Текст книги "Молитесь за меня (СИ)"
Автор книги: Виктор Лихачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
Но есть и другие люди. По коридору взад-вперJд ходит невысокий пожилой человек в спортивном костюме. На больного не похож. Оказывается, блатной, ежегодно ложится на месяц подлечиться. ПодошJл ко мне: "Парень, беги отсюда. Здесь людей, как собак режут. Беги". Засранец. Сытая, холJная физиономия. Так и захотелось съездить по ней. Коля отзывает меня в сторону: "Не кипятись, хотя и гад он ещJ тот. Разве можно на людей поклJп возводить. Врачи здесь мировые, не сомневайся". Я отвечаю, что не сомневаюсь, но нельзя же позволить у людей отнимать надежду. А именно надеждой живJм здесь мы все.
День седьмой. Хорошо поговорил с лечащим врачом. Милая, какая-то вся уютная, домашняя женщина. Как же еJ звали? Надо же, забыл... Несколько лет проработала в Африке. Рассказывает о дочке-школьнице, о домашней собаке породы "ньюфаундленд", из шерсти которой она связала себе уже кофточку... СерJжу перевели на десятый этаж. Недели через две-три ему сделают операцию. В больнице есть негласный обычай: не обмениваться адресами, даже если подружился с человеком. Я сначала думал, что это обычное суеверие, потом понял: это из чувства такта. Бывало ведь и так: приходит письмо, а отвечать некому... День тринадцатый. Все обследования закончены. Сегодня – последний день 1982 года. В столовой Ирэн и медбрат Володя наряжают Jлку. Больные с удовольствием им помогают. Первый раз в жизни встречу Новый год вдали от родных. Утром пришло письмо от родителей и сестрJнки. Волнуются, ждут встречи. Господи, почему я раньше не ценил всJ это – дом, семью. Оказывается, какое это счастье – просто идти по улице, встречаться с друзьями, стоять под дождJм... Нам разрешили сегодня нарушить режим, тем, кто захочет, разумеется. Человек десять пришли в полночь в столовую. Каждый нJс, что у него было. Желали друг другу счастья – и поднимали стаканы с компотом, кефиром и соком. За моим столом сидит очень красивая, небольшого росточка женщина. Неля. На еJ щеках пунцовый румянец, похожий на крылья бабочки. Когда мы познакомились, я допустил бестактность: "Интересно, что с таким румянцем в больнице делать?". Но она не обиделась. После я узнал, что такой узор на щеках – признак очень слабого и больного сердца. Неля около года ждала, чтобы еJ положили в клинику. И то, что это ей удалось, считала началом новой, светлой полосы в еJ жизни. Через месяц Нели не станет, но я и по сей день помню ту новогоднюю ночь, стаканы с компотом. В воздухе словно разлилась какая-то удивительная атмосфера теплоты и нежности. Женщины, привыкшие ходить в халатах, конечно же, не могли одеть лучших своих нарядов, но принарядились, как могли. Включили телевизор. Но больше говорили. Мечтали о том, чем будут заниматься, когда сделают операцию, вспоминали родных, друзей.
– Ребята, поверьте, – произнJс Николай, – мы ещJ выпьем шампанского. И твист станцуем. О, если бы вы знали, как я танцевал его в молодости! – Николай был очень артистичен. Он подошJл к Неле и хорошо поставленным голосом, учтиво склонившись, пригласил еJ на танец:
– Ну, а пока что медленный. Я сегодня готов на подвиги. По телевизору пели песню про лаванду, Неля и Коля танцевали, и я видел, что сегодня все, собравшиеся в этой столовой, были счастливы. Стало шумно. ПришJл Володя. Судя по всему, он где-то встречал Новый год совсем не компотом.
– Ну вы даJте, ребята! Меня так с работы уволят. Вы уж не шумите, пожалуйста. Сказал, и умчался дальше праздновать...
Прошло с тех пор немало лет, но до сих пор, когда я слышу по радио "Лаванду", передо мной как наяву танцующие Неля и Коля. Жив ли он? Хочу верить, что жив. И благодарен ему за тот заряд оптимизма, что он давал каждому из нас. День шестнадцатый. Новый год в больнице начался плохо. На операции, первой в году, умер мужчина. Я видел его всего пару раз. Он ходил с шахматной доской под мышкой и искал партнJров. Потом его перевели на десятый этаж. И вот случилось такое. Медсестра Лена сообщила подробности: врачи здесь не причJм. Он умер до операции, но на операционном столе. От инфаркта. Страх разорвал его сердце. Неудачной стала и вторая операция. По горькой иронии, умерший – сосед шахматиста по палате. За обеденным столом я видел всегда их вместе. Он был полный, дышал, как паровоз. Ел обычно долго, и шахматист терпеливо ждал его, не уходя в палату. Лечащий врач на мои расспросы, ответил коротко: "Это же всJ-таки сердце. Бывает, всJ вроде бы пройдJт успешно, а сердце пустить так и не удаJтся. А бывает такое безнадJжное сердце – и всJ прекрасно заканчивается ". Хуже, что началась паника среди больных. Многие выписались. Печально, что в клинике существовал суровый закон: тот, кто отказывался от операции и выписывался, вторично сюда не принимался.
И вот когда я собирался дочитывать уже изрядно надоевшего Дрюона, – этот автор был в те годы очень популярен и книги его можно было приобрести за сданную макулатуру, – неожиданно в палату вошJл хирург Вадим Прелатов. Он присел на мою кровать и сказал: "У меня к вам серьJзный разговор. Давайте пройдJм ко мне в кабинет ".
Вообще-то для сердечников, ожидающих операцию, хирурги – боги. Каждый имеет своих поклонников, как какой-нибудь артист. Не знаю, как хирурги выбирали себе больных, но это быстро становилось известным. Когда я узнал, что в перспективе меня будет оперировать Прелатов, и спросил Николая, как к этому относиться, он ответил лаконично: "Самый лучший вариант".
Тогда Прелатову было под сорок. Впрочем, могу ошибаться. Тогда все люди старше меня казались солидными, как говорится, "в летах ". А он и впрямь производил впечатление. Молчаливый, вид всегда суровый. Когда он стремительно шJл по коридору, больные показывали новеньким на него: "Это сам Прелатов ". Конечно, среди хирургов клиники были люди и с большей известностью, лауреаты, но Прелатов, в отличие от пожилых "звJзд", достиг того возраста и такого уровня мастерства, когда больные, а это народ самый сведущий, говорили: "Пусть у академика В. больше наград, но к Прелатову попасть как-то надJжнее". И вот я сижу в его кабинете. Молчание затягивается. Прелатов внимательно смотрит на меня, будто решая – говорить или нет.
– Видите ли, – наконец начал он. – У нас сейчас сложилась не очень нормальная ситуация. Надо бы людей поддержать. Две неудачные операции подряд для нас – ЧП. Одним словом, я хочу вас прооперировать.
– Когда? – только и смог спросить я.
– Завтра. У нас как раз операционный день. Не волнуйтесь. Даю вам слово, что всJ будет хорошо. Сердце у вас компенсировано, я видел, как вы утром по лестницам бегали...
– ЛJгкие увеличивал.
– Правильно. Есть, правда, одна сложность, чисто техническая. Мы на операцию забираем с десятого этажа, туда и возвращаем после реанимации, а мест сейчас там, мне сказали, нет. Но мы что-нибудь придумаем. Странно, но на меня нашло какое-то удивительное спокойствие. Я обычно, перед тем как идти к зубному, дрожу как осиновый лист. А тут вдруг мелькнула мысль: "Наконец-то! Побыстрей отделаться – и дело с концом". Когда вечером Ирэн принесла мне целую кучу успокоительных таблеток, я отказался: "Зачем мне они?". Вообще-то я всегда был не прочь поиграть на публику, но в тот момент я действительно не рисовался. Хотелось только одного: чтобы быстрее прошло время. И я придумал себе занятие: взял справочник по какому-то художественному музею и до глубокой ночи переписывал имена художников и названия картин... День семнадцатый. Утро. Я почти механически почистил зубы, умылся. ПодошJл к окну. Январь, а снега ещJ нет. Вернее, он растаял после новогодней ночи. Москва была в дымке. Плющихи не видно. Зашла Ирэн: "Ты не готов ещJ? Надо ехать". Прямо в палату ввезли каталку. Меня заставляют снять всю одежду. Натягиваю простыню до подбородка.
– Ирэн, да я сам дошJл бы до оперблока.
– Не положено. И вообще, молчи, и набирайся сил. Меня везут по коридору. Из палат выходят люди. Впервые прямо отсюда увозят на операцию. Кто-то желает удачи, кто-то просто машет рукой. Ирэн пытается казаться строгой: "По палатам, нечего смотреть ", но по глазам вижу, что переживает. Наконец и операционная. Последнее чувство, которое помню – стыд. Снимают простыню, а вверху, на балконах, за стеклом десятки людей в белых халатах. Наверное, практиканты. Подносят маску. И – самая последняя мысль, перед тем, как глаза мои сомкнJт сон: "Проснусь ли "?
–
–
День девятнадцатый. Открываю глаза. Пелена. Какой-то гул вокруг. Несколько секунд удивительнейшее чувство, которое ни до, ни после я не переживал: не знаю, кто я. Будто моJ "я" улетучилось куда-то. Затем постепенно пришло понимание того, кто я есть. Но возник второй вопрос: где я, что со мной? Пытаюсь спросить. Из горла доносится какой-то хрип. Опускаю глаза – откуда-то из груди торчит трубка, вторая во рту.
– Чего – чего? – уже явственнее слышу насмешливый голос, Те, кого я принял за ангелов, оказались бригадой врачей – реаниматоров. Старшая из них подошла ко мне:
– Очнулся, голубчик?
– ... мени ... колько? пытаюсь спросить?
– ЕщJ раз.
– Времени сколько?
– Много, голубчик. Третий день дрыхнешь.
– Третий?!
– Третий, третий. Мы тебя уже будить собирались. Храпел, как сурок. Так значит я живой, и операция прошла благополучно? Радость дала силы голосу:
– Я... не храплю. Это трубки... ваши.
– Гляди, разговорился, – а потом, когда трубки во рту уже не было, подошла и погладила мою руку:
– Молодчина. ВсJ хорошо. А сейчас молчи и набирайся сил – они тебе ещJ пригодятся.
День двадцать пятый. Я-то думал, что после операции всJ останется позади. Наивный. Лишь несколько дней спустя до меня дошJл смысл слов врача реаниматора: "Набирайся сил". Неделя в реанимации стала самой тяжJлой в моей жизни.
Огромная комната. День и ночь горит яркий свет. Постоянно работает какая-то машина, гудящая как трансформаторная будка. Грудь моя, с огромным багровым шрамом, сшита титановой проволокой. Никак не привыкну к клапану: раньше я не слышал своего сердца, теперь и денно и нощно стучит в груди, как маленький молоточек. Но гораздо хуже другое: после операции начались осложнения. Обычные, как говорят врачи: воспаление лJгких, увеличилась печень. Кашель постоянный, с утра и до утра. Ощущение такое, когда кашляю, что кто-то невидимый бьJт в грудь ножом. До крови кусаю губы, но кашель не подавить. ВсJ из-за той же располосованной грудины спать можно только на спине. Пить разрешено не более стакана воды в день. Почти вся она уходит на запивку уймы таблеток. Кто-то посоветовал сосать лимон. Правда, помогает это плохо. Мне кажется уже, что я, прожив двадцать пять лет, так ничего и не знал. Не знал, что такое боль, что такое жажда, когда ждJшь следующего дня, чтобы сделать глоток воды. Не знал, что человек может резко измениться, даже внешне, в течение всего нескольких дней. Меня пришла проведать Ирэн. Попросил у неJ зеркало. На меня смотрел чужой человек: на исхудавшем лице одни глаза и огромная чJрная борода, особо чудно смотревшаяся на фоне светлых волос. Оказалось, что во время операции, которая продолжалась пять часов, в меня влили огромное количество донорской крови. Сильный наркоз дал скорый рост бороды, а чужая кровь – еJ цвет. Но тогда я не мог с юмором отнестись к этой ситуации. Больше того, буквально с каждым часом я ощущал, как меня оставляет желание жить. Если бы меня, как положено, на третий день после операции перевели в обычную палату, где рядом находились бы люди, куда пускали родных – может быть, я легче переносил бы все эти муки. А здесь... Боль и яркий свет, жажда и непрекращающийся гул машины... На двадцать пятый день моего пребывания в клинике я окончательно решил: лучший для меня выход – уйти из жизни.
Когда решение пришло, стало даже как-то легче. Мозг работал лихорадочно. На окнах решJтки, видимо, не я один иду по этому пути. Выпить горсть таблеток разом? Здесь люди опытные и быстро работают, вмиг откачают. Да к тому же медсестру не хочется подводить. Отчаянье душило меня. Каждый новый приступ кашля только усиливал становившееся непреодолимым желание умереть. Но Господь сжалился надо мной. Хотя в тот момент о Боге я вообще не думал. Мой ангел-хранитель явился в виде медсестры Тани. В тот день она дежурила на другом посту. На моJ счастье, проходя по коридору, она заглянула в реанимационный блок, где я лежал. Девушка увидела мои глаза, и, наверное, всJ поняла. Я знал, что медсестру зовут Таня. Красивой и даже симпатичной назвать еJ было трудно, а в то время я выделял девушек только по этому признаку. А потому Таня меня не интересовала. Когда она присела на краешек кровати, я вдруг впервые увидел еJ глаза. Большие, тJплые, в них застыло то ли удивление, то ли радостный восторг: люди, как прекрасен мир, как прекрасны вы сами, неужели этого никто не замечает? Таня, неожиданно для меня, положила свою руку на мою и стала говорить, говорить. О том, что учится на вечернем отделении мединститута, что любит свою работу, и какие здесь девчонки замечательные, как они помогают друг другу. Однажды она допустила какую-то оплошность в работе, а старшая медсестра, хоть и строгая женщина, но оставила еJ упущение без наказания. Но больше всего Таня говорила о своей маме, какая она у неJ замечательная, метеоролог, очень известный в Москве. У мамы друзья по всему Советскому Союзу, она по делам службы часто уезжает в командировки. Завтра Таня собирается ехать на аэродром, встречать маму. Ужас, как соскучилась по еJ блинчикам. Обязательно принесJт их мне.
Она говорила, а ледяной ком в груди словно таял. Так весной ручеJк на пару с солнышком растапливают корку прибрежного льда. Я смотрел на Таню, на еJ лучистые глаза – и не узнавал еJ. Более красивой девушки я не встречал в жизни. И доброй. Лежу здесь никому не нужный, всеми забытый, а она говорит о своей маме, которую я никогда не увижу. Наверное, у неJ и впрямь замечательная мама. А моя? Господи, неужели я такой эгоистичный дурак? Решил себя порешить и даже не подумал, что далеко-далеко, в маленьком домике не спит ночами, думая обо мне, моя мать. Но я, считающий себя забытым всеми страдальцем, так ни разу и не вспомнил о ней... А Таня всJ продолжала и продолжала говорить.
Ледяной комочек в груди растаял окончательно. Мне уже дикой казалась сама мысль о добровольном уходе из жизни. И тогда, именно тогда до моего сознания дошло: операция на сердце, начатая неделю назад, сегодня, сейчас завершилась. Начал еJ хирург Прелатов, а закончила Таня. Холодное, эгоистичное и равнодушное сердце больное сердце. Человек, думающий только о себе, такой же сердечник... Впрочем, это я сегодняшний могу именно так вспоминать те дни, а тогда... тогда я понимал только одно: Таня спасла меня.
И надо же такому случиться, буквально через тридцать минут после еJ ухода, с каталкой в реанимационную въехала сияющая Ирэн: "Тебя начальство разрешило вести к нам опять, на восьмой этаж. Сколько работаю, не припомню такого ". И вот я на каталке, так и хочется написать на "щите", бородатый, худющий, но уже ничего и никого не стесняющийся, еду по знакомым коридорам. Это был триумф, скажу я вам. День сороковой. Машина скорой помощи выехала из Москвы. Меня везут в санаторий Переделкино, восстановиться после операции. Машина останавливается прямо напротив центрального входа. Только что я ехал по грязным и мокрым московским улицам, в потоке машин. А здесь тишина. Сосны и снег. Неспешно и степенно гуляли люди. Белка сидит на ветке и смотрит на меня глазками-бусинками. Водитель скорой, молодой паренJк, помог мне выйти. Предлагает подождать носилок, но я уже могу пройти в день до ста шагов, а потому прошу его не беспокоиться: "Дойду потихоньку ". А сам стою и не могу надышаться. То ли солнце такое яркое, то ли соринка в глаза попала, но отчего-то они повлажнели. Неожиданно для себя самого, опускаюсь на колени и целую землю. ПаренJк растерянно стоит рядом, не зная, что делать. Остановились многочисленные гуляющие и удивлJнно смотрят в мою сторону. Но мне всJ равно. Я уже столько дней никого и ничего не стесняюсь. Не стесняюсь выражать чувства, не боюсь показаться смешным. Ну и пусть я смешной. Зато я знаю то, чего не знают ни парнишка – водитель, ни эти люди. Я знаю, какое это счастье – жить. Просто жить...
Вот я и нашJл один камешек из ожерелья, которое рассыпалось в моих руках. Найти бы другие.
Сапожок
Этот маленький зеленый городок встретил меня петушиным пением, разноголосицей детских голосов и мелким, не по-летнему нудным дождем. Петухи и куры, не боясь машин, гуляли по проезжей дороге, детишки стрясали еще не созревшие яблоки, а дождь то затихал, то принимался идти снова, не особо мешая мне осматриваться по сторонам.
Сапожок – город старинный, но от прошлых лет остались старенькая церквушка, да на центральной улице стояли несколько домов постройки конца прошлого века. Они походили на стариков – аристократов, впавших в нужду: пусть одежда в заплатах, но все равно – порода видна. Фасад у домов был ужасен, но, возвышаясь над одноэтажными домиками городка, они еще хранили следы прошлой красоты. Не удивлюсь, если окажется, что на карте Рязанской области Сапожок числится не городом, а поселком. Уж больно он мал. А потому уже через два часа я прошел по всем его улочкам, посидел на топком низком берегу Мошки – глубокой тихой речки с неспешным, словно ленивым, течением. На воду можно смотреть бесконечно. Я засмотрелся и, видимо, потерял счет времени. Очнулся я от звука колокола, доносившегося со стороны кладбища. Колокол звал людей на вечернюю службу, но нетрудно было заметить, что на сапожковцев колокольный звон не произвел никакого впечатления. Народ продолжал заниматься насущными делами. Мне же делать было нечего, и я решил сходить посмотреть на службу. Здесь мне необходимо сделать небольшое отступление: Дело в том, что, несмотря на мое преклонение перед традициями, из коих Православие я считал стержневой, основополагающей традицией русской нации, на то, что я часами с восклицаниями мог стоять перед иконами, любил церковное пение и считал Иисуса реально существовавшей личностью, сам я был все же неверующим человеком. Когда приходилось заходить в храм, отчего-то всегда чувствовал себя неловко: так неловко чувствует себя человек, которому случилось без приглашения оказаться в большом дружеском собрании. Вроде бы никто не гонит, а понимаешь свою ненужность и неуместность. Даже креститься мне в церкви было стыдно образованный человек, а такие суеверия.
Но вернусь в Сапожок. Под вечер дождь пошел настоящий. Рюкзак стал намокать, под ногами сразу развезло. Вот и кладбищенская церквушка. Захожу несмело, вначале бестолково топчусь у дверей, не зная, что делать с торбой за спиной. Наконец, ставлю рюкзак у входных дверей и делаю несколько шагов вперед. Осматриваюсь. Полумрак. Священника нет, видимо, в алтаре. Две старушки поют на клиросе. Еще одна за чтеца. И больше никого в храме, я один! Женщина на секунду прекратила читать, и осмотрела меня – буквально с ног до головы, точнее, с головы до ног. Повернуться и уйти? Но уйти сразу как-то неудобно, и вот я, переминаясь с ноги на ногу, стою посреди храма. Вдруг двери царских врат открылись, появился священник. Он что-то провозгласил и поклонился присутствующим. Поскольку в храме я находился в одиночестве, если не считать служек, то мне пришлось поклониться в ответ. Мелькнула мысль: впервые в жизни, пусть даже поневоле, участвую в службе. Запели старушки. Голоса высокие, дребезжащие, слова было разобрать трудно. Священник стал кадить. Вначале он кадил у алтаря, передвигаясь от одной иконе к другой. Затем батюшка спустился к нам. Бабушки встали так, чтобы не стоять спиной к каждению. Повернулся и я. Но, разумеется, никаких высоких или глубоких чувств при этом я не испытал. Более того, глаза привычно замечали мелкие детали, которые замечаешь всегда, когда делать нечего. Священник был пожилой. Взгляд быстрый, внимательный. На ногах калоши, из-под рясы торчали видавшие виды старенькие брюки, забрызганные грязью... Про себя я уже решил: сейчас священник скроется опять в алтаре, и я уйду искать ночлег. Тем временем он оказался напротив меня, опять бросил на меня быстрый взгляд, пару раз взмахнул кадилом и ... До сих пор я уверенно мог описывать каждую минуту пребывания в храме: взгляд священника, одновременно отстраненный и суровый, резкий, показавшийся поначалу неприятным, запах ладана, мои неловкие поклоны ... ... Чтица, мгновением ранее произнесшая: " Слава Тебе Боже наш, слава Тебе ", перекрестилась и я, подумав, что, наверное, в этом месте службы нужно креститься всем, тоже перекрестился. Не очень уверенно, поскольку делал это впервые в жизни, торопливо поклонившись.
И словно какая-то большая, теплая волна, подхватив, захлестнула меня. Тот же храм, те же люди, но будто другое все. Раздражавшее своей фальшивостью пение старушек неожиданно стало умилительно-нежным, ласкающим душу. Усталости как не бывало. Но самое главное было не в этом. Вся моя жизнь в мгновение ока пролетела передо мной. Жизнь непутевая, бестолковая, грешная. Непутевая по своей бесцельности, бестолковая – по той суетности, что делала мое существование одним сплошным мельтешением, и грешная – ибо любил я в жизни только самого себя. Даже те поступки, в которых можно было бы найти доброту и бескорыстие, по сути дела только ласкали мое тщеславие и самолюбие. Обо всем этом я мог бы рассуждать долго, а иной раз, раньше, я не без удовольствия поругивал себя, – но здесь, в церкви, здесь ... было иначе. Мне стало жаль себя, жаль моих друзей, живущих также бестолково. Вдруг представился день моего ухода из жизни, равнодушное сочувствие окружающих. А вероятнее всего, никто и не заметит моего ухода... Слезы текли по моему лицу. Я взглянул на иконостас перед царскими вратами. Христос глядел мне прямо в глаза. Нет, не так – в душу мою Он глядел, но не было суровости в этом взгляде. Была любовь, которая доселе мне неведома, которая испепеляла меня. Я отвел глаза. Но и с других икон на меня смотрели... смотрели живые люди. Николай Угодник, Сергий Радонежский, наконец, сама Божья Матерь. Раньше я читал о них в атеистических брошюрах, рассуждал о суевериях нашего народа, а сегодня, сейчас, я ощущал их реальное присутствие, их настоящее участие в моей судьбе: Они одновременно судили меня и как бы говорили: еще не поздно, еще не поздно. Словно гнойный нарост прорвался, и вместе со слезами раскаяния уходила пустота, столько лет жившая в моей душе. Не знаю, не смешна ли для чужого уха эта исповедь. Тем более что длилось все это
– мгновение и мне вряд ли удастся передать то, что случилось со мной дождливым летним вечером в маленькой кладбищенской церквушке маленького городка ...Кто-то тронул меня за плечо:
– Милый, служба кончилась, церковь закрывается, – женщина-чтица участливо глядела в мои глаза. – А может ты... вы... хотите с батюшкой поговорить. Он у нас хороший.
– Нет спасибо, мне пора. – Я был удивлен: то, что вроде бы длилось минуты, на самом деле длилось больше часа. Говорить и вправду ни с кем не хотелось, да и ночлег еще не найден. – Спасибо.
Накинув на плечи рюкзак, я шагнул в сумерки летнего вечера. Все было прежним грязная дорога, старые дома, в незримой для людей дремоте вспоминавшие век минувший, деревья в маленьком скверике. Другим был я. Не лучше, чем раньше, не хуже, – просто другим. В Сапожке состоялась встреча, которую я меньше всего мог ждать. Встреча с Богом.
Перед самой гостиницей под названием "Мошка", меня остановил
местный житель. Был он в изрядном подпитии, но настроен весьма благодушно. Случайно, закурить нет у вас?
– Нет, не курю.
– Ну и правильно. А погодка-то ... налаживается.
– Кажется да.
– Лицо мне ваше не знакомо. Проездом или приехали к кому?
– Вернулся. Домой.
Молитесь за меня.
Все, опоздала! – матушка Евгения, запыхавшаяся от быстрой ходьбы, тоскливо глядела на пустую привокзальную площадь города. До монастыря, где она была настоятельницей, больше двадцати километров. Автобус в ту сторону пойдJт только утром.
На автостанции матушке посочувствовали, но помочь ничем не смогли. Она уже внутренне приготовилась к тому, что придется заночевать в городе, как в дверях автостанции еJ чуть не сшибла женщина, устремившаяся к окошку диспетчера.
– Люська! Люська, черт тебя дери! Уснула что ли? – Матушка Евгения при слове "черт" быстро перекрестилась и повнимательнее посмотрела на кричащую. Той было под сорок, потертые, видавшие виды джинсы, сарая куртка. Окошко отворилось. Женщина-диспетчер, тем же спокойным тоном, каким она минуту назад разговаривала с монахиней, ответила:
– Ну что ты кричишь? Вечно как угорелая носишься. Давай бумаги.
– Не ворчи. Просто домой скорей хочется. Тут только матушка Евгения поняла, что эта женщина – водитель такси. ЕJ серая "Волга" стояла у самого входа в автостанцию. У монахини затеплилась надежда. И хотя ни внешний вид женщины, ни еJ манеры матушке не понравились, "Волга" была для настоятельницы последним шансом добраться затемно до монастыря.
– Простите, – окликнула она садившуюся в машину таксистку. – Вы ещJ работаете? матушка сделала вид, что не слышала разговора женщины с диспетчером.
– Отработала уже. Сейчас машину в парк поставлю – и домой, – ответила та.
– Видите ли, я в городе по делам была, и вот... опоздала на последний автобус.
– Да, до монастыря далековато, – в голосе женщины прозвучало искреннее сочувствие. Она на мгновение задумалась, а потом, словно приняв решение, махнула рукой:
– Ладно, мои оглоеды без меня поужинают. Садитесь, поедем.
– А сколько это будет стоить? – робко спросила матушка.
– Поехали, говорю. Там видно будет.
Долгие северные сумерки уже затемнили окрестные поля. Машина ехала по пустынной дороге. Таксистка включила музыку. Прислушавшись к тому, что поет певица, матушка перекрестилась ещJ раз.
– Выключить? – улыбнувшись, спросила водитель.
– Если можно, пожалуйста.
– ВсJ правильно. Вам лучше такие песни не слушать. А мне, честно говоря, нравится. Жизненно.
– Мне это трудно понять, – вздохнула матушка. ЕщJ пять минут назад она радовалась тому, что всJ так хорошо закончилось, а сейчас уже искренне скорбела, думая о таксистке.
– Вы меня простите, – обратилась монахиня к женщине, – как вас зовут?
– Анна.
– А по отчеству?
– Да какое там отчество, мы же шоферня. Начальника гаража по – отчеству зовJм, остальных по именам.
– И что, с вами одни мужчины работают?
– Почему? Диспетчеры, бухгалтерия, – начала перечислять Анна, но потом, словно поняв подтекст вопроса, засмеялась:
– Нет, ребята меня не обижают. Да и за баранкой я уже лет пятнадцать.
– А вот вы в брюках, – матушка пыталась быть тактичнее. – И выражения всякие допускаете. Наверное, курите? Это всJ не спасительно.
– Курю, – вопреки опасениям матушки, Анна спокойно отреагировала на еJ слова. Кстати, а как к вам полагается обращаться? Сестра?
– Нет, я настоятельница. Мать настоятельница.
– Вы думаете, мать настоятельница, я о своих грехах не знаю? – она махнула безнадJжно рукой. – Только ведь это в рекламе по телевизору дура какая-то под машину в мини-юбке лезет. Не видели?
– Я не смотрю телевизор.
Ну да, я забыла. А выражаюсь ... бывает, но не подумайте, что я сквернословка какая ...
Если матернусь ненароком, то по делу.
– А в Бога веруете? – матушка уже овладела ситуацией.
– А как же без этого?
– В церковь на исповедь ходите?
– В великий четверг ходила. Когда ещJ? Да, получается раз в год.
Надо чаще. И каяться, каяться надо в грехах. Их мало знать, надо с ними бороться. На
вашей работе для женщины столько искушений. Наступило молчание. Анна о чем-то задумалась. Матушка уже не сомневалась, что Господь свJл еJ с этой женщиной не случайно. Вот и ворота монастыря. Когда Анна сказала, что денег брать с матери настоятельницы
не будет, матушка Евгения обрадовалась, но уже не удивилась. И только в душе возблагодарила Господа, что она, грешная, своими словами тронула эту женщину. На прощанье пригласила Анну приходить в монастырь:
У нас служит на литургии отец Лонгин. Вот увидите: придете раз, захочется придти
ещJ. И исповедник он замечательный. – И добавила:
– А я буду всегда молиться о вас.
Прошло несколько дней. В их быстротекущей череде постепенно забыла матушка Евгения таксистку Анну. Работы в монастыре было непочатый край, в город приходилось
ездить по-прежнему часто, но пути женщин не пересекались. А однажды, во время короткого
ночного сна, было матушке видение, Она и ещJ две женщины поднимаются на гору. Одна – прежняя еJ знакомая ещJ по той, до монастырской жизни, а во второй матушка Евгения узнала таксистку Анну. Окрестности
горы очень живописны, вершины не видно. Идут они легко, дружно. Вдруг городская еJ приятельница говорит: "Не могу больше. Не идут ноги." Матушка удивлена, ведь идти так
легко, так приятно. Дальше они идут вдвоJм – матушка Евгения и Анна. ВсJ круче подъем,
всJ больше камней на пути. Вот уже и она чувствует, как деревенеют ноги, как усталость
сковывает их своими цепями. ЕJ покидают силы. А что же Анна? Она по-прежнему идJт легко, бодро. Только обернулась на прощанье, улыбнулась сочувственно – и пошла дальше. Наверх. Одна. Проснулась мать настоятельница с тяжелым сердцем. Она пыталась себя убедить, что сон из разряда пустых, ничего не значащих. Или это искушение дьявольское. Но сон "не отпускал". А где-то через месяц, в самый канун еJ именин, сон повторился. В мельчайших подробностях. Да и сон ли это
был? Матушка сидела в своей келье и, казалось, на минуту задремала... И она поехала в город, искать Анну. Нашла быстро. Та узнала еJ, обрадовалась.
Давайте ещJ раз прокатимся? С ветерком! – у Анны было хорошее настроение. – В
соседний райцентр через два часа поезд из Москвы приходит, я обычно туда за пассажирами еду. Вас довезти – крюк небольшой. Чтобы поговорить обстоятельнее, матушка Евгения согласилась. На этот раз она решила
подробнее расспросить таксистку о еJ работе. Ибо себе она уже расшифровала сон: гора
это путь на Небо, к Богу. Анна поднялась выше неJ, ради Бога бросившую налаженную жизнь, надежды на создание семьи. Почему? Анна рассказывала охотно, ей явно льстило внимание матушки. Как живJт? Да как все сейчас. Трудно. Раньше у них в парке было четырнадцать машин, осталось четыре. Считается, что шофJр
берJт у руководства машину в аренду. Есть клиент, нет, а в конце месяца выложи положенные деньги. Запчасти, ремонт – тоже из своего кармана. Но ничего, выкручиваемся. Муж шахтJр, грех жаловаться – пьJт в меру, детей любит, целыми днями на даче возится. Впрочем, что ему ещJ делать – работает два дня в неделю, а деньги и за них не платят. Получается, всю семью