Текст книги "Второй шанс для Лекаря. Том 5 (СИ)"
Автор книги: Виктор Молотов
Соавторы: Алексей Аржанов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
А так барон умирал бы от лекарства Салтыкова. При сотне свидетелей, посреди вечера, устроенного в пользу заведения Салтыкова. И к утру весь Петербург повторял бы одно и то же. Молодой лекарь уморил своего патрона собственным зельем.
Значит, барон Бутурлин им был не нужен вовсе. Он оказался просто удобен, будучи стар и хвор сердцем. К тому же – находился под моим наблюдением.
Целью было моё имя, и бить в него собирались через людей, которых я лечу.
* * *
За Рогатку я приехал уже засветло.
Сарай стоял чёрный, крыши на нём не было вовсе, задняя стена прогорела насквозь, и от него ещё тянуло горячим. Двор был мокрый и затоптанный, всюду валялись багры, вёдра и обгорелые доски.
Ртищев встретил меня у ворот, чумазый, с обгоревшим краем плаща, и доложил коротко, как докладывают старшему офицеру, хоть я таковым и не являлся.
Все были живы. Кондрата вынес Сергей Петрович на себе, Устина вынес караульный Фома и обжёг при этом обе руки, но обжёг несильно, я поглядел его первым делом и перевязал сам. Бочонок со спиртом откатили за ворота прежде всего прочего, и оттого сарай сгорел, а двор уцелел. Куб залили, и медь не повело. Мироныч со слобожанами пришёл с баграми через четверть часа после начала.
– Загорелось с задней стены, – сказал Ртищев. – Там ни печи нет, ни фонаря, и ходить туда некому. Я поглядел на рассвете. Трава у забора вытоптана в двух местах, и с той стороны в заборе доска отходит.
– Стало быть, подожгли.
– Выходит, что так. – Он помолчал. – И вот ещё что, Михайло Алексеевич. Касаемо моего журнала… Тут вот как вышло, смотрите. – И он вынул из-за пазухи ту самую тетрадь, которую завёл у ворот и в которую записывал при мне всякого въезжающего. – Извольте поглядеть. Вот, вот и вот. Чужой человек проходил вдоль забора трижды за неделю. И всякий раз промеж восьми и девяти вечера, когда караул меняется. Я это отметил, ибо странно мне показалось, что человек ходит и не заходит.
Тетрадь я взял и подержал в руках, соображая.
Ртищев поработал хорошо. Смогу выцепить подозреваемого.
– Приметы записали?
– Записал, как сумел. Роста среднего, в сером кафтане, картуз надвинут. Больше ничего, темно было.
Обойдя пепелище кругом, я поймал себя на мысли, которая в такое утро казалась неуместной.
Но сейчас я думал трезво. И понимал, что враги мои оказали мне услугу в каком-то смысле.
Сарай этот был гнилой развалиной. Мы его подпирали, латали и всё равно собирались ломать к осени, потому что ставить в нём настоящую варку было нельзя. Теперь ломать не придётся. Место расчищено даром, и на нём можно строить сразу так, как задумано, с каменными стенами и с отдельной комнатой под спирт.
Убыток по всему выходил меньше, чем давешний испуг.
А следом пришла вторая мысль, и вот она стоила всего утра.
– Антон Николаевич. Бумаги о передаче двора Мариинской больнице Михаил Михайлович Робек когда повёз? Он должен был передать их нам, когда всё решится.
Ртищев поглядел на меня, соображая.
– На той неделе. Порфирий Саввич сказывал, что подписаны и поданы.
– Поданы, – повторил я. – Стало быть, вот что у нас выходит.
И я объяснил ему, а заодно и себе.
Если бумаги приняты, то этот сарай уже не частная постройка мещанина Кирьякова и не собственность лекаря Салтыкова. Это строение казённого заведения, состоящего в ведомстве государыни императрицы Марии Фёдоровны.
А поджог казённого строения есть совсем не то, что поджог купеческого сарая на пустыре.
За купеческий сарай, объяснил я ему, ищет частный пристав, и то если ему заплатят. А за казённое строение ищет казна, и ищет всерьёз, потому что за такое спрашивают с начальства.
Тот, кто посылал человека в сером кафтане, метил в лекаря Салтыкова, а попал в ведомство императрицы. И знать он об этом не мог, потому что бумаги подали на той неделе и в город об этом ещё не сообщали.
– Порфирия Саввича ко мне нынче же, – сказал я. – Пусть везёт копии поданного и справку, с какого числа принято. И, Антон Николаевич, журнал ваш перепишите набело в двух видах. Один мне, второй в стол, отдельно от первого.
* * *
Гагина приехала к вечеру, сама и никого не предупредив.
Принял я её во дворе, звать её в дом мне не хотелось, и разговаривали мы у обгорелой стены.
– Я приехала просить прощения, – сказала она без предисловий. – Функа позвала я. Позвала нарочно, чтобы вам было неловко, потому что вы привезли ко мне полный дом Бутурлиных и весь вечер простояли подле барона. Мне это не понравилось, и я поступила мелко. Красовского не звала, тут вам клянусь чем хотите.
– Верю вам.
– И это всё, что вы мне скажете?
– Нет, не всё. – Я поглядел на неё. – Скажу ещё вот что. Вы позвали в свой дом человека, который торгует поддельной корой, ради того, чтобы задеть меня. А в том доме в это время стоял мой больной, старик с изношенным сердцем. Вы играли людьми, Елена Кирилловна. Я так не умею и не хочу учиться.
Она молчала и глядела в сторону.
– Я… – попыталась возразить она.
Но я тут же её перебил.
– Взносов ваших общество больше не примет, – сказал я. – Ни ваших, ни собранных на том вечере. Порфирий Саввич составит бумагу и вернёт всё до копейки.
Тут она наконец побледнела по-настоящему.
– Вы понимаете, сколько вы сейчас теряете?
– Понимаю. Четыре тысячи с лишним. Мастерскую, которую придётся строить на год дольше.
– И всё равно отказываетесь?
– И всё равно отказываюсь. Раз вы играете со мной таким образом, иметь с вами я больше никаких общих дел не собираюсь.
Она поглядела на меня непонимаючи, и, надо сказать, во взгляде этом было куда больше уважения, чем во всех её прежних улыбках.
– А знаете, что самое обидное, Михайло Алексеевич? – проговорила она, натягивая перчатку. – Я ведь именно за это вас и…
Она не договорила, повернулась и пошла к экипажу.
Оставшись один, я стал считать убыток.
Четыре тысячи. Год строительства. Ссора с женщиной, у которой в этом городе полсотни знакомств, и всякое из них может обернуться против меня.
Дорого. И дёшево, потому что цена принципам назначается ровно один раз, и всякий, кто её однажды сбавил, платит потом всю жизнь.
Да. Для меня принципы важнее денег.
* * *
Дома, за полночь, я разложил перед собой всё, что имел, и стал сводить.
Передо мной легли склянка, взломанный шкаф и очень крепкая наперстянка. Пожар с задней стены. Человек в сером кафтане, ходивший вдоль забора трижды за неделю в час смены караула.
Свести всё это надо было в одно, и оно получалось.
Обе беды случились в один вечер и даже в один час, когда весь свет собрался в одном доме, а хозяин Лекарского двора был у всех на виду и уехать не мог, не бросив умирающего.
Само по себе такое не выходит никогда.
Тот, кто это устроил, знал заранее, когда будет вечер и кто на нём будет. Знал, что барон принимает капли из моей склянки, а значит, имел человека в доме на Литейной. Знал, что двор к ночи пустеет и знал, когда там меняется караул, а значит, имел глаза и за Рогаткой.
Другими словами, есть шпионы внутри дома Бутурлиных. И есть такой же шпион рядом с моим двором, где я занимаюсь медициной во всех смыслах этого слова.
И кто же это делает?
Функ? Нет. Он торгует и воевать толком не умеет.
Устин говорил мне, что деньги из аптеки носят в частный дом, и носит их домашняя прислуга, а вовсе не приказчик. Тогда я понял это как способ платить, а нынче понимаю иначе. Никакой это не способ платить. Это способ держать свои руки в чужих домах, и руки эти у них, судя по всему, уже везде.
В доме на Литейной живёт человек, который отпер кабинет или отвёл от него глаза, и живёт он там при мне до сих пор. Он подаёт барону чай, стелет постель Дарье Гавриловне и носит воду Настасье Петровне.
Найти его моё дело, и перепоручить это некому.
Последнюю строку я дописал в ту минуту, когда в дверь постучали.
Гришка внёс на подносе пакет. Плотная бумага, тяжёлый сургуч, и оттиск на сургуче такой, что я взял его в руки осторожнее, чем брал в ту ночь ланцет.
Записка была от Якова Васильевича Виллие. От главного лекаря Российской Империи.
И чёрт меня подери…
Я даже и подумать не мог, сколь прекрасна новость, которую он прислал! Вот уж от него я такого точно не ожидал.
Глава 13
– Чем-нибудь ещё могу помочь, Михайло Алексеевич? – спросил Гришка, когда я уже распечатал письмо.
– Да, Гриша, можешь, – не отрывая глаз от письма, кивнул я. – Можешь, но позже. Я к тебе обязательно обращусь. На днях, быть может, завтра или послезавтра. Будет у меня к тебе ряд вопросов. А пока – ступай.
– Понял, барин, – ответил слуга. – Помогу, чем смогу. Вы меня знаете!
Гришка ушёл, а я отметил себе в уме, что разговор этот мы с ним продолжим уже иначе. Теперь я знаю, что в доме Бутурлиных скрывается недруг. Шпион.
Стоит ли подозревать Гришку? Хороший вопрос. Сам себе я ответил бы вот как. Не верю, что это может быть он, и всё же подозревать стоит всех, кто находится в доме.
Однако Гришка до сих пор является для меня одним из самых близких людей в доме Бутурлиных. И поэтому я хочу в первую очередь убедиться, что он ни в чём не виноват. А потом уже побеседовать с ним и дать парню несколько задач. Пусть выясняет, кто здесь пытается обмануть и меня, и барона.
Пока же думать об этом рано. Отложим на потом.
Сейчас важнее письмо.
Я уже пробежался по нему глазами, а теперь решил перечитать внимательнее.
Внутри было два листа. Первый был написан рукой писца – ровно, по-канцелярски. Второй был короткий, другим почерком. Твёрдый, прямой, с коротким шагом букв. Я почти услышал, как каждое слово отмерялось прежде, чем лечь на бумагу.
Писец извещал меня, что господин главный по армии медицинский инспектор ознакомился с ведомостями, представленными лекарем Мариинской больницы Михайлой Алексеевичем Салтыковым. Что господин инспектор просит пожаловать в пятницу утром, в десятом часу, в Генеральный сухопутный госпиталь на Выборгской стороне, где будет находиться по делам осмотра.
Я отложил первый лист и взял второй.
Виллие уложился в восемь строк.
Сообщил, что все мои отчёты им прочтены. Что результаты за шесть недель его заинтересовали. Он написал именно «заинтересовали», а не «одобрены» и не «приняты к сведению». Так пишут про задачу, какой прежде не встречали. Ещё он зачем-то упомянул, что армия рано или поздно вернётся в поле. И после добавил, что толковые цифры в нынешнее время встречаются реже честных людей.
Только порадовали меня отнюдь не эти строки. Главное скрывалось в конце.
И эти слова я перечитал ещё раз.
«Полагаю, нам найдётся о чём побеседовать. Я услышал достаточно о вас, Михаил Алексеевич. Мне доложено не только о заслугах ваших. О вашем способе готовить больного к операции мне также сообщено. Жду объяснений лично. Могу лишь сказать одно. Ежели ответы ваши меня удовлетворят, я выскажу вам ряд предложений. И они вас уж точно заинтересуют».
Я опустил лист на стол.
Горло чуть сжалось. Судя по письму, заслуги мои Виллие всё же принял, а вопросы остались, и мне ещё предстоит объяснить этому человеку, почему я работаю не так, как остальные лекари.
За окном пошёл дождь. Капли стучали по карнизу, и я, признаться, ненадолго этим заслушался.
Про отчёты со столбцами всё было ясно. Я и слал их затем. Фраза про редкие цифры была его похвалой, единственной, какую он, судя по всему, умел давать. Скупая похвала, вставленная в середину чужой мысли про армию и время, без имени и без «браво». Но всё равно похвала. Я её принял.
А вот последние строки меня не отпускали.
«Мне также сообщено». Он написал так, а не письменным требованием и не повесткой. Дал знать, что знает, и назначил встречу. Кто донёс, я перебирать не стал. В больнице хватало ушей, которые слышали про Тараса, да и Функ ещё зимой намекал у Лемке в аптеке, что слух пошёл по городу. Дело было в другом.
Второй лист, писанный собственной рукой, никаким порядком делопроизводства не требовался. Значит, Виллие хотел именно так. Захотел, чтобы я увидел его почерк и понял, что читал он меня сам, а не глазами писца.
Я встал, подошёл к окну. Литейный блестел в дожде, фонарные огни плавали в лужах. В доме стояла тишина, барон спал, и только из коридора доносились тихие шаги Гришки.
Как выглядит вызов на ковёр, я знал. Там другой писец, другие слова, и второго листа рукой хозяина там не бывает. Это было приглашение. И вместе с тем что-то ещё, чему я пока не подобрал имени, и это занимало меня сильнее всего остального.
Пятница. У меня было четыре дня.
Я вернулся к столу, убрал оба листа под рапорт Штосса, рядом с неотправленным письмом к брату.
Лёг, не гася свечу.
Но перед сном думал ещё много. Что ему нужно. Что он предложит. Что я скажу про эфир и о чём промолчу. С чего начну разговор и где остановлюсь.
Свеча догорела сама. Я этого не заметил.
* * *
Наутро в Мариинской меня перехватили прежде, чем я дошёл до своего отделения.
Служитель доложил, что Карл Фёдорович Мейер просит пожаловать к нему, как только я явлюсь. Я свернул к кабинету Мейера и по дороге прикидывал, о чём пойдёт речь. Старший лекарь звал меня к себе редко, чаще заходил сам, по-соседски, и от перемены этой у меня между лопаток поселилось нехорошее ожидание.
Мейер сидел за своим столом, заваленным бумагами многолетней выдержки, и при моём появлении поднялся, чего за ним прежде не водилось.
– Голубчик, – он взял мою руку двумя своими и подержал, – поздравляю. От души поздравляю, и прошу верить, что от души.
– Благодарю, Карл Фёдорович, – я сел, куда он указал. – Только чувствую, что звали вы меня для другого.
Старик опустился обратно в кресло и некоторое время перекладывал с места на место чернильницу, и я ему не мешал.
– Для другого, – согласился он. – Я, голубчик, буду говорить как есть, ибо в мои годы иначе говорить уже поздно. Когда пошли разговоры про новую должность, я решил, что придумали её под то, чтобы подвинуть меня. Тихо, вежливо, как у нас умеют. Сперва сверхштатный, потом штатный, а там и Мейера на покой, спасибо за службу. Я, признаться, целую неделю с этим ложился и вставал.
Вот оно что. Я поглядел на него и увидел, чего не замечал за поздравлением. Старик высох за эту неделю, и воротник стал ему просторен.
Он боялся, что я сдвину его с должности. Но у меня такого и в планах не было!
– А после ко мне зашёл Михаил Михайлович, – продолжал Мейер. – И передал, что место старшего лекаря вам предлагали прежде всякой новой должности. И что вы отказались. Сами. Оттого и провели вас сверхштатным, с особым отделением. Это правда, голубчик?
– Правда, – ответил я. – И прибавлю к ней ещё немного, чтобы вы больше с этим не ложились и не вставали. Ваше место мне не надобно, Карл Фёдорович. У меня своё отделение, свои обозы и своих забот на три жизни вперёд. А в вашем кабинете мне нравится бывать гостем. Гостем и останусь. Более того, я вас уважаю. До неприличия уважаю. Вы мне здорово помогли, когда я только начинал свой путь. И таких людей, как вы, я не предаю.
Мейер снял очки со лба, поглядел на них, надел обратно. Потом рассмеялся, тихо и с явным облегчением, и смеялся он, как я понял, над собой.
– Старый дурак, – сообщил он мне доверительно. – Неделю не спал. Знаю ведь, как в разные больницы приходят умники. Всякий приходит переворачивать медицину, а через год либо уходит, либо творит какую-нибудь дрянь. Я и вас в этот ряд записал когда-то, грешен. А вы, изволите видеть, остались. И медицина, что характерно, поворачивается.
– Поворачивается, когда её поворачивают числами, – сказал я. – Одному мне её не повернуть, Карл Фёдорович. Оттого у меня к вам просьба и встречное слово.
– Ну-ка.
– Сортировка и метки в ваших палатах. Я мог бы завтра вынести это приказом, право у меня теперь есть. Только приказом такие вещи не живут. Я приду к вам сам, с лекарем Плетнёвым, и мы сами наладим порядок, как наладили у себя. Ваши сиделки, ваш ход работы, ваше слово первое. Согласны?
Мейер поднял очки на лоб, что означало у него высшую степень внимания, и поглядел на меня долгим взглядом.
– Согласен, голубчик, – проговорил он. – И знаете, что я вам скажу. Приказом бы я вам это исполнил. А вот этак сделаю.
Из кабинета Мейера я вышел легче, чем вошёл, и не успел пройти чистую палату, как со скамьи мне навстречу поднялся старый лекарь Кологривов.
Он ждал меня. Тетрадь, обыкновенную, в потёртой коже, он держал перед собой, прижимая к груди обеими руками. Так к моему столу приходили больные, решившиеся наконец показать то, что прятали.
– Ефрем Данилыч. – Я остановился. – Вы ко мне?
– К вам, сударь. – Он огляделся на сиделок и понизил голос. – Только не здесь.
В моей лекарской он сел, положил тетрадь на стол и толкнул её ко мне через столешницу движением человека, сдающего оружие.
– Глядите. Срок нашему пари выйдет ещё нескоро, я считать умею. А я пришёл нынче. Стало быть, понимаете сами, что это означает.
Я раскрыл тетрадь. Внутри его тяжёлой рукой велись столбцы, по моей форме, только своя, тайная бухгалтерия. Поступившие, помершие, нагноившиеся. Отдельно, углём, были помечены дни, когда тазы носили порознь, и дни, когда сиделка по старой памяти путала.
– Вы вели двойной счёт, – сказал я. – Штоссу для пари и себе для правды.
– Себе для правды, – подтвердил он. – Я, сударь, спорить люблю, а врать себе не приучен. И вот моя правда. Как завёл я метки и вторую корзину, гниль у меня пошла на убыль. А в те дни, что сиделка путала, возвращалась. Я эту качель за месяц видел четырежды, понимаете ли вы. Один раз случай. Два раза совпадение. А четыре раза – это уже закон, и упрямиться против закона глупо. Я пришёл сказать вам это в глаза, покуда не пришлось говорить при всех.
Торжествовать тут было нечем, и я даже не потянулся к своим столбцам, хотя в них у меня гнойных стояло вдвое меньше его палаты.
– Тогда у меня к вам вопрос, Ефрем Данилыч. Как у лекаря к лекарю. Корзину вторую куда поставили? Ежели у двери, её путают с первой в темноте, мы на этом сидели месяц.
Кологривов моргнул. Он ждал от меня чего угодно, только не разговора про корзину.
– У окна, – ответил он не сразу. – А метку велел жечь на ободе, уголь стирается.
– Жечь лучше, – признал я. – Заберу себе эту идею, с вашего дозволения.
Старик поглядел на меня, и тяжёлое лицо его стало чуть проще и легче.
– Забирайте… – Он помолчал. – Вы мне обещали одну вещь, сударь. Числами.
Я помнил, что обещал назвать ему причину смерти той девки, которую он носил в себе всё это время, и назвать так, чтобы он мог проверить.
– Обещал и назову, – я достал свои листы и положил перед ним два столбца, приготовленные ещё на той неделе. – Глядите сюда. Вот родильные по трём заведениям – всё, что я сумел собрать по отчётам. Вот столбец, где при родильных свой лекарь и к гнойным он не ходит. А вот столбец, где лекарь один на все палаты и приходит к родильнице от нагноившихся. Разница втрое, Ефрем Данилыч. Втрое, из года в год, по всякому заведению одинаково. Вода и полотенце этой разницы не отменяют, я проверял отдельным столбцом. Отменяет её только одно. Не приходить к родильнице от гноя. Либо, уж ежели пришёл, мыть руки так, как мою я. С золой, до локтя, дольше, чем терпится.
Он глядел в столбцы долго. Пальцы его лежали на листе, и я видел, как они один раз сжались и разжались.
– Стало быть, я её… – начал он и не договорил.
– Стало быть, её убила наука, которой вас учили, – сказал я. – Вас, меня и всех нас. Вы сделали всё, что наша наука велела. Виноватых тут двое, наука и время. А вы всё это время носили чужую вину, и вот это, по моему разумению, единственное, что во всей истории было напрасно.
Кологривов сидел неподвижно. Потом поднялся, забрал свою тетрадь, у двери обернулся, и я приготовился к чему угодно.
– Плетнёва вашего пришлите ко мне, – проговорил он. – Всё обсудим. Будем теперь работать рука об руку. Вместе!
И вышел, не дожидаясь ответа.
Я остался сидеть. Из всех побед этой весны нынешняя обошлась мне дешевле всех, а стоила, пожалуй, дороже всех.
* * *
В пятницу, в десятом часу, я стоял в приёмных сенях Генерального сухопутного госпиталя на Выборгской стороне и глядел, как навстречу мне по коридору идёт человек, которого я до этого дня знал только по чужим рассказам и по собственной памяти о будущем.
Яков Васильевич Виллие на этот раз двигался быстро. Мундир сидел на нём, как вторая кожа. Он оглядел меня с ходу, сверху вниз и обратно, тем взглядом, каким я сам оглядываю больного у дверей, до всяких слов.
– Салтыков, – прозвучало это утверждением, ответа он не ждал. Твёрдые согласные выдавали в его речи шотландца, и слышно это было ровно настолько, чтобы помнить, с кем говоришь. – Пойдёмте. Говорить станем на ходу, у меня нынче четыре отделения.
И мы пошли.
Разговор, к которому я готовился четыре дня, начался посреди коридора, между рядами коек, и я быстро понял его манеру. В прошлый раз я недостаточно понял этого человека, чтобы точно знать, как с ним общаться.
Виллие не тратил слов на подходы. Он спрашивал, выслушивал и тут же спрашивал следующее, и по тому, куда шёл следующий вопрос, только и можно было понять, доволен ли он ответом.
– Ваши столбцы я читал сам. – Он на ходу отогнул край повязки у ближнего солдата, поглядел и вернул на место. – Все переломные дни в ваших хворях я изучил. Их ставит тот же?
– Да, мой помощник, лекарь Штосс. Записываем, как обычно. Правило одно на всех. Жар спал и сутки не возвращался, ставится день перелома. Других лекарей не допускаем.
– Отчего?
– Оттого что каждый лекарь заинтересован. Всякому из нас хочется, чтобы его больной переломил хворь поскорее, и рука сама тянет число на день раньше. Штосс ко всем равнодушен, я его за это и держу при себе.
– Подделать ваши столбцы можно?
– Можно, – ответил я. – Всякую бумагу можно. Оттого счёт у нас двойной, тетрадь Штосса и листы сиделок, порознь, и сходятся они раз в неделю. Разошлись, ищем, кто ошибся. Не разошлись, значит, правда.
Виллие остановился посреди прохода так резко, что шедшие за нами лекари едва в него не уткнулись.
– Комиссия правления допрашивала ваших сиделок порознь, – сообщил он. – Я читал и это. Сиделки счёта не путают. – Он двинулся дальше. – Теперь про сон. Я знаю, что вы усыпили больного. Зачем и как?
Ждал я этого вопроса. Набрал воздуху и заговорил так, как докладывал бы в своём веке на еженедельном разборе клинических случаев.
– В марте в гнойную палату поступил солдат артиллерийского полка, Тарас. Нарыв в брюхе, справа, созревший. Резать надо было в тот же день, либо к вечеру хоронить, – принялся говорить я. – Резать глубоко под одним опием нельзя, больной рванётся и порвёт себе нутро. У меня с осени стоял у аптекаря серный эфир, промытый, перегнанный дважды. Пары его, ежели дать их дышать через холст, усыпляют человека так, что он не чувствует ножа. Я дал их Тарасу. Каплями, по счёту, следя за дыханием. Он проспал всю работу, проснулся на перевязке и к вечеру просил каши. Живёт по сей день.
– Меру вы знали?
– Меры я не знал, – сказал я. – Знал порядок её и признаки, по которым видно, что человек дышит слишком глубоко. Скажу больше, господин инспектор. Я боялся. Перед работой я велел вынести из комнаты все свечи и лампаду и запретил топить печь, потому что пары эти вспыхивают от огня через пол-аршина. Работали при дневном свете, у окна. И ежели вы спросите, стал бы я делать это снова, отвечу. Стал бы. Тарас умер бы к вечеру, а с эфиром у него был путь к жизни. Я выбирал между верной смертью и опасной надеждой, и другого выбора у меня в тот день не было.
Виллие шёл молча, и молчание это длилось у него шагов двадцать. Потом он заговорил, и я услышал в его вопросах то, чего не ждал здесь ни от кого.
– Сколько раз вы это делали?
– Один.
– Доля. Счёт капель, вес больного, время сна, дыхание по минутам. Что было после сна: тошнота, жар, память. Всё записано?
– Всё, – ответил я. – До капли и до минуты.
– Перепишете для меня. Своей рукой, в одном списке, и ни в каком другом месте этих записей быть не должно. – Он поглядел на меня коротко. – Управа врачебная неведомых составов не жалует, и в этом она права, ибо на всякого думающего лекаря приходится десять коновалов, которые начнут капать меру совершенно бездумно. Оттого пока что об этом стоит молчать. До определённого времени. А когда время этому настанет, господин Салтыков, судьёй буду я. Устраивает вас такой уговор?
У меня по спине прошло тепло. Виллие не стал ни ужасаться, ни запрещать. Он потребовал числа, назначил порядок и взял дело под свою руку, и был это единственный человек в империи, который отозвался на эфир так, как надо.
– Устраивает, господин Виллие.
– Хорошо. – Мы вошли в следующую палату, и он опять заговорил на ходу. – Теперь третье, ради чего я вас, собственно, и звал. Я составляю новую фармакопею для армии. Книгу, по которой всякий полковой аптекарь обязан будет готовить и проверять лекарства.
Точно! Об этом я помню из курса истории медицины. Виллие действительно составлял такую книгу.
А потому я промолчал, чтобы услышать, к чему он ведёт.
– И у меня в этой книге дыра, – заговорил он. – Хинная кора. Казна её покупает возами, а проверять умеет только на язык. Горько, стало быть – хина. Меж тем в госпиталях ходит прозвание, которое вы, полагаю, слыхали. Функов порошок.
Вот как. Интересно. Изобрели мы, а порошок Функов.
Хоть всю эту поганую организацию на дуэли вызывай!
– Слыхал, – ответил я спокойно. – От человека, который принимал его в полку. Которому лучше от этой гадости не стало.
– Именно. – Виллие остановился у окна. – Расскажите мне про вашу пробу. Мне доносили и о ней.
Рассказывать про пробу, умолчав о Функе, было нельзя, а жаловаться на аптекаря я не желал, и я выбрал третью дорогу. Изложил всё так, как излагают врачебный случай.
– Этой весной ко мне пришёл купец Ерофеев, москательный торговец. Взял партию коры у известного торгового дома и просил бумагу, что товар добрый. Проба у меня двойная. Щепоть толчёной коры в кислую воду, склянку на солнце, и добрая кора отдаёт в воду голубоватый огонёк, его видно глазом. Рядом ставится склянка с корой заведомо доброй, для сравнения.
– А вторая проба?
– Вторая проба на вес и выпаривание. Ерофеевская кора показала половину силы против доброй. Я написал ему бумагу о том, что показала проба, и ничего сверх того. Кто и почём ему эту кору продал, в бумаге моей не стоит. Моё дело мерить, а не обличать.
– Мерить, а не обличать… – повторил Виллие, и мне показалось, что слова эти он взвесил и запомнил. – Пробу вашу опишете для фармакопеи. Подробно, с мерами, так, чтобы её сумел повторить полковой аптекарь средних способностей. Это первое. Второе. Ваш двор за Рогаткой варит хинную соль, я и это знаю. Позже пришлёте мне пробную партию с ценой. Казённые поставки решаются не мною одним, но моё слово в них весит. Ежели соль ваша окажется той же силы, что ваши столбцы, разговор будет коротким. И благим для нас обоих.
Я наклонил голову. Внутри у меня работал счёт, быстрый и радостный. Описание пробы в военной книге означало, что подделку станут ловить по всей армии моим способом. А пробная партия означала дорогу, о которой я думал с той минуты, как впервые услыхал про Функов порошок.
– И последнее. – Виллие отвернулся от окна и поглядел на меня в упор. – Мира с Францией нет. Войны, положим, тоже нет, и когда армия вернётся в поле, не знает никто, полагаю, что и государь наш не ведает. Знаю я одно. К тому дню госпитальная часть должна стоять готовой, а у меня на неё людей нет. Есть чины и есть бумаги, а людей нет. Вы мне надобны, Салтыков. В поле, при деле, с вашими столбцами и с вашими руками. Что скажете?
Вопрос этот я ждал с той самой ночи, когда читал его письмо, и всё же он ударил меня под дых.
Поле. Настоящая военная хирургия, для которой голова из моего века годилась больше всего на свете.
А в Петербурге у меня оставалось отделение и двор. Люди, которых я собрал по одному и выучил. Книга, которая к осени выйдет, барон, которого я не долечил, и недруг, которого я пока не нашёл.
– Скажу правду, господин Виллие, – ответил я. – Ни да, ни нет я вам нынче не отвечу. Здесь у меня люди, которых я выучил и бросить не могу, покуда не поставлю дело так, чтобы оно стояло и после меня. Такие решения я привык принимать после расчёта. Дозвольте мне его посчитать.
Виллие глядел на меня, и впервые за весь разговор в сухом лице его что-то дрогнуло. У другого человека это было бы улыбкой.
– Ответь вы «да» с ходу, я записал бы вас в легкомысленные, – проговорил он. – Ответь «нет», записал бы в непонявшие. Человек, который просит время на счёт, мне и надобен. Срока не ставлю. Вместо срока даю поручение. Проба, столбцы дальше, партия вашего целебного порошка. Работайте, Салтыков. – Он коротко кивнул, разом заканчивая разговор. – Провожать меня не надобно, дорогу к своим отделениям я в этом госпитале знаю лучше здешнего начальства.
И пошёл от меня дальше по коридору, быстро, и оба его лекаря опять за ним не поспели.
Обратно через Неву я ехал с ощущением, будто у меня за спиной встал союзник такого веса, что весь Функов торговый дом делался против него лавкой на рынке.
Вопрос о поле я для себя не закрыл.
Я отложил его для раздумий.
* * *
И вновь настали именины.
День Анастасии пришёлся на конец той же недели, и дом на Литейной, где я жил, праздновал его своим кругом.
Барон встал. Впервые после отравления Пётр Кузьмич сошёл вниз своими ногами, был усажен в кресло посреди гостиной и оттуда командовал всеми, включая самовар. Голос у него ещё садился к концу длинной фразы, и я следил за этим ухом лекаря, а в остальном просто радовался, что слышу этот голос.
Гости собрались свои. Сергей привёз Ртищева, который уже к тому моменту вернулся к матери. И тот, прежде чем сесть за стол, отозвал меня к окну и доложил по-военному коротко.
За Рогаткой горелое разобрали до земли, и свой камень уже возят. Фундамент под настоящее каменное строение размечен, и камора под спирт пойдёт отдельной пристройкой, как я и чертил. Всё шло по плану, и даже скорее, потому что после пожара мужики со слободы работали злее.
– Стало быть, строимся, Антон Николаевич, – сказал я.
– Строимся, Михайло Алексеевич. – Ртищев позволил себе половину улыбки. – И казённая бумага при воротах висит. Теперь пусть попробуют подойти! Я их и с повреждённой ногой всех…
– Не стоит, – перебил его я. – Знаю, какой вы любитель драк и уж тем более дуэлей. Сдержитесь. Мы их победим умом, а не силой.
Потом приехал Никитин, следом Лемке, в парадном сюртуке, торжественный до неузнаваемости, с бумажным кульком конфет, который он у меня на глазах вручил имениннице с поклоном и с немецкой речью, приготовленной, судя по всему, ещё с вечера. Митя с Николенькой немедленно взяли кулёк под наблюдение.




























