Текст книги "Молитесь за меня (СИ)"
Автор книги: Виктор Лихачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
Пытаюсь на востоке разглядеть Спас-Клепики. Но их не видно. Что ж, придется сегодня пошагать. Впрочем, дорога в этом лесном краю совсем не в тягость. Да и глаза не перестают удивляться. Взять, к примеру, местные деревни. Что народ здесь приветливый, я уже писал. Но добрые, отзывчивые люди встречались на протяжении всего пути. А вот коровы в здешних деревнях просто необыкновенны. Ходят буренки по лесу, словно лоси, пощипывают травку, пастухов не видно. Или выйдут на дорогу и перейдут ее, спокойно, с чувством собственного достоинства, и опять скроются в чаще леса. Наверное, в Индии такие же ходят. Впрочем, чем ближе я подходил к Клепикам, тем меньше мне встречалось бродящих по лесу коров. Зато все чаще стали попадаться стайки туристов. Окрестности реки Пры
– рай для этой веселой неугомонной братии. Тихо и спокойно прошел для меня этот день. Клепики оказались очень милым городком. До гостиницы я добирался через весь город и потратил на это почти два часа. Только в центре города одноэтажные дома уступили место двухэтажным. Дома эти видели юного Сергея Есенина, некоторое время учившегося в местной школе. Да мне кажется, что не только отдельные дома, но и Клепики в целом остались такими же, как и восемьдесят лет назад. Такими же тихими, немного патриархальными. Так же, наверное, судачили женщины, облокотившись на крашеные заборчики, так же обсуждали местные новости, сбившись в кучку, мужики, чинно покуривая папироски. Вечером это можно себе позволить.
Гостиница в Клепиках находилась на самом конце городка. Я уже не надеялся ее увидеть. Тем более сладким показался мне чай, которым угостила дежурная, и мягче постель в скромном номере.
15 июля. Живут в Туме патриоты.
По всей видимости, почти месячная ходьба начинает сказываться. Вроде бы и отдохнул за ночь хорошо, а ноги как свинцом налиты. Медленно, с трудом бреду по направлению к рабочему поселку Туме. Отдыхаю часто, благо деревни попадаются через каждые три-четыре километра.
В одной из них познакомился с семьей Морозовых. Дом их почти крайний в Кобыленке. Войдя в деревню, я увидел старуху, сидящую у окна, словно в портретной раме. Старуха была очень древняя и слепая. Она подставляла лицо навстречу солнечному свету, и незрячие глаза ее, не моргая, смотрели вдаль. Это была мать хозяина дома. Не помню, с каких слов началось мое знакомство с этими простыми, но очень добрыми людьми. Помню только, что сидели мы на скамье под окном, меня потчевали молоком, хозяева рассказывали о своем житье-бытье, а над нами, в оконной раме, возвышалась старуха, время от времени произносившая одну и ту же фразу: "Вы пейте молочко, оно силы дает". А около соседнего дома сидел на лавке человек, несмотря на жару одетый в фуфайку. Он изредка бросал взгляды в нашу сторону. Судя по репликам моих новых знакомых, они не очень жаловали этого человека. Да и я забыл о нем, когда он исчез за калиткой своего дома.
Но когда я, попрощавшись с Морозовыми и дав им обещание при случае заглянуть в их дом, отправился дальше, из-за калитки соседнего дома меня окликнул чей-то голос.
– У вас закурить не будет? – голос принадлежал виденному мною ранее человеку. Я ответил, что не курю, и хотел идти дальше, но он спросил что-то еще, и я понял, что человеку очень хотелось поговорить. Позже, размышляя о произошедших за день встречах, мне стало ясно, почему встреченные люди так хотели общения. Я был чужой человек, для них не совсем обычный. Но не это главное. Они все нуждались в простом человеческом общении, потому что были одиноки. Дети их жили в городах, на родину наведывались редко, если наведывались вообще. А к кому-то и вообще наведываться было некому. Как к тому человеку в фуфайке, чье имя я даже не успел спросить. Жил он совершенно одиноко. Видимо, болел. У меня от жары пот выступил на лбу, а он зябко кутался в свою фуфайку. Он с удовольствием рассказал мне о деревне, куда я забрел. Узнав, что это раньше было большое село, спрашиваю его о церкви. Он как-то вздрогнул, на что, впрочем, я не обратил внимания, и глухо бросил: "Сломали ее перед войной".
Не знаю отчего, но я стал рассказывать о том, что во многих деревнях, где когдато были сломаны церкви, мне рассказывали о страшной и трагической судьбе тех, кто кощунственно поднял руку на святыни. Они погибали в расцвете лет или умирали мучительной смертью. Истории были похожи, но от этого они не становились менее правдивыми. О случайности говорить тоже не приходится. Если даже в святотатстве участвовало много человек, Божья кара находила всех. В одной тульской деревушке бабуля рассказала мне, как пятеро подвыпивших мужиков в то страшное послереволюционное время залезли в церковь, вытащили иконы и, не обращая внимания на плач и крик священника, стали рубить их. Священника вскоре расстреляли, церковь разрушили, кирпич пошел на строительство школы. Но счастливее от этого жизнь сельчан не стала. А те, пятеро, в течение семи десяти лет покинули этот мир. Кого зарезали в драке, кто сгорел в собственном доме. Своей смертью умер один, умер от страшной, неизлечимой болезни. Умирая, он произнес: "А выходит, Он есть".
Мой собеседник как-то просяще посмотрел на меня.
– А если не по своей воле?
– Что не по своей воле? Он замолчал, затем, словно решившись, заговорил. Дикция у него была отвратительная, говорил он быстро, но не понять его я не мог.
– Я ведь тоже церковь рушил. Молодой был, в Бога не верил, но меня заставили, зачем бы я сам? Время какое было, сами знаете. Вызвали нас с двумя мужиками в правление и сказали, так, мол, и так. Я отказываться, а мне... Да что говорить... Тех двоих давно уж нет. А я... Болею вот много, но скриплю помаленьку. Наверное, от того, что не по своей воле вроде как снисхождение мне. Как вы думаете? – и опять какой-то просительный взгляд, будто от моих слов чтото решится в его судьбе. Не ко мне ему надо обращаться, ох, не ко мне. В Туму я пришел к вечеру, еле-еле передвигая ноги. На самой окраине поселка повстречался мне попутчик, местный житель. Гидом он оказался прекрасным. Пока мы шли по длинно-длинной улице, ведущей в центр, добровольный мой экскурсовод рассказал много интересного. К тому же он оказался страстным патриотом Тумы. Впрочем, это не удивительно. Патриотизму не важны размеры, он не зависит от масштаба. Чем ближе подходили мы к центру поселка, тем все более расходился рассказчик. На нас уже оборачивались.
– Не знаю, какой дурак присоединил нас к Клепикам. У нас ведь свой район был. А вы не знали? Да и сейчас Тума больше Клепиков. И промышленность вся у нас. А у них, вы видели, что у них? Несчастный швейный цех. А у нас и вагоноремонтное депо, и швейная фабрика, и колбасный цех, и МПК. Строительство же все у них, они там под себя все тащат..
– В каком смысле?
– Да в таком. Выделяют, к примеру, деньги на строительство. Области какое дело, они району денег дали, а там трава на расти. А в Клепиках они денежки делят. Вот и живем мы без строительства.
Спорить я не стал. Лично мне и Клепики понравились, и Тума. Конечно, жаль, что живут в Туме люди, почти не надеясь получить новое благоустроенное жилье. Но, если честно, и в Клепиках какого-то строительного бума я не увидел. Бедность. Наша проклятая бедность. Мы делим крохи, и те, кому крох совсем не перепадает, все свое негодование обращают на тех, кому что-то достается.
– Какой-нибудь выход есть? – спрашиваю своего экскурсовода, прощаясь с ним. Будет когда-нибудь Тума лучше жить?
– Разумеется, выход есть. Будем добиваться отделения от Клепиков, депутаты наши к этому делу уже подключаются. Хватит им на нашей шее сидеть. Это точно. Суверенитет так суверенитет.
16 июля. Умершая деревня.
Я думал, что такие люди встречаются только в книгах и кино. Его велосипед догнал меня, когда я уже отшагал два часа по дороге из Тумы в Великодворский. Невысокого роста, рыжая щетина, обветренное лицо. Представился Федором Кузьмичем. Довольно бесцеремонно спросил, слезая с велосипеда:
– Вы не возражаете, если я компанию вам составлю? Попробуй, скажи "нет" – обидишь человека.
– Я не спеша шагаю, а вы, наверное. Спешите, – сделал я робкую попытку отстоять свое дорожное одиночество.
– Не волнуйтесь. Мне спешить некуда. А так мы время проведем с пользой.
– С пользой для кого?
– Для нас, для кого же еще? – искренне удивился он. Кузьмич был из породы доморощенных философов-самоучек. В багаже у него было три или четыре класса, длинная трудовая жизнь, на заключительном этапе которой в нем проснулось желание все узнать, все объяснить, используя свой жизненный опыт. В результате из всего этого получались довольно любопытные результаты. Почти час он рассказывал мне свою теорию мироздания. Это была чудовищная смесь православия, буддизма, язычества, материалов из популярных брошюр серии "Знание". Слушал собеседника он с интересом, но от него сразу отскакивало то, что ему не нравилось. За разговорами мы дошли до деревни Кузьмича. Прощаясь, он посетовал на нехватку времени:
– Книг много надо успеть прочитать. И еще... – Кузьмич внимательно посмотрел на меня, словно оценивая степень моей надежности. – Понимаете, хочу сделать вечный двигатель.
– Чего? – у меня глаза полезли на лоб. Мой странный спутник, довольный произведенным эффектом, сбросил с плеч холщовый мешок, поднял с земли прутик и на пыльной обочине стал лихорадочно что-то чертить.
– Да вы не подумайте, я все рассчитал правильно, – и он стал мне объяснять, чертя какие-то круги, рычаги, в которых я не имел ни малейшего понятия. Я попытался что-то ему рассказать об истории этого вопроса, но лихорадочный блеск в его глазах говорил, что переубедить Кузьмича невозможно. Впрочем, я резко оборвал себя: стоит ли спорить? Человек решил для себя все вопросы бытия, теперь он решил перевернуть одно из самых устоявшихся представлений нашего мира. Бог ему в помощь.
– Не сомневайтесь, все получится. Только вот материалов нужных нет, – прокричал Кузьмич, навсегда исчезая за поворотом.
За поворотом я и не заметил, как из Рязанской области вошел во Владимирскую. Поселок Великодворский на самом ее юге. В поселке живут стекольщики, что для Гусь-Хрустального района не удивительно. Но задерживаться здесь я не хотел. У магазина, где бабушки ждали рейсового автобуса, попытался уточнить дорогу до деревни Уляхино.
– Да мы, милый, туда и едем. Сейчас автобус придет. Объясняю, что я пешком. Что об асфальтовой дороге знаю, но она делает большой крюк, а у меня на карте отмечена еще одна дорога, через лес. Дружно охают, дружно сомневаются. Затем выносят вердикт.
– Есть одна дорога, как на Гусь ехать. Другой нет. И тут одна из бабушек, по виду самая древняя, молчавшая до сих пор, вдруг неожиданно заговорила.
– Ты прав, сынок. Есть еще одна дорога. Через лес. Ветка.
– Какая ветка?
– Раньше тамодноколейка проходила, на завод дрова возили. Уж сколько лет, как ее разобрали, теперь по ней никто не ходит.
Я обрадовался:
– А как, по-вашему, пройти можно по ней? Ведь короче.
– Да, короче, – как-то неуверенно согласилась бабушка. – До Трушкино дойдете по ветке, а там и до Уляхино близко. Да вот дойдете ли? Я с удивительной поспешностью заверил всех, что дойду обязательно. Проводили меня дружным оханьем и пожеланием доброго пути. Я бодро вошел в лес. После тридцатиминутных блужданий, с помощью собирателей черники наконец-то нашел ветку. Углубление в земле можно было разглядеть, но оно так сильно заросло деревцами, кустарником, травой, что назвать ее дорогой мог бы только сумасшедший. Теперь я понял, почему все встреченные мною люди ее упорно называли веткой. Дорогой называл ее только я. Давно посеревшее небо разродилось потоком воды. Шел дождь минут двадцать и, можно себе представить, во что превратилась моя ветка. Но отступать было некуда. И я пошел вперед, проклиная собственное легкомыслие. Ноги насквозь промокли сразу же, мерзко капало с деревьев. Вскоре сухой у меня была только спина под рюкзаком. А ветка не кончалась. По бокам ее заманчиво отливали синевой ягоды черники. Крупные, блестящие. Но только я наклонялся, чтобы сорвать их, как на лицо, рукиопускались полчища комаров и мошки. Да, это не южная Мещера. А ветка была когда-то прямой, как струна. Опять полил дождь. И кругом лес, лес, лес.
Вспомнилось о моем прошлогоднем приключении, когда заблудился в лесу. Тогда целый день я не мог выйти из зеленого царства. Но здесь-то все должно быть подругому...
Лес кончился как-то вдруг. Поляна блестела под солнцем изумрудом. Мокрый, уставший, но счастливый я поспешил в деревню, видневшуюся на пригорке. Странно. Светит солнце, зеленеет трава, поют птицы, аккуратно скошенная трава у домов, но все производит впечатление какой-то омертвелости. В деревне, куда я вошел, никто не жил. Стояли дома, сохранившие каркас, но внутри порушенные, плодоносили сады. Это страшно – деревня без человека, без голоса человеческого. Стайка воробьев бодро купается в лужах.
Захожу в один дом. Ступеньки отвалились, в сенцах на полу кучи рухляди, кирпича, досок. Пытаюсь представить себе этот дом в ту пору, когда он был обитаем. Вот здесь, наверное, висели ходики, а здесь, на печке, любил греться кот... А людей представить не могу. Не получается...
Уляхино встретило большой плотиной, берега которой густо облепили рыболовы. Чуть выше ферма, чистая, даже ухоженная. Сама же деревня просто удивила. Мне показалось, что я не в русской деревне, а где-нибудь в Прибалтике. Аккуратные домики на главной улице говорили о многом. Спрашиваю первого встречного, есть ли здесь общежитие.
– Нет. Зачем оно нам? У нас своих работников хватает. Интересуюсь, у кого бы лучше остановиться на ночлег. Смеривает меня взглядом с ног до головы.
– И не пытайтесь. У нас у всех здесь ковры и хрусталь, кто же вас пустит? Что-то новое. Неужели, чем больше достатка, тем меньше гостеприимства?
– Вообще-то есть у нас гостиница. Но туда только по личному указанию председателя пускают. Попробуйте, хотя...
Все ясно. В деревне председатель всегда первое лицо, в этой, образцовой, он просто царь и бог, думаю я, и не ошибаюсь. Председательский дом нашел быстро. Рискнул постучать, поскольку время было еще не очень позднее. Степан Петрович принял меня на крыльце. Вижу по лицу, как в нем идет борьба. Скромно говорю, что я журналист, работаю в Москве. Вскоре я получаю свою "верительную грамоту" записку к заведующему гостиницей.
Кто бы мог подумать, я уж было собрался ночевать где-нибудь в стогу, а ночую не просто в гостиничном номере, а в номере шикарном. В гостинице, а проще говоря, доме для высоких и нужных гостей цветной телевизор, холл, столовая, три или четыре комнаты с прекрасной мебелью. Засыпая, благодарю мысленно Бога и доброго еврея-председателя с таким русским именем-отчеством, с такой русской профессией, живущим в таком не типичном для его народа месте. Вот что значит хозяин, – в последний раз восхищаюсь я, утопая в белоснежной нежности постели.
17 июля. Перед последним днем.
Один из самых грустных дней. Странствие мое приближается к концу. До Гуся не больше тридцати верст. Дальше идти не получится: не осталось времени, да и силенок уже в запасе не больно много. Уляхино проводило по-осеннему нудным дождем. Пустынная дорога до Курловского. От Курловского к Гусю пошел по железной дороге. Последний раз повстречался с моей доброй трясогузкой. Желая, видимо, скрасить мое одиночество, она в этот раз минут десять летела, сопровождая меня. Когда вдалеке показались трубы – я подходил к Курловскому, – она почти подбежала к моимногам, что-то чирикнула и – серая точка растаяла в небе... Прощай! До Гуся я не дошел: ноги и впрямь еле двигались. Переночевал в деревне Нечаевская, в рабочем общежитии. Колхоз оказался тоже не из последних, но народ здесь был попроще. Зашедший на огонек в общежитие Николай, местный житель, зазвал посмотреть свой дом, стоявший через дорогу. Отказать я ему не смог, хотя особой охоты не было. Честно говоря, плохо помню наш разговор. Думал я об одном: завтра последний день. На душе было грустно и одиноко.
18 июля. Вместо эпилога.
Сегодня я возвращаюсь к своей обычной жизни. К своим обычным занятиям, заботам. Другой бы на моем месте радовался, мне же оставалось только успокаивать себя: Бог даст, на следующий год ты отсюда, из Гуся, пойдешь дальше по прекрасной своей земле. Дальше и дальше, к синим далям, старинным городам, к добрым людям, которых ты еще не встречал.
Осталось написать совсем немного. По железной дороге вошел в Гусь-Хрустальный. По обеим ее сторонам щедро плодоносила малина, не очень сладкая, но удивительно пахнущая. Этот запах долго оставался со мной. Пока ждал автобуса до Москвы не мог отказать себе в удовольствии и сходил в знаменитый музей художественного стекла. В автобусе напала странная дрема. Сквозь монотонный шум колес я услышал позавчерашний дождь в лесу. Вот именно, услышал, как капли падали на листья берез; как они стекали на ягоды черники. Я срываю эти ягоды, брызжет сок, и следы от него еще долго будут у меня на руке. А вот и ...
И матерь их Софья.
Драма в шести действиях.
Действующие лица:
Николай Михайлович Прокофьев, учитель истории Вера Ивановна Рощина, директор школы
Тамара Викторовна Лазукина, актриса Виталий Сергеевич Ильин, ее муж, бизнесмен
Софья Викторовна Лазукина, учитель истории Евграфыч, житель города Одуева
Ирина Леонидовна Войтюк, учитель русского языка и литературы Петр Петрович Самсонов, учитель математики
Нина Ивановна Козлова, Светлана Георгиевна Филатова, педагоги Одуевской школы Борис Семенович Заславский, режиссер
Леонид Игоревич Портнов, мэр Одуева Васильев, участковый милиционер
Мальчик и девочка, участники спектакля "Гроза" Актеры народного театра, милиционер, жители Одуева. Часть первая.
Действие первое.
Картина первая.
Кабинет директора школы Рощиной. Она сидит за столом, что-то пишет. После стука в дверь входит Прокофьев.
Прокофьев. Здравствуйте, Вера Ивановна. На ковер вызывали? Рощина. ( Молча, показывает рукой на стул, затем продолжает какое-то время писать, лишь после этого поднимает на Прокофьева глаза). День добрый, Николай Михайлович. У вас, я вижу, опять чудесное настроение? Прокофьев. А разве может быть иначе, многоуважаемая Вера Ивановна? (Начинает загибать пальцы). Я молод, здоров, умен, красив, холост, работой доволен, ученики меня любят, коллеги уважают, вы – цените, девушки, так те просто обожают, собаки со мной дружат... Вот видите, пальцев даже не хватило. Рощина. Прокофьев, ответь мне: ты пользуешься тем, что я знаю тебя с пеленок, что с Марией Михайловной мы подругами были? Сколько раз мне еще придется краснеть за своего учителя истории?
Прокофьев. Можно ответить? Рощина. Нужно!
Прокофьев. Тогда по порядку, многоуважаемая Вера Ивановна. Разве можно пользоваться такими святыми чувствами, как дружба, любовь? Тут дело скорее в моей харизме...
Рощина. В чем, чем? Прокофьев. Харизме. Ну, как бы сказать по другому? В моем шарме, обаянии. Вот вы, да и не вы одна, под мою харизму и попали. Рощина. Издеваешься, гад?
Прокофьев. Теть Вер, так я же любя. А если серьезно, что случилось? Рощина. Я только что из райкома. Вот, почитай. (Протягивает Прокофьеву листок бумаги).
Прокофьев. Что это? Рощина. Ты читай, читай.
Прокофьев. (Читая). Докладная... заведующему РОНО от методиста Шиловой Г.И... Ага! Преподаватель Одуевской средней школы No2 Прокофьев Н.М.... так-так... в присутствии учителей этой школы обозвал меня дурой... (Поднимая голову). Неточность, Вера Ивановна.
Рощина. Неужели? Прокофьев. Я назвал ее круглой дурой.
Рощина. Круглой дурой? Понятно. Методиста РОНО? Ты хоть соображаешь, что говоришь?
Прокофьев. Что за методист Шилова Г.И. – это еще тот вопрос, а студентку Гальку Шилову я знаю хорошо. На три курса старше меня училась. Тупая была – вспомнить страшно. Я ей по три раза каждую тему объяснял. Она меня за это салом с картошкой кормила.
Рощина. Натурой, выходит, брал. Прокофьев. Кушать хотелось, теть Вера.
Рощина. Здесь я тебе не теть Вера, а Вера Ивановна. Или товарищ директор. Прокофьев. Понял.
Рощина. А я не поняла: ты ее по старой памяти что ли круглой дурой назвал? Прокофьев. Да как можно... товарищ директор? Галина на урок ко мне пришла. Я, говорит, тебя проверять пришла. Проходи, отвечаю, усаживайся поудобнее. А сам про себя думаю: ежели Галька методист РОНО, то кем тогда должен быть я? Рощина. Брось, будто ты не понимаешь, в чем дело. Шилова-старшая начальник торга. У нее вся наша власть отоваривается. В школе-то дочка и года не продержалась, вот мамашка ее и устроила на теплое местечко. Прокофьев. И вы это считаете нормальным, товарищ директор? Рощина. Не считаю. Но и оскорблять ее тебе никто не давал права. Прокофьев. Так я не дорассказал. У меня тема была – "Средневековый город". 6 класс. Не урок получился – сказка. Я ребятам и репродукции Брейгеля и Яна Вермера принес, вагантов им читал, мы музыку из фильма "Город мастеров" слушали. Помнишь, теть Вер: тили бом-бим-бом...
Рощина. Не увлекайся. Что дальше? Прокофьев. Да это самое главное! Меня дети два года назад успокаивали: не переживайте, Николай Михайлович. Все равно мы эту вашу историю забудем, к чему она нам? Все равно пойдем в трактористы и доярки. Но ты же сама мне тогда говорила: не сдавайся.
Рощина. (Тихо). Я это помню, Коля. Прокофьев. И я заставил их полюбить историю. Через музыку, живопись, поэзию. Они ведь до сих пор не догадываются, как я их заставлял! И теперь самый тупой ... нет, тупых у меня нет, – самый слабый из моих мальчишек, разбуди его хоть ночью, тебе о том же средневековом городе все расскажет... И вот эта... нехорошая женщина, когда мы выходили из класса, говорит мне: "Хороший урок Николай Михайлович, я ставлю вам "4".
Рощина. Для нее такая оценка всегда была пределом мечты. Прокофьев. А меня аж подбросило. Стой, говорю, Галина Андреевна. Раз вы методист, разберите мой урок, и объясните мне, что я ни так сделал. Рощина. Ну и как, разобрала?
Прокофьев. Я у вас нашла, говорит, один недочет: за все время урока вы ни разу не упомянули о решениях 26 съезда КПСС. Я сначала решил, что она шутит. Переспросил, не ослышался ли я. Оказалось, нет. Ну, вот тогда я и сказал, все, что о ней думаю... Нет, ты представляешь, я должен был закончить урок словами: какой бы прекрасной стала жизнь жителей средневекового города, знай они о решениях 26 съезда КПСС.
Рощина. Понятно. А что произошло в кабинете политпросвещения? Прокофьев. Вам и об этом доложили, товарищ директор. Рощина. Представь себе.
Прокофьев. Как его... Портнов, собрал учителей истории со всего района. Кстати, кто он по должности?
Рощина. Третий секретарь. Отвечает за идеологию. Прокофьев. Запомню. Собрал, значит, он нас, и давай орать: скоро Пасха, крестный ход, если хоть один ваш ученик будет в нем участвовать – пеняйте на себя. Прощайтесь с партбилетами, комсомольскими значками. Особенно досталось Сергею Сергеевичу Сухожилову из Воронихинской школы. У них же в селе действующая церковь находится и к ним полрайона на крестный ход сбегается. Чему вы учите детей, орет он на Сухожилова. А Сергей Сергеевич этому Портнову в отцы годится. Вот, кстати, кому за идеологию отвечать. Интеллигент, умница, добрейшей души человек.
Рощина. Что же ты замолчал? Прокофьев. А я все сказал. Тебе же доложили, что было дальше. Рощина. Доложили... Да на меня орали, что я под своим боком пригрела антисоветчика.
Прокофьев. Кого – кого? Рощина. Антисоветчика!
Прокофьев. Это я то, с семи лет рисовавший "Аврору" и с октябрятским значком ложившийся спать, антисоветчик?
Рощина. Вот я и хочу услышать от тебя, повторяю, от тебя, что ты тогда сказал Портнову?
Прокофьев. Я сказал, что он не имеет права разговаривать с нами в таком тоне, а кричать на пожилого человека, ветерана войны – гнусно. Еще я сказал, что готов хоть сейчас выложить комсомольский билет, но пасти своих ребят, не собираюсь. Тем более, что их у меня пятьсот человек. А по нашей советской Конституции, каждый гражданин СССР имеет право на... Короче, хорошо я ему сказал. Рощина. Ты от скромности не умрешь.
Прокофьев. Понимаю, скромность украшает, но зачем мужчине украшения? Нет, правда, тишина в зале стояла – слышно было, как муха в окно стучалась. Представляешь, теть Вер, все головы угнули, все сорок человек, а потом, не поднимая голов мне зааплодировали.
Рощина. А что же Портнов? Прокофьев. Да трус он, как и все те, кто кричит на людей, которые не могут им ответить... Надо же, идеолог, ядрена вошь... Ладно, Вера Ивановна, обещаю быть умней. Плетью обуха не перешибешь. Потерпите еще годик, а там... Рощина. (Перебивает его) Не поняла...
Прокофьев. А что здесь понимать. Из положенных по распределению трех лет, два я уже отработал.
Рощина. (Видно, что эта новость буквально сразила ее). Николай Михайлович, Коля... ты это серьезно?
Прокофьев. Абсолютно, Вера Ивановна. Я свободный человек, а мир огромен и интересен. Слава Богу, одним Одуевым он не ограничивается. Я не хочу, чтобы мною руководили Портновы и Шиловы.
Рощина. Дураки есть везде, Коля. И чем больше город, тем их больше. Прокофьев. Но, как ни странно, в большом городе они реже попадаются на пути. Представляешь, еду я в метро, вокруг толпа народа – и все молчат. И я не знаю, кто они – гении или кретины. Читаю книгу, и мне нет до них дела. Как и им до меня. Но зато в большом городе есть музеи, театры, консерватория... Я огорчил тебя, теть Вер?
Рощина. ( Резко встает из-за стола и начинает ходить по кабинету). Значит, плетью обуха не перешибешь? А вот два года назад, Николай Михайлович, здесь, в этом самом кабинете... помнишь, 9 "Б" сорвал твой урок. Тогда ты сказал мне: "Тетя Вера, я не сдамся". А сейчас они за тобой гурьбой ходят. Прокофьев. Так тогда речь шла о моей чести, о профессии, наконец. Рощина. Правильно, два года назад тебя задели за живое. А сейчас, гордишься, какой ты смелый: эта – дура, этот негодяй! Ведь хороших, честных, искренних людей больше, Коленька! Им... им просто надо друг за друга держаться, объединиться. Не умею я красиво сказать. Ты вот вспомнил, как тебе аплодировали. Прокофьев. Угнув головы.
Рощина. Но для какой-то Марьи Ивановны, забитой, задерганной – это поступок. Понимаешь?
Прокофьев. Понимаю. "Настоящих буйных мало, вот и нету вожаков". Рощина. Дурак, прости Господи!
Прокофьев. Может быть, Вера Ивановна. Но не Дон Кихот. Всю жизнь сражаться с ветреными мельницами? Увольте.
Рощина. Лучше сидеть в консерватории и слушать Моцарта. Прокофьев. А это действительно лучше. Кстати, не понимаю вас. В чем я виноват? Что хочу уехать из этой дыры?
Рощина. Бежать, Прокофьев, не уехать, а бежать. Кстати, пойми и меня. Далеко бы ты уехал отсюда с волчьим билетом.
Прокофьев. Волчьим билетом? Рощина. А ты как думал? Публично отвесил оплеуху Портнову и решил, что на этом все закончится? Два часа я горло в райкоме из-за тебя драла. Спасибо, первый поддержал. Правда, пришлось пообещать, что на собрании мы тебя пропесочим. Прокофьев. На каком собрании?
Рощина. (Смотрит на часы). На нашем, дружок, на нашем. Через пять минут сюда девчата придут. А пока хочу задать тебе последний вопрос. Прокофьев. Неужели последний?
Рощина. Говорят, тебя после уроков каждый день в закусочной видят. Это правда? И что ты там, скажи на милость, делаешь?
Прокофьев. Закусываю. Рощина. А ты не иронизируй.
Прокофьев. Повторяю, Вера Ивановна, мой бог – свобода. Я – свободный человек. Уроки отвел, и делаю все, что сочту нужным. Рощина. Но ты же учитель!
Прокофьев. Ну и что? Разве учителям запрещено входить в закусочные? Я детям рассказывал, что в Штатах в свое время висели таблички на присутственных местах: "Входить собакам и неграм запрещено". Представляю: "Вход учителям и..." Рощина. Не паясничай. Опять вызов?
Прокофьев. Кому? Рощина. Да не придуряйся, все ты понимаешь. Мимо дети гурьбой ходят, а учитель пиво глушит.
Прокофьев. Стоп, Вера Ивановна. Не пью я пиво. Меня с него на сон тянет и изжога начинается.
Рощина. Тогда что? Водку? Прокофьев. Водку в закусочной? Фи, Вера Ивановна. Портвейн, добрый старый портвейн. С котлетой или с бутербродиком: хлеб, совсем немного масла и килечка... Чудо!
Рощина. Ты меня разыгрываешь, Прокофьев? Так и спиться не долго. Прокофьев. Не обязательно. У меня учитель в институте был, Вадим Николаевич Зареченский. Мудрейший человек! Помню, у него на семинаре закончит кто-нибудь из студентов доклад, наспех подготовленный, а он посмотрит на него и скажет: "Это все, батенька?" И сам так начнет рассказывать, что мы целый час притихшие сидим. А сколько стихов старик знал... Так о чем мы? Да, и как-то я заметил, что возвращаясь с занятий, а Зареченский только пешком ходил, наш Вадим Николаевич в кафешку одну все время заходит, – ее у нас Рублевкой звали. Я проследил, и что же оказалось? Аристократ, белая кость, с академиком Лихачевым дружил, что же он себе в этой забегаловке заказывал? Портвейн! Ну, а поскольку Зареченский для меня был авторитетом...
Рощина. Одним словом, и ты попробовал. Прокофьев. И ведь понравилось!
Рощина. И сердито, и дешево. Ладно, ты мне зубы не заговаривай, я тебя насквозь вижу.
Прокофьев. А если видишь, что спрашиваешь? Рощина. Ох, послушает кто нас со стороны – потеха. То ко мне на ты обращаешься, то на вы. Вера Ивановна, товарищ директор, теть Вера. Прокофьев. Так я же по просьбам трудящихся. (После паузы). Обещаешь, о моей страшной тайне никому не рассказывать?
Рощина. Могила. Прокофьев. Беру я, значит, свою котлетку... Рощина. И стакан портвейна в придачу.
Прокофьев. Это святое, товарищ директор. Выпиваю. Закусываю. Беру второй. Не смотри так, больше – ни грамма. И когда по телу начинает растекаться тепло, а серый наш Одуев мне уже кажется каким-нибудь Баден-Баденом, появляется она. Рощина. Кто – она?
Прокофьев. Откуда я знаю? Незнакомка, видение, мечта. (Неожиданно начинает декламировать).
И каждый вечер, в час назначенный (Иль это только снится мне?),
Девичий стан, шелками схваченный В туманном движется окне...
Рощина. Интересно, интересно. Каждый вечер, говоришь, движется? Значит, из медучилища. Оно как раз через дорогу от закусочной. Прокофьев. Какой мудрый человек это спланировал? Рощина. А какие-то особые приметы имеются?
Прокофьев. У видения? Побойся Бога, Вера Ивановна. Впрочем, я заметил одну особенность. Когда она идет, то у нее часто тетрадки к груди прижаты, будто она текст наизусть учит.
Рощина. Томка Лазукина! Она. И впрямь, красивая деваха. Два года в театральный вуз поступала и все неудачно. Но девчонка упрямая: все равно, говорит, поступлю. А пока она в медучилище...