученик расспросил её про сон и еду, послушал живот и задумался.

– Нервическое расстройство, – объявил он и потянулся за пером. – От усталости. Спать вам поболе, девица, да гулять…

Тут я встрял, пришлось.

Никитин осёкся, а девушка вздрогнула.

– Дозвольте один вопрос. – Я подошёл. – Покажите-ка дёсны. Вот так, губу оттяните.

Она оскорбилась, но показала.

По самому краю дёсен, там, где они обнимают зубы, шла тонкая сизо-лиловая кайма, ровная, как по линейке.

В моём веке эту кайму студентам показывали на картинках, потому что живьём почти не встречали.

Только на этот раз не ртуть. Нет. Другой металл.

Свинец. Он копится в теле месяцами и расписывается на дёснах вот такой каймой.

– Чем вы заняты по службе? – спросил я. – Руками что делаете, каждый день?

– Так… горничная я при барыне. – Она растерялась. – Убираю, причёсываю… белю её.

– Белилами? Растираете их? Руками?

– А чем же ещё. – Она поглядела на свои перчатки. – Каждое утро растираю, наношу. Четвёртый месяц, как её превосходительство новые белила взяла, венецианские, самые лучшие. Их растирать дольше…

Вот и вся загадка, и я бы предпочёл, чтобы она была похитрее. Венецианские белила делают из свинца, барыня кладёт их на лицо, горничная месит их голыми руками, и обе пьют отраву каждое утро, одна кожей лица, другая кожей ладоней.

Никитину я объяснил всё после, наедине, и он переживал свой промах так, что жалко было глядеть.

– Я ведь всё спросил… Сон, еду, живот… – Никитин потёр лоб. – А про службу не спросил. Четверти часа не прошло, как у прачки спросил, и тут же забыл.

– Вот это и запомни, Алексей Степаныч. – Я сел напротив. – Ключ у тебя в руках был. Ты им нынче одну дверь отпер, а до второй донести не сумел, потому что прачка на прачку похожа, а горничная в перчатках на больную не похожа вовсе. Болезнь живёт не в одном животе, она живёт в человеке целиком, а он живёт в своём ремесле. Не спросил, чем руки заняты, стало быть, не увидел половины больного. Прачку спрашивай про щёлок, маляра про краску, золотильщика про ртуть, а горничную вот про белила.

– А барыня её? – Никитин поднял голову. – Она ведь тою же отравой…

– А про барыню, – сказал я, – мы нынче же и узнаем.

Узнавать, впрочем, не пришлось, потому что к вечеру за мной прислали из того самого дома.

Её превосходительство принимала меня в будуаре, полулёжа, и была красива той фарфоровой красотой, что нынче в моде, с лицом белым, ровным и матовым, в котором не было ни кровинки.

– Вы пятый, – сообщила она вместо приветствия. – Первый пускал кровь. Второй поил валерианой. Третий велел ехать на воды, а четвёртый… четвёртый сказал мужу, что у меня дурной характер, и взял за это десять рублей. Горничная моя болтает, будто вы в больнице с одного взгляда узнали её хворь. Извольте угадать и мою, коли вы такой прозорливец.

– Угадывать не стану. – Я подошёл. – Покажите дёсны, ваше превосходительство.

Она задохнулась от такой наглости, однако показала.

Кайма была на месте, та же самая, сизо-лиловая, по всему краю.

Дальше я спрашивал, и она отвечала, всё быстрее и всё растеряннее. Та же ломота, тот же живот и ночные судороги, тот же вкус во рту. Даже компаньонка съехала, не стерпев её нрава.

– Сударыня, – сказал я, закончив. – Нервы ваши целы, а вот травят вас исправно. Каждое утро, четвёртый месяц кряду.

Она села в подушках.

– Кто⁈

– Вы сами. – Я кивнул на туалетный столик, где строем стояли коробочки. – Венецианские белила. Их делают из свинца, того самого, из которого льют пули. Вы кладёте его на лицо, кожа его пьёт, и он копится в вас месяц за месяцем. И ломота от него, и живот, и нрав ваш испортил он же. Вас точат не нервы, ваше превосходительство. Вас точит ваша красота.

Она глядела на меня снизу, и фарфоровое её лицо на моих глазах шло живыми пятнами.

– Но… все носят…

– И все хворают, кто больше, кто меньше. Просто никто не глядит в пудреницу.

Лечение я расписал простое и для дамы её круга мучительное. Белила прочь, все до коробочки, и горничной велеть выбросить, не жалея. Лицо мыть, молока пить поболе, принимать серные ванны. И терпение на месяц-другой, покуда тело само выведет отраву. Красоту взамен я предложил честную, из сна, прогулок и собственного румянца.

Уже в дверях я задал вопрос, ради которого, пожалуй, и приезжал.

– Белила эти где куплены, дозвольте узнать?

– В аптеке на Гороховой. – Она пожала плечом. – Мне их доктор посоветовал. Прежний наш, домашний. Он же и от нервов пользовал, покуда не съехал… Красовский, может, слыхали?

Слыхал, и ещё как.

Откланявшись и пожелав ей здоровья, я вышел, унося полсотни рублей и вещь подороже денег.

Красовский советует белила, Функ ими торгует, барыни белятся, горничные растирают, а потом обе несут свои нервы лекарям, и лекаря лечат эти нервы каплями из той же самой аптеки. Круг замкнут и кормит сам себя.

Ещё один их товар, и ещё одна тихая война, которую я, выходит, нынче объявил. А её превосходительство в этой войне окажется получше пушки, уж она-то разнесёт новость по гостиным скорее всякой почты.

До дому я добрался уже затемно, вымотанный до звона в ушах.

В передней стояла тишина, дом спал, и я, сняв и повесив верхнюю одежду, уже шагнул было к лестнице.

И остановился на полушаге.

Что-то держалось в воздухе, едва слышное, тонкое и тёплое, и оно было мне знакомо.

Из тех вещей это было, которые не замечаешь вовсе, покуда они не попадутся во второй раз.

Я стоял посреди тёмной передней, не шевелясь, и слушал этот след всем, чем умею слушать.

А память моя, лекарская, вышколенная, которая держит тысячи запахов и в жизни не спутает камфару с нашатырём, уже поднимала со дна кое-что важное.

И тут я получил ответ на вопрос, который мучил меня долгое время.

Теперь я знаю…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю