Текст книги "Молитесь за меня (СИ)"
Автор книги: Виктор Лихачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
Прокофьев. Лю-би-ма-я. Софья. А еще раз, можешь?
Прокофьев. Ну, если только один: (шепотом) любимая... А мне можно еще раз... Софья. Что?
Прокофьев. Поцеловать тебя... Софья. Ну, если только один. (Целуются). Больше никогда не говори о безответной любви. Хорошо?
Прокофьев. Больше не буду. А ты больше не заставляй меня догонять ночью других женщин.
Софья. Договорились. Просто, когда я увидела вас... меня будто кто обухом по голове ударил... Прокофьев, а я тебе поесть принесла. Прокофьев. Поесть? Это прекрасно.
Софья. Ты сейчас о чем-то другом думаешь. Скажи, о чем? Прокофьев. А вдруг обидишься. Ты у меня такая ранимая. Софья. Я знаю, ты не способен меня обидеть. Говори. Прокофьев. Я вдруг вспомнил, что мне уже тридцать девять. Софья. Ну и что?
Прокофьев. А то, что еще ни разу ни одна женщина не стелила мне постель... Ты обиделась?
Софья. Нисколько. Я буду стелить тебе... Прокофьев. Нам...
Софья. Нам постель, а ты... Прокофьев. А я буду обрывать цветы с нашего жасмина и осыпать ими наше ложе. Софья. Не надо. Он такой красивый, – не обрывай его. Прокофьев. А что же мне сделать?
Софья. Совсем немного. Пусть каждый новый день начинается с твоих слов: "Доброе утро, любимая".
Прокофьев. Но это так просто. Софья. Это совсем не просто.
Прокофьев. А почему ты плачешь? Софья. От счастья.
Прокофьев. Разве от счастья плачут? Софья. Получается, что плачут.
Прокофьев. Вот видишь, сколького еще я в жизни не знаю. Софья. Я научу тебя. Знаешь, что означает мое имя? Мудрая. Прокофьев. А мое?
Софья. Победитель народа. Прокофьев. А кто у нас будет народ?
Софья. Получается, что я. Ты – мой победитель. Прокофьев. Мудрость нельзя победить. Особенно, когда рядом с ней ее дочери... Софья. Вера, Надежда, Любовь?
Прокофьев. Вера, Надежда, Любовь. Да пребудут они с нами до конца наших дней. И с теми, кто нам дорог, кто любит нас.
Софья. И даже с теми, кто не любит. Прокофьев. Кого мы обидели – вольно или невольно. Софья. Словом или делом...
Прокофьев. Да пребудут вовеки. Софья. Любовь. Надежда и Вера...
Прокофьев. И матерь их – Софья.
Занавес.
Москва. Вхожу в метро. В длинном переходе два человеческих потока. Один несет меня с собой, другой движется параллельным курсом. Шаг, еще один, другой. Я сбиваюсь со своего ритма, выработанного во время пути. Почти бессознательно перехожу на тот же темп, в котором движутся окружающие меня люди. Движутся молча, сосредоточенно. Мне становится не по себе. У стены стоит флейтист. Он играет что-то очень знакомое, меланхолическое, светлое. В коробке подле него мятые рубли, трешки. А людской поток все течет и течет. С какой-то непонятной надеждой смотрю под ноги. Мне все чудится, что вдруг из-под моих ног вспорхнет серая птичка, запищит приветливо, сверкнет озорным черным глазом... Тщетно. Только частокол движущихся ног, серый гранит, да музыка флейты. Трясогузка осталась там, в другом мире, другом измерении. Я уже перешел его невидимые граница. Что-то очень светлое, легкое отлегло от груди. Так, наверное, покидает нас благодать. Я вспомнил. Флейтист играл "Мелодию" Глюка.
Фекла
Самое первое воспоминание ее жизни: белые хлопья снега бьются в маленькое окошко, возникая из мрака, из пугающей темноты. Мама дышит ей в затылок и не хочет снимать с пальца широкое медное кольцо. В кольце отражается свет от лампы и мамино лицо. И ещJ низкий скрипучий голос:
– Бедная девочка, руки как плети висят. Уж лучше бы померла, чем потом всю жизнь мучаться.
– А мне кажется, что правая стала лучше, может быть, ещJ отойдJт? – робко, словно пытаясь уговорить кого-то, откликается мать.
– Дай Бог, дай Бог, невестушка, – заключает низкий скрипучий голос, и в избе снова воцаряется тишина, только хлопья снега без устали бьются в маленькое окошко.
Потом мама ей расскажет, каким горем для семьи стала внезапная болезнь девочки. До шести месяцев маленькая Феклуша росла абсолютно здоровой. И вдруг как-то ночью всех разбудил крик девочки. Кричала она несколько часов, будто раздираемая нестерпимой болью. А после затихла и оцепенела – полный паралич. ФJклу носили к бабкам, фельдшеру, молились о еJ здравии в церкви. И случилось маленькое чудо: сначала отошла правая рука, затем пришли в движение шея и плечо левой руки. Все остальные части тела до конца ФJклиных дней так и остались недвижимыми. Но вот что интересно: у родных, соседей, односельчан язык не поворачивался жалеть это красивую, крепенькую, жизнерадостную девочку. Только однажды, когда семилетнюю ФJклу отец вынес на крыльцо погреться на майском солнышке, проходившая мимо соседка – бабка Пелагея, сложив руки и, поддерживая подбородок большим указательным пальцем, запричитала: "Ой, бедная ты моя! И за что же тебе такое?! И как же ты жить будешь..."
"Как буду, как буду, – осерчала ФJкла. – Разве ты не знаешь, что на всJ воля Божья? " – обиды у девочки проходили мгновенно, и вот уже бабка Пелагея, с трудом сдерживая улыбку, слушает рассуждения изо всех сил желающей казаться взрослой ФJклы: "Знамо, жизнь трудная, но я мамке завсегда первая помощница. Малые на мне и прясть уже научилась. А ты, бабушка, такие глупости говоришь..." И она не обманывала. В свои семь лет ФJкла стала нянькой. Сначала для младших братьев и сестJр, затем для детей Прокофия и Василия, старших своих братьев, а после племянников пошли внуки. Семьи в те времена были большие и жили все под одной крышей. Так повелось издревле: сын приводил в дом жену, и уже будучи главой семейства, уважаемым на селе человеком, в то же самое время оставался послушным сыном. Невестки, снохи, сыновья, куча маленьких детишек, – но вот что удивительно: ссор, крика, обид не было. Чуть затлеет огонJк ссоры, как уже раздавался спокойный голос деда Ивана, главы этой большой патриархальной семьи: " Василий, ПJтр! Что это ваши жJны разгалделись? Али делать больше нечего? " – и этих слов было достаточно, чтобы в избе вновь воцарилась тишина, а с нею и мир. Одна из невесток деда Ивана, Вера, как приданное за собой принесла в новый для себя дом швейную машинку "Зингер". Машинка была замечательная: лJгкая в управлении, надJжная, и ФJкла, крепко подружившаяся с Верой, упросила ту научить еJ работать на этом механическом чуде. Все удивилась, как быстро ФJкла овладевала швейными премудростями. И вскоре село Новоюрьево получило такую мастерицу, которой не было и в райцентре. " Не оставил Господь, – утирала украдкой слJзы мать. – Будет у Феклушки кусок хлеба, когда мы с отцом умрJм". А хозяин сам подошJл к Вере:
– Дочка, уважь старика. Меня не будет, и разбредутся мои сыновья по разным избам. Позволь мне войти в долю...
– В какую долю?
– Пусть половина машинки останется за ФJклой. Ты же видишь, как она к ней пристрастилась. Уважь старика, возьми деньги.
– Да пусть работает на здоровье, у меня до машинки руки не доходят.
– И всJ же, Вера, кто знает, как твой Прокофий с Василием и Петром жить будут. Хочу умереть спокойным за Феклушу.
Старик оказался прав. После его смерти надумали братья делиться. А на дворе был голодный тридцать второй год. Им бы друг за друга держаться, а они решили, что порознь будет легче. ФJкла осталась с братом Василием и его женой Анной. Купили себе дома на стороне ПJтр и Прокофий, и ушли из-под родительского крова. Окончательно порвать отношения братьям помешала ФJкла. ЕJ любили все, да и поди объясни детям, что они больше не будут слушать добрые фJклинские сказки. Особенно переживал разлуку сын Веры ВасилJк. У него с тJткой были особые отношения. Пятнадцать лет разницы, а дружба – водой не разольJшь. Мальчик долго ходил за матерью и, хныча, повторял одно: "Мам, почему тJтка больше с нами не живJт? Мам..."
И однажды, когда все были на работе, мальчуган убежал в старый дедушкин дом. Двери в ту пору в деревне на засов не закрывали, и каково же было удивление ФJклы, когда входная дверь заскрипела, и на пороге появился Васенька. Копна соломенных волос явно говорила о том, что по пути сюда еJ владелец не миновал ни зарослей репейника, ни кустов крапивы.
– Тетка, пошли к нам, – без предисловий начал он. – Мне без тебя плохо.
– Мне без тебя тоже, ну как же я пойду? Ты же ещJ маленький и меня не донесJшь. Мы потихоньку, ты же по дому передвигаешься... А надо сказать, что ФJкла действительно научилась перемещаться по дому. Делала она это так: опускаясь на левое, здоровое плечо, ФJкла при помощи правой руки подтягивала тело вперJд. Поскольку телосложения она была крепкого, а неподвижный образ жизни привJл к излишнему весу, такие пластунские упражнения отнимали у ФJклы немало сил, а потому пользовалась она ими только в крайних случаях. До дома Веры и Прокофия – больше километра. Живут они на выгоне, почитай в чистом поле, значит, помощи ждать не от кого. А у Васька глаза полны слJз, он теребит еJ за руку... ФJкла вздохнула: пошли!
И они пошли, вернее, шJл мальчик. Он подталкивал тJтку, стараясь изо всех сил. Она даже взмолилась: "Племяш, если ты будешь столько сил на меня тратить, мы точно никогда не придJм. Лучше иди рядом".
Часа через четыре показался одиноко стоящий в поле дом Веры и Прокофия. На счастье, пришJл домой их старший сын, семнадцатилетний Иван. В окошко он увидел ползущую ФJклу и тащившего узелок с еJ вещами брата. "Вот видишь, а говорила помочь некому", – радостно говорил малыш, едва поспевая за Иваном, несущим на спине ФJклу.
Прибежавшей вечером Анне ФJкла спокойно сказала: "Мне хорошо было у тебя, Анюта. Но годик хочу здесь пожить. А появится кто, не сомневайся, нянчить приду". И слово своJ сдержала. Да и Васенька к тому времени подрос, и маленькую Таню, младшую дочку Анны, они нянчили вдвоJм. Девочка принесла много радости в дом. Лицом она была в мать, характером, весJлым и добрым, в ФJклу. По крайней мере, Анна часто смеялась: "Вторая ФJкла растJт. ВсJ ей нипочJм. Даже когда ушибJтся,
– погладишь еJ по головке, она засмеJтся и дальше побежит". Когда Танечке исполнилось три года, иначе как ангелочком соседки еJ не называли. Девочка действительно была чудо как хороша: золотистые волосы, васильковые глаза... Кто бы мог предположить, что случится такое? В тот страшный день все, как обычно, ушли на работу. Анна обещала прибежать в обед и накормить ФJклу и дочь. Маленькая Таня беспрестанно бегала из дома во двор и обратно. ФJкла немного прихворнула – очень болела спина, – и решила немного вздремнуть. Здесь же, в доме стоял привязанный телJнок, которому от роду было всего несколько месяцев. На печке грелось ведро с водой. Когда девочка в очередной раз с шумом вбежала в дом, телJнок, шарахнулся в сторону. Как он зацепил ведро и свалил его, остаJтся только гадать. ФJкла проснулась от крика. То, что она увидела, потом многие годы кошмаром являлось во сне.
– Больно мне, тJтя, больно! – захлJбывалась слезами Таня и, мокрая с головы до ног, протягивала к ней ручонки.
ФJкла скатилась с лавки. Впервые в жизни еJ обуяли страх, растерянность и ужас. Она сначала бросилась к девочке, а затем, поняв, что ничем помочь ей не в силах, через кипящую лужу, лежавшего телJнка выкатилась на улицу.
– Люди, ради Бога, помогите! – не кричала – выла она – спасите еJ, люди! Из соседних домов бежали на помощь, но она уже ничего не видела и не слышала: сознание оставило еJ. ФJкла была бы счастлива умереть. Но сознание вернулось. Танечка уже лежала в постели. Вокруг неJ хлопотало много людей, но помочь никто не мог. Три дня девочка боролась за жизнь, стоически терпя мучения, которые вряд ли кто из взрослых мог выдержать.
Умерла Таня в яркий, звонкий день начала лета. Умерла также светло и тихо, как жила. Перед смертью простилась со всеми. Поцеловала маму, попросила не плакать о ней: "Мне ангелочек сказал, что там будет хорошо". А потом обратилась к ФJкле уже слабеющим голосом:
– Жалко, что ты не сможешь на мою могилку приходить. – ФJкла в своей привычной позе сидела в ногах Танечки. Кровать была огромная, девочка казалась в ней ещJ меньше, чем была на самом деле. Таня пыталась приподняться, чтобы лучше увидеть тJтю, но у неJ это не получалось. Тогда ФJкла осторожно опустилась на живот и подтянулась до уровня лица девочки:
– Не углядела я, голубчик мой, не углядела, – слJзы мешали видеть Танино лицо. Лучше б мне под тем ведром оказаться, всJ равно никому не нужна.
– Обними меня, тJтя, – это были последние слова девочки. ФJкла здоровой рукой бережно обняла еJ головку. Две слезы горошинками упали на подушку. Поняв, что Тани больше нет, заголосили бабы, мать сползла на пол около кровати и запричитала: "И на кого ж ты нас покинула..." А ФJкле вдруг сделалось легко и спокойно. Танечка лежала, будто спала. И, не слыша никого и ничего, ФJкла вдруг запела. Сначала тихо, затем громче. Растерявшиеся от неожиданности люди разом смолкли, и в наступившей тишине, – только ходики мирно отсчитывали время, звучал низкий голос ФJклы:
Сидела я у окошечка, Ждала себе милого,
Не могла дождаться. Спать ложилася.
Утром встала – спохватилася, Гляжу на себя – вдова,
Кому мы поJм, Тому добро будет,
Тому сбудется И не минуется.
После по деревне ходила молва, что так ФJкла всем новую беду пророчила. А беда действительно была совсем рядом. Через десять дней началась война. Старые бабки говорили, что это – за грехи людские. За то, что церкви святые поразрушили, священников поубивали. Но если покается народ русский, добавляли они, то обязательно Россия супостата Гитлера одолеет. ФJкла ничего не говорила, она только слушала. Странное дело: в опустевший дом Анны валом валил народ. Женщины приходили по вечерам, садились в ногах у ФJклы. У неJ на кухне было своJ место под образами, на крашеной скамье. Сзади подушки, на столе швейная машинка – всJ тот же верный "Зингер". Шли к ФJкле люди и с радостью, и с горем, что было чаще. Отчего так повелось, вряд ли кто мог объяснить. В домах остались старики да малые ребятишки, целый день – работа до седьмого пота. И вечная тревога: как там мой, на войне? Стали приходить и похоронки. Вот и шли бабы в дом Анны, зная, что всегда на кухне, под образами сидит ФJкла. Она почти ничего не говорила, но зато всегда в конце находила несколько слов, от которых самая смертная тоска становилась тише. И хватало еJ сил радоваться чужому счастью, даже когда пришли похоронки на брата Василия, мужа Анны, и Михаила, старшего сына Веры. Лет тридцать спустя Анна так ответит своему племяннику, тому самому соломенноволосому Васе, когда он спросит, почему она, молодая и красивая больше не вышла замуж: "А ведь и впрямь, предлагали. И не раз. Однажды уже согласие почти дала. Но не поверишь, ФJклы постеснялась. Она мне говорила, мол, решай, Анютка, сама, и как решишь, так пусть и будет. Но, веришь ли, чувство было такое, будто предаю еJ. А она мне вновь твердит: "Брата моего не вернJшь, вдовою ты честною была, так что всJ правильно". Ладно, отвечаю, только ты жить попрежнему со мной будешь. Молчит, но чую, уйдJт она к Верке, матери твоей, или ещJ куда, но уйдJт. А мы же ведь с ней родней сестJр стали, особенно после смерти Танечки. Подумала я, подумала и решила: значит, так Господь судил, но куда ж мне без ФJклы, а ей без меня..."
И, как в прежние годы, двери в их доме не закрывались. Когда же утихал до будущей осени сиверко, и на майское солнышко выходил греться старый кот Рыжик, выносили ФJклу на крыльцо. Сосед всегда смеялся:
– У тебя, ФJкла Ивановна, настоящий политклуб. Как ни посмотрю, всJ вокруг тебя бабы. И о чJм только вы весь день трепитесь?
– Эх, – смеялась ФJкла, – что ещJ нам остаJтся? Одна радость – языки почесать. Умерла ФJкла на Святой неделе. И в этом народная молва усмотрела некий знак свыше. Умерла неожиданно, потому что не болела, по крайней мере, никто жалоб от неJ не слышал. Она пила молоко и вдруг поперхнулась. Лицо посерело, кружка с грохотом покатилась по полу. Никто ничего не успел понять. ФJкла поняла всJ. Она уже не чувствовала тела, сердце, словно нехотя, стукнуло раз, другой – и остановилось. Вместо голосов – гул, вместо лиц – какой-то яркий свет. Последняя мысль: как жаль, что я больше не увижу тот замечательный сон – куст бузины у родительского дома. Мама, говорит она, посмотри, какие красивые ягодки. Можно я сорву их? И, не дожидаясь ответа, бежит к кусту. Бежит сама, бежит босая, а из окна смотрит отец и смеJтся: "Какая ты ловкая у меня, дочка..." Хоронили ФJклу на Красную Горку – так в народе называют первое воскресенье после Пасхи. Бабам, готовившим еJ в последний путь, так и не удалось выпрямить умершей ноги. Поэтому гроб сделали особенный – он больше напоминал квадратный ящик. Под старость ФJкла значительно прибавила в весе, а потому шесть здоровых мужиков, которые несли гроб, останавливались отдыхать почти у каждого дома. Из домов выходили люди и клали в гроб крашенные яйца, так что вскоре было видно только лицо ФJклы. "Христос воскресе, ФJклушка", – шептали женщины и вытирали платками уголки глаз.
Перед тем, как повернуть на кладбище, похоронная процессия прошла и то место, где некогда стоял родной дом ФJклы. Люди почему-то не вспомнили об этом, и не остановились. Может быть, и правильно, что не остановились: даже следов дома не осталось. Но, как и прежде, росла на своJм месте бузина. Налетевший майский ветерок пробежал по проулку, ветки бузины затрепетали и слегка наклонились, будто прощаясь с ФJклой. Прощаясь навеки.
Старая фотография.
В свои юные годы мне хотелось знать обо всем на свете. И, разумеется, – любимым занятием было чтение. Читал я горы книг, читал до одури, но эту "жажду" утолить не удавалось. Друзья называли меня "ходячей энциклопедией", это льстило и только давало новый толчок к узнаванию всего и обо всех. Сейчас об этом вспоминается с улыбкой, а тогда... К двадцати годам все острее вставал передо мной вопрос о смысле жизни и вновь, наивный, я отыскивал очередную книгу и свято верил: вот она, самая-самая, она научит меня жить... Впрочем, искать-то истину я искал, но и без элемента тщеславия, повторяю, не обходилось. Какое это было наслаждение, в компании, средь оживленного спора, небрежно бросить фразу – то ли Паскаля, то ли Ницше... А еще эффектнее, туша огарок сигареты или сделав последний глоток портвейна и подержав рюмку перед глазами, будто увидел в ней что-то необычное, произнести: "У Монтеня есть хорошая мысль".
Вскоре я стал замечать, что уже начинаю мыслить цитатами – красивыми ли, остроумными, а то и просто мудрыми, но сам умнее не становился, может быть, даже наоборот. Книга стала моим другом, но не смогла объяснить те самые истины, ответы на которые я так тщетно искал. Много позже на глаза мне попалось стихотворение, – даже автора его не знаю. Четыре строки из него просто резанули по сердцу, – это были слова про меня, двадцатилетнего: Я прозревал, глупея с каждым днем,
И прозевал домашние интриги, Не нравился мне век и люди в нем
Не нравились. И я зарылся в книги. Одним словом, книжная мудрость, не пропущенная через сердце, не обогащенная опытом жизненных ошибок и неудач, не сдобренная солью от пота трудов праведных и пройденных дорог, – всего лишь "суета сует"... С улыбкой листаю свои старые записные книжки: "Время потому исцеляет скорбь и обиды, что человек меняется: он уже не тот, кем был". Блез Паскаль, Время... Пришел однажды день, и я понял всю неумолимость, трагичность, жестокость времени. До этого я что-то "глубокомысленно" говорил на семинарах по философии, упражнялся в остроумии. А на Тульском кладбище, очень старом и заброшенном, мне стало понятно сердцем то, что раньше понимал только умом. Не знаю от чего, но куда бы я ни приходил в своих странствиях, обязательно шел на местное кладбище. Хожу вдоль оград, читаю фамилии на памятниках, считаю, сколько прожил человек. На кладбищах хорошо думается, а грусть тихая, сладостная. Когда-то Жуковский написал элегию " Сельское кладбище", где очень хорошо выражено настроение:
В туманном сумраке окрестность исчезает... Повсюду тишина; повсюду мертвый сон;
Лишь изредка, жужжа, вечерний жук мелькает, Лишь слышится вдали рогов унылый звон.
Лишь дикая сова, таясь... То кладбище было уже заброшено. Многоэтажки городских окраин подступали к нему все ближе и ближе. Я долго ходил меж старинных надгробий и думал о людях, лежащих здесь, об их быте, теперь безвозвратно ушедшем; думал, точнее, представлял их жизнь, заботы... И вдруг на одном надгробье я увидел фотографию. Чуть ниже ее – подпись. Такие-то муж и жена... скончались... году. А на фотографии – они, в день своей свадьбы. Он – сидит на стуле, руки лежат на коленях. Завитые усики, ровнехонький пробор. Ему под тридцать, лицо очень серьезно, даже важно. Она – стоит, положив ему руку на плечо. Опереться на плечо, – думаю я, – как это верно, какое удачное и точное выражение. Рука у нее маленькая, беззащитная, а он такой уверенный в себе. Белое платье. Фата. Красивое лицо. Счастливое, но тоже очень серьезное. Наверное, так было принято – не улыбаться. Сдержанность даже во взгляде. Фотограф, представляю опять, – что-то щебетал без умолку, отпускал комплименты барышне, может быть, про птичку, которая вылетит, говорил... Щелкнул – и осталась фотография. Мгновение остановилось. Навсегда. Я стоял пораженный. Никогда не видел свадебную фотографию на надгробье. Вновь всматриваюсь в нее. И они, тогда молодые, моложе, чем я сейчас, смотрят на меня. Смотрят – и молчат. И только ветер чуть колышет траву, под которой они лежат. Между нами – вечность, между нами тишина, которую живым не услышать покуда они ходят по земле. И словно весточка оттуда – эта фотография. Когда они фотографировались, им, наверное, казалось, что впереди бесконечная жизнь. Разве думают на свадьбе о смерти? Только что они стояли в церкви у аналоя, хор им пел "Многая лета". Дома готово застолье, собираются гости. Целую неделю их свадьба будет главным событием улицы. Потом начнутся будни. По утрам он будет уходить на работу, она хлопотать по дому. Вечером на стол поставят самовар, они соберутся вокруг него – сначала вдвоем, а затем, когда подрастет первенец, втроем... А окончится все этим могильным надгробьем... Защемило где-то внутри. Стало тоскливо. Я искренне горевал о незнакомых мне людях, которых видел такими красивыми, счастливыми, я тосковал по себе, потому что придет день, и я тоже умру, а кругом будет жизнь, плохая ли, хорошая, но жизнь. И никто не вспомнит обо мне, ходившем по этим же улицам, смотревшего на это же солнце... Но горше этой мысли была другая: для чего всJ, если такая красота, как у девушки с фотографии, превращается в прах, в ничто! И чем дольше я стоял, тем более был уверен: двое с фотографии смотрели на меня и что-то хотели сказать. Но что? И вообще, мистика какая-то, – я резко повернулся и пошJл от могилы прочь. Но на самом выходе, когда перед глазами встали огромные дома. Остановился, затем бросил рюкзак – и вернулся. Мне никогда не быть здесь больше, так хоть постараюсь запечатлеть этот женский взгляд из прошлого... ... С тех пор я часто бывал в Туле, но на кладбище то не ходил, боялся. Вдруг тупой и безжалостный каток превратил его сначала в строительную площадку, чтобы потом на этом месте могла вырасти очередная многоэтажка. Но лицо, глаза той женщины всегда со мной, они живут во мне. Тогда, на кладбище старая фотография помогла мне ощутить всю зыбкость этого мира. Но только спустя годы я смог понять, о чем эти двое с фотографии хотели мне сказать. Но это уже моя тайна. А мудрые афоризмы я с тех пор не записываю. И лишь изредка, когда сумятица дел опутывает меня с ног до головы, я сажусь в кресло, закрываю глаза и предо мною встаJт прекрасное женское лицо с той фотографии. Несколько мгновений достаточно, чтобы вся паутина, опутывавшая меня, исчезла напрочь. Я дремлю и уже не понимаю,
– то ли ветер гудит за окном, то ли он колышет старый вяз над далJкой могилой.
Шиповник
Сны ему снились каждую ночь, но он забывал их сразу же после того, как поднимался с постели. Но один сон, странный, оставивший после себя необъяснимую тоску, помнился до мельчайших подробностей. Вот этот сон. Ярко-зеленый от молодой травы пригорок, густо усыпанный полевыми цветами, на пригорке – церквушка. Было в ней что-то одновременно и сиротское, и величественное. Он бежит к церкви, бежит из последних сил, потому что знает там, за старыми кирпичными стенами, его взору откроется... Что именно откроется
– этого словами не объяснишь. Родное, необыкновенно – чудесное, таинственно притягательное – все близко к сути, но все же не то. И чем сильнее ему хочется увидеть, тем труднее бежать: неведомая сила преграждает путь, заставляет напрасно перебирать ногами.
Местность, увиденная во сне, была незнакома, но он не сомневался: там, за пригорком, за полуразвалившейся церковью – его родная деревня. Странно. Четверть века прошло с тех пор, как он приезжал туда за матерью, чтобы забрать ее к себе. Несколько лет, как уже нет мамы, городская жизнь не просто захватила его – он по-настоящему забыл, что когда-то жил в деревне. И вдруг – эта тоска. Особенно она донимала поздними вечерами. Родные давно спали, все меньше светящихся окон в доме напротив, помаленьку отступали заботы и тревоги – отступали без борьбы, ибо знали: завтра утром они вернутся вновь. А на их место приходили бессонница и тоска. И еще воспоминания. Он вдруг стал замечать, что все увиденное или пережитое в детстве, помнилось до мельчайших подробностей. Старинный барский сад, таинственный в своем запустении – для него это было лучшее место на свете. Впрочем, нет. Разве меньше времени проводили они с ребятами на пруду. Кто первым бросился в воду, когда тонула соседская Любка? До сих пор в ушах стоит крик проходившей мимо женщины: "Люди! Ивансергеева Любка тонет!" А уже через минуту Паша выносил на берег мокренькое тельце. Вот кто первым кинулся в воду – Паша. Любка только всхлипывала, беззвучно шепча "мама" синими губами и крепко обхватив ручонками загорелую Пашкину шею. Сколько же тогда нам было? Семь классов закончили, точно.
Одно воспоминание цеплялось за другое, один эпизод вызывал к жизни другой – и так почти всю ночь. Наконец он решил, что единственная возможность вернуть сон и избавиться от тоски – поехать на родину. Просто и гениально. Там должны еще жить его тетки, двоюродные братья и сестры. На машине пути – меньше шести часов. Сказано, сделано. Пришлось, правда, выдержать атаки жены да провести соответствующую беседу с сыном, горячо выражавшим нежелание "вставать ни свет, ни заря и ехать в какую-то деревню"..
–Какую-то!? – с пафосом подвел итоги беседы отец. – Оттуда наши корни, а человек без корней, это... Это не человек. Понял?
Но все это было уже вчера. А сегодня раннее воскресное утро, старенький "Москвич" весело мчит папу и сына по шоссе. И чем ближе деревня, тем больше волнуется отец. Картины встречи с близкими и знакомыми людьми, одна сердечнее другой, теснятся в мозгу. Сын тем временем потихоньку щипал булку, торчавшую из дорожной сумки.
– Ты, что никогда хлеба не ел?
– А куда им столько? Ну, колбасы – это я понимаю, а то хлеб...
– Дурачок, так в деревне люди хороший белый хлеб ценят, не то, что мы. Так вот и ехали они – отец, с волнением ожидавший встречи с прошлым, и сын, недовольный тем, что его разбудили так рано и что он не посмотрит футбол.
– Да ты не переживай, Стас! Ты знаешь, как в деревне теперь живут? У тетки Полины посмотришь свой "Спартак" или что там еще будет? Пойми, мне очень хочется тебя там показать, пусть посмотрят, какой сын у меня вырос.
– Что я картина, чтобы меня показывать? Думал, хоть сегодня отдохну, завтра в школу топать.
Отец виновато вздохнул. Что поделаешь – молодость. Но вот справа показались пятиэтажки на берегу большого водохранилища.
– Ты посмотри, Стас, вот это да! Когда уезжал, здесь поселочек был, а сейчас смотри, настоящий город. Неплохо смотрится, правда?
– Господи, деревня деревней. Наш микрорайон раза в три больше этого города. Стасу были непонятны восторги отца, и он, отщипнув кусок булки, закрыл глаза и откинулся на сиденье. Еще минут через десять они свернули с дороги. Теперь дорога шла вдоль небольшого леса.
– Здесь малины, ешь не хочу! Да открой ты глаза! И он запел что-то веселенькое, но голос выдавал волнение. Стас улыбнулся:
– Первый признак старости – сентиментальность. Стареем, батя. Кстати, домов в деревне много? Ты что, глухой? Домов, говорю, много?
– Что? А, домов... До войны мать говорила, больше двухсот было. Сейчас, конечно, меньше. Но с полсотни, думаю, будет.
Миновали последний поворот. Вот и барский сад на пригорке. Но что за чушь такая? Сад на месте, а где пруд, где, наконец, дом? Машина остановилась. Он вышел и стал растерянно озираться вокруг. Сзади посвистывая, подошел Стас.
– Постой здесь, сынок. Ничего не понимаю. У сада, кажется, кто-то есть... Пойду узнаю, что к чему.
У кустов шиповника стояли белые "Жигули". Мужчина и женщина рвали крупные ягоды и бросали их в большую корзину. Женщина пару раз оглянулась в его сторону, чтото зашептала своему спутнику. До него донеслось:
– Успеется, успеется. Говорила тебе, вчера нужно было ехать. Люди не дураки, разнюхали. Рви быстрее.
Когда же он приблизился к ним, обернулась и очень даже приветливо спросила:
– За шиповником? Правильно, полезная ягода. Моему врач велел пить. А вы рвите, ягод всем хватит.
– Не за шиповником я, – осипшим, глухим голосом произнес он. – Хотел сыну родные места показать, приехали, а здесь будто сроду людей не было.
– В гости, значит? – Рассмеялась женщина. – Да тут уж поди пять лет ни одной души нет. Кто помер, кто в город уехал... Постой, а ты, чей будешь? Я ведь здешняя сама, а тебя не признаю. И она впервые с начала разговора оставила шиповник в покое.
– Да это Кузьминичны сын, – вступил в разговор ее муж. – Как она сама – то?
– В восемьдесят седьмом схоронили.
– Ну, ничего, пожила, дай Бог каждому, – супруги повернувшись к кусту, принялись опять за работу. И только женщина из-за плеча бросила напоследок: – Никого не осталось. Была деревня, а вроде как и не было вовсе. Зато шиповник здесь славный.
Он потоптался на месте, пытаясь продолжить разговор, но из этого ничего не получилось. Повернувшись, пошел в сторону сада. Из машины донесся крик сына
– Па, ты чего? Никого ведь нет, поехали обратно. Может, к футболу успеем, – и для верности посигналил.
– Сейчас, сынок, сейчас, как-то угодливо, будто виновен в чем-то, ответил он. Ты выйди, разомнись.
Кругом простирались бескрайние поля. Где-то в вышине звонко пел жаворонок. Надо же, подумалось ему, когда здесь жил, все недосуг было посмотреть вокруг. Прав оказался отец: помянешь еще меня, сын, однажды позовет тебя земля. Позовет, – и никуда от этого не денешься. Говорил, когда провожал меня в город. А я спорил с ним...