Текст книги "Молитесь за меня (СИ)"
Автор книги: Виктор Лихачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Прокофьев. Что раньше? Войтюк. Ничего, сюрприз это. (Кричит в дверь). Кто-нибудь, позовите Софью Викторовну. (Прокофьеву). Сейчас придет. Интересно, узнаешь ты ее или нет. Прокофьев. Ты даже не ураган, ты – торнадо. Войтюк. Слушай, я же тебе про Ильина рассказывала. Прокофьев. Господи!
Войтюк. Нет, ты послушай, толстовец. Прокофьев. Какой я толстовец? Просто хочу ночью спокойно спать. Войтюк. Так вот, он единственный из всего нашего театра, кто подписался тогда за высшую меру для тебя.
Прокофьев. (Удивленно смотрит на Войтюк). Ты... ничего не путаешь? Войтюк. Моя мать на консервном заводе работала, вместе с Ильиным. У них тоже подписи собирали. Она сама видела, как этот... подпись свою ставил. Прокофьев. Может, он не понял, что подписывает. Впрочем, какое это имеет сейчас значение. Бог ему судья...
Заходит Софья Викторовна. Софья. Можно? Ирина Леонидовна, на ковер вызывали? Войтюк. (Подходит к девушке, берет ее за плечи). Вот это наша Софья Викторовна. Преподаватель истории.
Прокофьев. Приятно. Очень. То есть, очень приятно. Войтюк. Правда красавица?
Софья. Ирина Леонидовна... Войтюк. Николай Михайлович, вам эта девушка никого не напоминает? (Подражая интонации Прокофьева) : "А чья это маленькая девочка там за сценой сидит?" Прокофьев. Не может быть!
Войтюк. Может, Прокофьев, может. Софья Лазукина – собственной персоной. Младшая сестра нашей одуевской гордости. (Девушка покраснела). Не сердись, не сердись, золотце мое, я любя. Кстати, Николай Михайлович, в последние годы Софья Викторовна очень много общалась с Верой Ивановной. Я бы даже сказала, они дружили.
Прокофьев. Я себя чувствую подросшим Маугли, который вернулся к людям. Каждое мгновение – открытие. От одних – жить не хочется, а от других на сердце теплее становится... Как красиво сказал.
Войтюк. Значит, смущен. Коля, я, наверное, зря тебе про Ильина сказала. Софья. Извините, а что вы сказали?
Войтюк. Я забыла, что он твой родственник... Так, вспомнили кое-что. Прокофьев. Пойду я. Говорят, большие люди в Одуев приезжают, поэтому аврал по уборке улиц объявили. Книги посмотрите, Софья Викторовна, может что-нибудь сгодится. А за сумками я в другой раз зайду. Софья. Спасибо вам, Николай Михайлович. До свидания. Прокофьев. До свидания.
Войтюк. Так мы договорились о вечере? Прокофьев. Конечно. (Направляется к двери). Войтюк. Коля...
Прокофьев. Цунами. Войтюк. (Подходя к Софье и вновь обнимая ее за плечи). Ты не прав. Прокофьев. В смысле?
Войтюк. Ты не можешь быть Маугли. Знаешь, почему? Прокофьев. Почему?
Войтюк. Ты никуда от нас не уходил, Коля. Прокофьев. Интересная мысль. Вечером обсудим. (Уходит).
Картина вторая.
Городской сквер. На скамейке сидит человек. Это Евграфыч. Слышны голоса: "Скоро приедут". "Посторонись". Чувствуется суматоха. С ней контрастирует Евграфыч, мечтательно смотрящий куда-то вдаль.
Евграфыч. Как говорил мой Кулигин, "какая красота в природе разлита". Вот смотри, что получается: приезжает к нам в Одуев какая-нибудь делегация, куда ее везут? Правильно, сюда везут, в городской сквер. А что еще показывать? От старой крепости только фундамент остался, вечный огонь теперь не горит – газа нету. Вот и везут гостей сюда, к дубу, который еще Ивана Грозного видел. Сила, красотища, вечность. Сколько раз я видел: приходят сюда и немцы, и японцы, и американцы всякие, им что-то объясняют, они что-то на своем басурманском наречии лопочут, а только на дуб посмотрят – и замолкают. И впрямь, чего тут объяснять. Эх, жаль, что я так поздно на свет появился. По всей Руси такие дубы стояли. А сейчас... (Машет рукой). Вон, сколько мусора под дубом раскидано. Ну, если нравится здесь пить, так хоть уберите. Завтра же опять придете, неужели в свинарнике приятно сидеть... Эх, люди! В природе красота разлилась, а от вас она куда ушла? Появляется человек с метлой. Это Прокофьев. Он подметает мусор и поет. Чем ближе Прокофьев приближается к Евграфычу, тем четче слышны слова песни: Моя метла, в лесу росла,
Росла в лесу зеленом. Еще вчера она была
Березой или кленом. Евграфыч. А что, неплохо. Сам сочинил, мил человек? Прокофьев. Нет, это из старого фильма песня. "Город мастеров" называется. Евграфыч. Не смотрел. А о чем фильм?
Прокофьев. (Продолжая мести). В одном средневековом городе жили вольные люди. Но кончилась однажды их свобода, – покорила город черная сила. Злой герцог-горбун стал их повелителем.
Евграфыч. Покорились, значит? Прокофьев. А куда деваться? Впрочем, не все покорились. Жил в этом городе метельщик, тоже, кстати, горбун.
Евграфыч. Понял, они, наверное, братьями были. Только одного цыгане украли. Прокофьев. (Смеется). Нет. Хотя общее между ними, действительно, было: оба любили одну местную красавицу, которая ответила взаимностью метельщику. Вот герцога и бесило: почему нищего горбуна могут любить, а его, сильного да богатого – нет.
Евграфыч. Не понимал, выходит, что не в деньгах счастье. Прокофьев. Не понимал. Ну, а закончилось все хорошо. Метельщик поднимает восстание, герцога убивают, город вновь становится вольным. Евграфыч. А твой коллега, мил человек, женится на красавице... Детский выходит фильм, раз кругом одно счастье?
Прокофьев. (Тихо). Получается так. Только сначала метельщик тоже умирает: черная стрела ему в горб попадает. Все думали, что он умер, а он взял, да и ожил. И одна мудрая бабушка говорит: видно то не горб у него был... (Замолкает). Евграфыч. (Нетерпеливо). А что же?
Прокофьев. Крылья, Евграфыч, крылья. (Старик вздрагивает). До поры до времени сложенные.
Евграфыч. Ты, получается, знаешь меня? Прокофьев. А кто же в Одуеве тебя не знает? Евграфыч. И то верно. Меня здесь все знают. А умру, никто не заметит. Прокофьев. А как же эликсир? Ты это брось, Евграфыч. Вот увидишь: вы вдвоем всех переживете.
Евграфыч. Это с кем же? Прокофьев. А вот с этим дубом.
Евграфыч. Голос мне твой, мил человек, вроде бы и знаком, а не припомню. Да и не видел я тебя никогда прежде здесь с метлой. Прокофьев. (Начинает декламировать). "Бульвар сделали, а не гуляют. Гуляют только по праздникам, и то один вид делают, что гуляют..." Евграфыч. (Вскакивает со скамьи). Николай Михайлович! (Долго трясет ему руку. Вытирает слезы).
Прокофьев. Ну, что ты, отец, что ты. Садись, я тебя ругать сейчас буду. (Усаживает Евграфыча, а сам садится рядом). Евграфыч. Вернулся... Слушай, Михалыч, а я ведь до сих пор свою роль не забыл. Прокофьев. Я погляжу, ты с Кулигиным одним целым стал. Сидишь, философствуешь, а мусора вокруг... Пятнадцать лет назад порядка больше было. Евграфыч. Это ты правильно заметил. И про Кулигина в точку: и от него и от меня ничего не зависит.
Прокофьев. А люди? Евграфыч. А что люди? Они деньги зарабатывают. Вот сейчас какого-то немца в гости ждут. Инвестор называется. Ильин его привозит – об этом вчера наша брехаловка писала.
Прокофьев. Кто? Евграфыч. Газета наша местная. Раньше называлась "Ленинский путь", теперь "Одуевские вести". В каждом номере – на первой странице портрет Портнова. Отец благодетель! Люди... Закусочную снесли, хоть кто бы пикнул. Говорят, в ней раньше корчма была, сам Михаил Юрьевич Лермонтов, проезжая на Кавказ, откушивать здесь изволил.
Прокофьев. Да, такое не прощается. Евграфыч. Зато там сейчас, как его, супермаркет. Ильин на паях с Портновым построили. И, вообще, Николай Михайлович, ты только не обижайся. Прокофьев. Постараюсь.
Евграфыч. Я понимаю, ты шуткой ко мне претензии предъявляешь. А ты без шуток их предъяви другу своему, Самсонову. За что его бабу все уважают? Личность! Вот кого мэром ставить надо. Еще раньше Рощина была, царство ей небесное – личность! И заметь, обе женщины. А мужики? Прочти Петькины интервью с Портновым: "Леонид Игоревич, горожане с благодарность отмечают... Леонид Игоревич, разрешите поздравить вас..." Тьфу!
Прокофьев. Не ругай его, Евграфыч. Это горький хлеб. Евграфыч. Так не ел бы.
Прокофьев. Может ты и прав. Только ты тоже не обижайся. Смотрю я, у вас на свободе, свободы нет совсем: Самсонов без куска хлеба боится остаться, Портнов без должности, и ты – боишься...
Евграфыч. Ничего я не боюсь. Что-то ты путаешь. Прокофьев. А что же ты тогда на Самсонова всю ответственность перекладываешь? Когда закусочную рушили, наверное, здесь, у дуба монологи Кулигина произносил. Евграфыч. Как ты все перевернул. А что я мог сделать? Прокофьев. Предположим, закусочная была обречена... Евграфыч. Не предположим, а обречена.
Прокофьев. (Тихо). В тюрьме мне один добрый человек молитву написал. Я ее каждый день помногу раз твердил.
Евграфыч. Не поленись, прочти еще разок. Прокофьев. Господи! Дай мне душевный покой, чтобы принимать то, что я не могу изменить. Мужество, чтобы изменить то, что могу. И мудрость, чтобы всегда отличать одно от другого... Ты тоже личность, Евграфыч! Без тебя Одуев уже никогда не будет тем городом, который мы так любим. Но ты ошибся, когда решил, что можешь стать личностью только тогда, когда изобретешь свой эликсир... Вот, что я хотел тебе сказать.
Евграфыч. (Тоже тихо). Я хочу изменить то, что нельзя изменить? Прокофьев. А что можешь – не хочешь. Или боишься, оправдывая себя тем, что родился не в свое время.
Евграфыч. (Удивленно). Откуда знаешь? Прокофьев. (Будто не слыша вопроса). У меня закусочная не идет из головы, Евграфыч.
Евграфыч. Далась она тебе. Прокофьев. Неужели ты ничего не понял? Это же сакральный акт. Если хочешь, жертвоприношение.
Евграфыч. Чудно говоришь! И кого же принесли в жертву? Прокофьев. Тебя, меня, наш Одуев... (Взволновано). Тот дух, который жил здесь тысячи лет, и который старше этого дуба...
Евграфыч. Здесь русский дух, здесь Русью пахнет... Нет, Михалыч, загнул ты. Обидно конечно, но это же только закусочная. Прокофьев. Закусочная? А сколько видели, сколько слышали эти стены? Я будто воочию вижу, как в ожидании свежих лошадей здесь сидел Лермонтов. Сидел в окружении той России, которой уже никогда не будет. Гусары, мещане, крестьяне, сельские священники, титулярные советники. Менялись поколения, постоялый двор стал гостиным двором, потом трактиром, чайной, и уж после этого – закусочной... Евграфыч. Постой, Николай Михайлович, я все понимаю. Выразить не могу, но понимаю. Правильно, дух! Ты ведь не помнишь то время, а я еще застал. Ведь тогда пьянства не было: люди шли с работы, заходили в чайную, кто хотел – пил чай с баранками, а кто и рюмочку пропускал. Про жизнь говорили... чего только бывало не услышишь...
Прокофьев. ... Теперь там стоит супермаркет, где ты можешь купить бутылку водки и спокойно пойти домой, чтобы выпить ее у телевизора. Евграфыч. А еще раньше...
Прокофьев. Остановись, Евграфыч. О том, что было раньше, мы можем говорить часами. Давай лучше вспомним, что произошло совсем недавно. У нашего краеведа Белова было очень сильное желание написать гневное письмо и собрать подписи, чтобы не трогали закусочную. Все-таки памятник архитектуры. Но потом он вспомнил, что Самсонов все равно ничего не опубликует, да и Портнов нет-нет, да и подкинет денег на музей. Самсонов ждал писем от народа, приходя домой, ругался: говорил, что сейчас никому ничего не надо. А сам ничего не написал. Но сдается мне, что самый эффектный замысел был у тебя. Евграфыч. Точно. Хотел придти к закусочной и лечь под бульдозер. А потом представил, как это будет выглядеть со стороны. Глупо. И смешно. (Встает). Сейчас мы могли бы пойти туда и отметить твое возвращение... Прокофьев. Ладно. Пойду работать. Я был рад тебя увидеть, Евграфыч. Но – метла зовет. (Уходит).
Евграфыч. Русский дух, русский дух. А может, он еще у нас остался – дух этот. Я понимаю, Михалыч, ты припугнуть меня решил. (Поднимается). Нет, одним супермаркетом нас не возьмешь. (Дубу). Ты, старик, и не такое видел. А то супермаркет! (Уходя). Хотя... жалко закусочную.
Картина третья.
Тот же сквер, но в другой его части. Прокофьев вновь орудует метлой. Приближаясь к нему, идут два человека. Это Портнов и Ильин. Ильин. Смотри, Леонид Игоревич, еще метут. Через час немцы приезжают, а вы еще марафет наводите. Куда это годится?
Портнов. Тебе легко говорить. За всем приходится самому смотреть. Чуть что упустишь...
Ильин. (Перебивает). Извини, Леонид Игоревич, но это твои проблемы. Я же не рассказываю, чего мне стоило к вам этих ребят привезти. Они серьезные люди, понимаешь? Водкой и икрой здесь не обойдешься. И если кроме этого сквера вам гостей вести некуда, так вылизывайте его. Или и на это уже денег нет? Портнов. Приму к сведению, Виталий Сергеевич. (Подходят к Прокофьеву. Портнов, не поздоровавшись, обращается к нему). Давай шустрее, браток. Чтоб через десять минут здесь все блестело. Ты меня понял? (Собирается вести Ильина дальше, но вдруг оборачивается). Слушай, браток, ты новенький, что ли? Не припомню я тебя. Хотя лицо вроде знакомо... Прокофьев. Ты?!
При этих словах ушедший вперед Ильин вздрагивает и останавливается. Прокофьев. (Продолжая). Я.
Портнов. Вернулся, значит? Ты остановись, я с тобой разговариваю. Прокофьев. Так ведь через десять минут все должно блестеть.
Портнов. Ты смотри, а гонору не поубавилось. (Ильину). Виталий Сергеевич, не узнаешь? Твой знакомец. Режиссер – постановщик, япона мать. У другого не хватило бы совести вернуться туда, где людям столько горя принес, а этот... Ильин. Леонид Игоревич.
Портнов. Подожди, Виталий Сергеевич, сейчас пойдем. Только скажу этому подлецу пару ласковых. (Подходит вплотную к Прокофьеву). Слушай меня и запоминай. Даю тебе три, нет, два дня, чтобы ты из моего города убрался. Ты оценил мое великодушие, подонок? Если через два дня я узнаю... Прокофьев. (Прекращает мести). Не узнаешь.
Портнов. Вот как? И почему же? Прокофьев. (Очень спокойно и твердо). Потому что я убью тебя. Уже завтра. Портнов. (Отшатываясь). Что? Что ты сказал? Повтори. Прокофьев. Повторяю. Я убью тебя, Портнов.
Портнов. (Ильину). Виталий Сергеевич, этот тип мне угрожает. (Прокофьеву). Влип ты, приятель. Сегодня же в родные места этапом отправишься. Прокофьев. (Вновь начинает мести). Как не понять? Только ты забываешь, Портнов: я же рецидивист – почти половину жизни небо в клетку видел. Тянет меня обратно, тянет. Но держать слово там хорошо учат. А значит, ты все равно покойник. Дружки за меня, товарищи – недоделанное завершат. (Останавливаясь). Ты это понял, подонок?
Портнов. (Видно, что он напуган). Я... я мэр этого города. Прокофьев. Мы все в этом мире кем-то были, Леонид Игоревич. Ты – секретарем райкома, я – порежиссерствовать успел. И то и другое – смешно... Только Господь знает, что с нами завтра будет. Как там у Бродского: входишь в спальню, вот те на: на подушке ордена.
Портнов. Не понял. Прокофьев. А что здесь понимать? Ну, если ты Бродского не понимаешь, я тебе Светлова процитирую: новые песни придумает жизнь, не надо ребята о песне тужить. Портнов. (Немного приходит в себя). Значит, песня – это я? Прокофьев. Почему только ты? И я, и вот – Виталий Сергеевич. У каждого своя песня, но рано или поздно – она заканчивается. (Вновь начинает мести). И уже другой мэр будет говорить: мой город.
Портнов. Нет, я это так не оставлю... Ильин. Оставишь. Человек отбыл в заключении пятнадцать лет и теперь имеет право жить там, где захочет. Иди, Леонид Игоревич, я поговорю с Николаем Михайловичем
– и все улажу.
Портнов. (Возмущенно). Николай Михайлович, иди... Виталий Сергеевич, почему ты... вы мне указываете? Я мэр города.
Ильин. Я знаю кто ты, а ты знаешь, почему указываю. Иди, готовься к встрече. (Портнов уходит). Здравствуйте, Николай Михайлович. Очень рад, что вы вернулись. Сегодня же позвоню жене, она очень обрадуется. Прокофьев. Здравствуйте, Виталий Сергеевич. Передавайте привет Тамаре Викторовне. А сейчас, извините, я должен работать. Ильин. Я понимаю... Буквально на днях Томочка приедет в Одуев. Театральный сезон заканчивается. Мы обычно с ней летом в Европу выбираемся, – я на пару недель больше дела не позволяют, а она там подольше задерживается. Но в этом году Томочка решила в Одуеве погостить. Надоели, говорит, все эти заграницы. Прокофьев. Понимаю.
Ильин. Да. Так вот, хорошо бы нам встретиться, посидеть... Прокофьев. Зачем?
Ильин. Мы с Томочкой действительно все эти годы очень переживали. И всегда... всегда умели помнить добро. (Более уверенным голосом). Кое-чего в жизни мы добились. Своим трудом, а Томочка – и талантом. Но без вас, Николай Михайлович... я же все понимаю. Портнова не опасайтесь. Он действительно трус. Но если захотите, я помогу вам перебраться в Москву, устроиться там. Если деньги нужны – скажите только. И вообще, метла – не для вас. Прокофьев. А по мне – в самый раз. Виталий Сергеевич, давайте раз и навсегда договоримся: вы мне ничем не обязаны, ничего не должны. Если считаете, что жизнь у вас удалась – я рад за вас. За то, что хотите помочь – спасибо. Только... я как-нибудь сам. Не обижайтесь.
Ильин. Хорошо. Но почему мы не можем просто общаться, как прежде? Если, конечно, все ваши слова о том, что вы рады за нас – искренни. Прокофьев. Ты всегда был хорошим психологом, Виталик. Я повторяю, вы мне ничем не обязаны, пятнадцать лет назад я действительно сам сделал свой выбор. А вот насчет общения... Стоит ли общаться процветающему московскому бизнесмену и народной артистке России с простым одуевским дворником? Ильин. Все-таки гложет вас обида, Николай Михайлович. Прокофьев. Без церемоний Виталий: с мэром на ты, а мне зачем "выкать"? Ильин. Да ради Бога. Могу и на "ты". Только суть от этого не меняется: "стоит ли общаться процветающему московскому бизнесмену и народной артистке России с простым одуевским дворником"... Неужели ты не понимаешь, что этими словами оскорбил нас? Хочешь, чтобы мы теперь до конца жизни с чувством вины жили? Прокофьев. Психолог... Сначала денег предложил, затем дружбу, теперь вот оскорбленного из себя строишь.
Ильин. Я не строю, Прокофьев. В отличие от тебя, я искренен в своих чувствах. Прокофьев. Интересно, почему в анекдотах "новых русских" такими тупыми представляют? "Я искренен в своих чувствах" – хорошо сказано, Виталий. Но почему ты отказываешь в этом другим? В третий раз тебе повторяю: это было мое решение и я не жалею о нем. Общаться с вами не хочу, понимаешь? Говорю это тебе совершенно искренне.
Ильин. Почему? Нас ведь так много связывает. Прокофьев. Сейчас нас уже ничего не связывает. Не хотел говорить, но, считай, ты вынудил. Я очень нуждался в общении с вами. Там, в тюрьме. Первые лет пять все от вас письма ждал, да что письма – маленькой записки. Так и не дождался... А теперь ты можешь говорить, что угодно – и о радости своей, и о переживаниях за меня. Это все слова, Виталий Сергеевич, пустые слова, за которыми только страх. Ты же совсем не хочешь со мной общаться, Ильин. Как ты Портнову сказал: "все улажу". Вот это честно, а то все про искренность вещаешь... Не бойся, я пятнадцать лет молчал о том, что произошло, буду молчать и дальше. Ну, вот и поговорили. Мне надо работать. А то немцы вот-вот приедут. (Начинает петь). Моя метла, в лесу росла,
Росла в лесу зеленом. Еще вчера она была
Березой или кленом. Ильин. (Кричит). Ты прав, прав, Прокофьев! Это был твой выбор. И тогда, если помнишь, я тебя ни о чем не просил. Ни о чем! Ты все решил за меня. Благодетель! Вот и мети себе на здоровье. А про страх – врешь! Тебе ли не знать, кто тогда за рулем был. Я – честный человек, и любому могу прямо в глаза посмотреть. Слышишь? Прокофьев. Да как не услышишь – орешь, как резанный. Чтобы тебя услышали, Виталик, не обязательно кричать. А вот про глаза – это ты здорово сказал. Будь другом, посмотри в мои и ответь всего на один вопрос. Впрочем, можешь не отвечать, только посмотри.
Ильин. Нет, я отвечу. Прокофьев. Спасибо. Меня это действительно... гложет. (После паузы). Зачем ты подписал ту бумагу?
Ильин. Какую бумагу? А откуда... Впрочем, это неважно... Все подписывали. Короче, дураком я тогда был. Хочешь, верь, хочешь, нет, но до сих пор не понимаю, почему тогда подписался.
Прокофьев. Нет, Виталик, кем-кем, а дураком ты никогда не был... Ну, вот, кажется, домел. Прощай, Ильин. Оставляю тебя один на один с твоей честностью. Тамаре Викторовне – мое почтение. (Уходит).
Действие пятое.
Картина первая. Уже знакомая зрителям комната Прокофьева. Он сидит на диване, поджав под себя ноги и что-то пишет. Раздается стук в дверь. Прокофьев. Пятнадцать лет никто в эту дверь не стучался. Войдите. Входит Софья. В руках у нее сумки, в которых Прокофьев приносил книги в школу. Софья. (Явно смущаясь). Это я. Добрый вечер. Прокофьев. (Удивленно). И вам добрый.
Софья. Можно войти? Прокофьев. А мне кажется, вы уже вошли.
Софья. Ну, да... я вот... сумки вам принесла. Прокофьев. (Улыбаясь). Вижу. И что не пустые, тоже вижу. Неужели книги не пригодились?
Софья. Что вы! Очень даже пригодились. (Достает из сумки какие-то пакеты, разворачивает их).
Прокофьев. Боже мой, какой запах! Нет, нет, Софья Викторовна, положите все обратно.
Софья. Так я же... от всего сердца. Прокофьев. Верно. У вас чудесное сердце, но, все равно – уберите. Софья. Но почему? Вы попробуйте, вкусно очень. Я подумала, что вы отвыкли от домашних харчей.
Прокофьев. Это точно. Софья. Я не так выразилась... Совсем вы меня засмущали. Прокофьев. Не обижайтесь. Пожалуйста, не обижайтесь. Я ведь не меньше вашего смущен.
Софья. Правда? Прокофьев. Честное слово. Я не привык... к доброте. Да к тому же, согласитесь, это – искушение.
Софья. В каком смысле? Прокофьев. В самом прямом. А вдруг мне понравится ваша стряпня? Софья. Я принесу еще.
Прокофьев. Вряд ли я достоин такого внимания с вашей стороны. Софья. Вы кушайте, пока все горячее, а я пойду. Прокофьев. Не уходите. Побудьте еще немного. Софья. Вы правда этого хотите? Или это...
Прокофьев. ...простая вежливость? А можно я тоже кое-что спрошу? Вы не первый раз находитесь здесь?
Софья. Это заметно? Прокофьев. Забавно, мы только задаем друг другу вопросы. Кто же будет отвечать? Софья. Начните вы.
Прокофьев. Хорошо. Когда человек впервые входит в незнакомое помещение, он вольно или невольно начинает осматриваться. Чего не скажешь о вас. Софья. Все верно. У Веры Ивановны был ключ от вашей квартиры. Время от времени мы приходили с ней сюда, убирались, разговаривали. Прокофьев. Вы и Вера Ивановна? А о чем разговаривали? Софья. О разном. Помню, как-то раз она сказала такую фразу: самое большое горе и самое огромное счастье случились со мной в один день. Он назвал меня мамой и покинул меня на пятнадцать лет...
Прокофьев. Оказалось, покинул навсегда... А я, признаться, был изрядно удивлен, когда впервые зашел сюда. Думал, увижу запустение, паутину и толстый слой пыли, оказалось... Спасибо. Только почему мама не писала о вас? Софья. Я сама ее об этом просила.
Прокофьев. Вот как? Софья. Моя фамилия – Лазукина. Дальше продолжать? Прокофьев. (Удивленно). Ты... вы не хотели причинить мне боль? Софья. Томка... Не знаю, наверное, про родную сестру нехорошо так говорить, но она никого не любит. Только себя. Извините, давайте не будем об этом. Прокофьев. У вас большая разница в возрасте, вы живете сейчас в разных городах. Может быть...
Софья. Я ошибаюсь? Скажите, а она хоть раз написала вам в тюрьму? Прокофьев. Написала.
Софья. Неправда. Вы все еще любите Тамару, поэтому защищаете. Прокофьев. Я совсем недавно одного хорошего человека упрекнул в том, что он из реальности, из нашей жизни пытается убежать, пусть даже и в мечтах – в другое время. А сейчас сам поймал себя на мысли, что с удовольствием оказался бы в своем любимом времени, когда жил Пушкин. Не смотрите на меня так, Софья Викторовна, это уже старческое – отвечать на вопрос издалека. Так вот, живи я тогда, то написал бы элегию – это было модно, – в которой сравнил бы любовь с цветком.
Софья. А почему вы сейчас не можете ее написать? Прокофьев. Боюсь, это назовут сентиментальной чушью. Софья. Я не назову.
Прокофьев. Вы исключение. Но, продолжим. Если садовник не поливает цветы, они засыхают. То же самое и с любовью.
Софья. Вы хотите сказать, что в вашей душе... Прокофьев. Правильно – выжженная солнцем пустыня. Софья. Интересная аллегория. А что означает в ней солнце? Прокофьев. Страсть, которая раньше или позже, но сожжет человека, который ей поддастся. Поэтому, бойтесь страсти, Это говорит вам много переживший Николай Михайлович Прокофьев. (Церемонно кланяется). Прошу любить и жаловать. Софья. (Приседает в поклоне). Что вы, сударь, что вы. (Серьезно). Впервые заговорили со мной серьезно – и испугались? Наверное, я для вас так и осталась той маленькой девочкой...
Прокофьев. Софья Викторовна... Софья. Да я и не в претензии. И вообще, за все время нашего разговора я вас только один раз заинтересовала и вы сразу, оговорясь, на "ты" перешли.
Прокофьев. А мне казалось, что я один такой наблюдательный. Но вы не правы: мы видимся всего второй раз в жизни, а вы не перестаете меня удивлять. Софья. Шутите?
Прокофьев. Отнюдь. Все-таки красивые, ну то есть очень красивые девушки даже в России редкость. Вот вам удивление номер раз. От Ирины Леонидовны я узнал, что вы ухаживали за Верой Ивановной, а ведь старики, к сожалению, редко интересны молодым. Разве что корысть какая имеется. А какая у вас могла быть корысть? Вот вам и второе удивление. Вчера пришел на могилку к маме – все чисто, ухожено. Говорят, это молодая учительница сюда приходит. Третий пальчик загибайте. Вот эта еда...
Софья. К которой вы даже не притронулись. Прокофьев. Четыре.
Софья. Я даже не знаю, шутите вы или говорите серьезно. Прокофьев. Мир парадоксален, Софья Викторовна. И только через парадокс можно его понять.
Софья. Вера Ивановна читала мне вашу рукопись. Кстати, вы ее еще не закончили? Прокофьев. "Парадоксы"? Вы и это знаете?
Софья. Мне кажется, я о вас знаю все. И про тот злополучный вечер знаю. Прокофьев. А если подробнее?
Софья. Испугались? Я ведь почему Томку не понимаю? Ведь человек из-за любви к ней сел тогда на мотоцикл. Понятно же, что он должен был выплеснуть свои переживания...
Прокофьев. (Облегченно вздыхая). В самый корень зришь. Давай... Давайте больше не будем о ней?
Софья. А я тоже люблю пушкинское время. Если бы жила тогда, знаете, какое письмо вам написала? Брат Прокофьев, написала бы я, я пишу к тебе: ты, потому что холодное вы не ложится под перо; надеюсь, что имею на это право и по душе и по мыслям.
Прокофьев. Это же из письма Рылеева к Пушкину. Ай да Софья Викторовна, ай да молодец! Я все понял. (Подает ей руку). Здравствуй, Софья. Софья. Здравствуй, Николай.
Прокофьев. Ты извини, своих не сразу распознаешь. Особенно в наше время. Софья. Я понимаю. Мне было легче. Мне тебя показали. Прокофьев. Понимаю, наши люди есть везде... Как тебе "Парадоксы". Сгодится? Софья. Честно?
Прокофьев. Можешь не продолжать. Софья. Отчего же, я скажу. По-моему, это гениально. Прокофьев. Спасибо.
Софья. Это тебе спасибо. Я теперь на жизнь через твои "Парадоксы" смотрю. Ты дашь мне сегодня вторую часть?
Прокофьев. Спрашиваешь. Такой бальзам на душу. Если, конечно, твои слова не простая вежливость.
Софья. Какая, к черту, вежливость? Мне Вера Ивановна, по листку давала, и я наизусть заучивала. Потом отдавала обратно ей. Сейчас они у меня дома, ждут хозяина.
Прокофьев. Наизусть? Брешешь, друг Софья, прости за недостаточную деликатность. Софья. Брешет собака, брат Прокофьев. Проверь, если не веришь. Прокофьев. Не надо. Верю. И поражен.
Софья. Спасибо. Разве это сложно – всего один листок в месяц. Прокофьев. Да, всего один.
Софья. Ты вспомнил о чем-то грустном? Вижу, что вспомнил. Хочешь я отвлеку тебя? Прокофьев. Попробуй.
Софья. Когда я пришла сюда, ты писал "Парадоксы"? Прочти, пожалуйста. Прокофьев. Возьмешь домой – и прочитаешь.
Софья. (Садится). Тамара как-то говорила мне, что все авторы обожают читать свои произведения.
Прокофьев. Из каждого правила есть исключения. Софья. А если я очень попрошу?
Прокофьев. (Вздыхает). Непривычно как-то... Ну, хорошо. (Берет листок и садится рядом с Софьей). Пока без названия. (Читает). "Вдалеке от дорог и больших городов, там, где Древний Лес расступался, давая возможность солнцу ласкать землю, жил-был Луг. Ворчливый, но бесконечно добрый, он обожал своих детей звездочек, ромашек, колокольчиков. Когда осенью они уходили под землю, Луг тосковал. А весной к их приходу он менял свой охровый наряд на изумрудный и ждал возвращения каждого цветка. Луг знал в лицо каждого своего ребенка, любой, даже самый неприметный цветок чувствовал на себе его любовь и заботу. Впрочем, чувствовать и ценить – это совсем разные вещи, не правда ли? Цветы эту любовь воспринимали как должное, а сами мечтали. Ведь каждый день перелетные птицы рассказывали им о больших городах, где люди так ценят цветы, что даже сами выращивают их или покупают за деньги. И колокольчики, а также ромашки и незабудки мечтали о той, другой жизни, в которой не будет этой вечной тишины и не путевого задиры ветра, время от времени резвящегося на Лугу. И вот однажды они услышали шум мотора. Из подъехавшей машины вышли люди. "Какая красота!" – раздался чей-то звонкий голос. Люди бегали по Лугу и срывали цветы. О, как взволновались незабудки, колокольчики и васильки! "И меня, и меня" кричал каждый цветок на своем языке. "Сорвите, пожалуйста, сорвите!" – взывали медуницы, лютики и звездочки. Цветам казалось, что это судьба улыбнулась им, прислав сюда этих людей. А мудрый старый Луг плакал, но... жаждущие счастья цветы не могли или не хотели услышать своего отца. А потом машина уехала. Сорванные счастливцы грелись в теплых людских ладонях, навсегда покидая опостылевший им Луг. Оставшиеся цветы уныло понурили свои головки, но в то же время в этих прекрасных головках – лазоревых, синих, розовых, голубых и фиолетовых – появилась надежда. Кто знает, думали цветы, не захотят ли люди приехать сюда еще раз? И не знали они, что их сорванные сестры и братья, – васильки, незабудки, звездочки и колокольчики, – не доехали до большого города. Цветы быстро завяли. Откуда им было знать, что вся их красота и сила, нежность и трепет заключались в любви к ним ворчливого, но бесконечно доброго Луга. Те же теплые человеческие руки приоткрыли окно в машине – и выбросили цветы на широкую бетонную дорогу, раскаленную от солнца, пахнущую бензином и гарью. По дороге непрерывным потоком мчались машины, потому даже вездесущий ветерок– озорник не увидел последних слез легкомысленных детей старого Луга – незабудок, звездочек, ромашек и колокольчиков." Николай Михайлович замолчал. Молчала и Софья. Тишину нарушил громкий стук в дверь. Прокофьев с Лазукиной не успели встать с дивана, как в комнату не вошли, а ворвались Войтюк, Филатова, Козлова, Самсонов, Евграфыч и Васильев.