355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Шкловский » Энергия заблуждения. Книга о сюжете » Текст книги (страница 8)
Энергия заблуждения. Книга о сюжете
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:29

Текст книги "Энергия заблуждения. Книга о сюжете"


Автор книги: Виктор Шкловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Существует и мавр, который убивает свою белую жену.

Но мавр другой.

Он герой, который выносит даже муки пытки и остается оправданным.

В новелле он был хитрый человек, который хотел скрыть, что он убил жену, и сделал для этого поддельную катастрофу, обрушив балки комнаты, где произошло убийство.

Этот человек совершает те же действия, но при разных мотивах действия.

Он разно понят.

Гамлет не только потомок Ореста, который мстит за смерть своего отца Агамемнона, но и человек, который размышляет при этом: размышляющее поколение, оценивающее прошлое, – это становится истинным содержанием произведения.

Пытаюсь напомнить: русская реалистическая литература, принадлежа к мировой литературе, переосмысливает ее.

Прекрасная красавица и умница как бы становится героиней реалистического рассказа.

Толстой рассказывает о ее поступках: изменила своему мужу, бросила своего сына.

Но в процессе анализа действий героини Толстой возвышает ее, становится из судьи восхвалителем.

Он анализирует сами причины греха; Алексей Каренин оказывается человеком, который на двадцать лет старше своей жены.

Повторяется старая тема дурного мужа; объясняется поступок женщины, но муж не становится конечной фигурой. Он сам существо, переживающее потерю любимой.

Сюжет «Анны Карениной», простой или даже слишком простой сюжет осложняется.

Это суд над временем, его законами нравственности.

Создание другой нравственности и является как бы причиной переосмысления произведения.

Женщина изменила мужу после того, как она читала с молодым человеком любовную книгу.

Остается в памяти фраза:

 
И в этот день мы больше не читали, —
 

то есть было осуждение и женщины, и причины, но судья, Данте, не может взять женщину из ада, и он падает в обморок от жалости на адские камни.

Есть грех, но исправление его не справедливость.

Бегло стараюсь показать, что творчество Толстого, величайшего проповедника новой нравственности, его творчество не проповеди библейской нравственности, оно оказывается переосмыслением законов нравственности…

Новелла, одна из поздних новелл Толстого, «Смерть Ивана Ильича» начинается словами, что человек лежал как лежат все трупы, «выставив свой желтый восковой лоб».

Смерть была обыденна, жизнь его была страшна. Тут анализ переходит от событий необычной части к оценке обыденного, но общего.

Новеллы, написанные Толстым в маленьком домике, почти демонстративно скромном, на дальней улице Москвы, тексты эти просты по событийной части.

Они сильны не в нравственной оценке, они сильны в методах вскрытия недостатков, неполноты старых норм жизни.

Жизнь убийцы своей жены рассказана так, что мы относимся к убийству как к горю убийцы.

Потеряны нормы нравственности.

Две новеллы посвящены убийству из ревности; приходит вопрос, что такое ревность.

Женщина становится как бы собственностью ревнивца.

Герой рассказа «Дьявол» не знает, убить ему себя, или убить женщину, которая его соблазнила, или убить и ее, и себя.

Старый ад разрушен.

Эти новеллы, даже новелла о лошади – «Холстомер», были предметом спора с женой, не только из-за гонорара, а из-за того, кто виноват.

В новелле осуждалась старая нравственность.

В «Холстомере» виноваты все, кроме самой старой лошади; она виновата только в том, что она не в цвет своего племени.

За это ее оскопили.

Она нужна даже после смерти, ее мясо ели.

У нее блестящий хозяин, он мог бы стать героем великосветского романа, – он вроде Вронского: мертвый среди мертвых.

Мир, в котором живет Толстой, – несколько хорошо замкнутых миров, каждый со своей нравственностью.

Он живет в сдвинутом мире. Когда он пишет – никак не может уложиться, – он пишет о своем мире.

Достоевский говорил про Дон Кихота, что когда будет Страшный суд, человечество положит перед богом книгу Сервантеса и скажет: это человек.

Он говорит про Дон Кихота, что тот был добр, чист и он ничего не мог сделать.

Достоевский говорил, что Дон Кихот виноват только в том, что он был один. Он один хотел перестроить человечество путем разъединенных подвигов, и он остался одиноким.

Конечно, это можно сказать о Толстом.

Странно сейчас говорить о толстовстве, но когда в дни 1905 года надо было, можно было образовать общество, но для этого надо было иметь хотя бы 25 человек, которые к нему принадлежат, то всем известный Толстой в своем старом гнезде не нашел этих 25 людей, с ним согласных.

Те люди, которых он призвал к подвигу, – тогда, когда их было много, они ему верили, но они ничего не могут сделать, потому что он сказал им, что все надо сделать из-внутри, переделав самого себя.

Так что можно написать очень печальную книгу.

– Дон Кихот и Лев Толстой.

Знаменитый, богатый, известный всем, умеющий касаться человеческих сердец, видящих человеческое горе, он был виноват только в том, что он один.

Правда, был Чертков, но это была черная, длинная, неверная тень.

Анна Каренина бросилась под поезд.

Графиня Лидия Ивановна, не злой, обыкновенный человек, видит в этом только неприятность для «святого» Каренина.

Мальчик Сергей ничего не сказал и был, вероятно, прав, когда к нему приходил дядя Степан Аркадьевич.

Он только держался, чтобы не заплакать.

Кругом же мальчики. Они заметят.

Что-то увидел Вронский, только тогда, когда он посмотрел на колеса поезда.

Ему казалось, что виноват вагон железа.

А про железо говорят сны и Анны, и Алексея Вронского.

Виноватых как будто нет.

Поэтому ничего нельзя исправить.

Мир шор.

Мир шороха бумаги.

Мир Толстого не был разорванным, хотя он сказал людям больше чем правду: он сказал им про вину каждого.

И теперь мы не можем спокойно перейти к «Анне Карениной» и к «Воскресению», к двум вещам, поразительно похожим и одновременно не похожим друг на друга.

У нас еще есть время.

Вспоминаю, был жестокий мороз. Место встречи – высокий приморский берег в Комарове.

Мы встретились случайно. Его я знал давно. Мы ссорились, мирились, писали, потом разошлись. Звали его Виктор Максимович Жирмунский. В это время умерла Ахматова. Рукописи ее не оказались на месте. Это была вина людей, которые думали, что эти бумаги их наследство.

Анна Андреевна Ахматова, женщина, которую я помню молодой, в тот день или на день раньше умерла. Тот старый дом на противоположной стороне от Летнего сада, за Невским, тот дом стал пустым. Она его называла «Фонтанный дом».

Там действительно было много фонтанов.

Это была высокая ирония.

Или пародия.

Можно сказать, окаймленный гранитом лед Фонтанки, – Фонтанка мне всегда казалась засохшей раной с гранитными рубцами.

Когда человек умирает, мы вспоминаем или стараемся вспомнить его целиком, искусство видеть человека – искусство редкое. С Виктором Максимовичем Жирмунским были друзьями по ОПОЯЗу. Мы не работали вместе, мы даже не думали вместе, мы думали об одном по-разному. Встретились как очень близкие люди. Виктор Максимович все это время кроме своей общелитературной работы собирал в разных местах рукописи Анны Андреевны. Надо было найти автографы. Мы были в одном горе и встретились, забыв, что ссорились.

Вернее сказать, мы не совпадали. Я помню его вместе с Борисом Михайловичем Эйхенбаумом, Юрием Тыняновым, Евгением Поливановым. Эти имена лежали в сердце, глубоко, не как рана, а как путь.

Мы шли по тихому снегу и удивлялись, что вчера мы могли ссориться.

– Из-за чего мы ссорились?

– Я был с тобой не согласен. И сейчас не согласен.

– Но ведь ты меня не прочел?

– Верно, не прочел. Но ведь мы так говорили. Вместе думали. Ты слушал.

– По-разному, – ответил мне человек, идущий рядом.

Близкий человек.

Спорили, расширяя тему, сближая. Так смотрят люди в небо через оптические стекла, расположенные в медной блестящей трубе. Вероятно, я подумал: если хочешь увидеть четко, то не надо расширять поле зрения. Сжатое поле зрения. Только за счет полей, за счет соседних кусков небо приближается.

Делает тему четкой.

Разговор, записанный через много лет, в нем я не могу под страницей упомянуть книгу и номер страницы и поставить кавычки.

Мы шли рядом, вспоминая то, что нас сближает и будет сближать.

– Но ведь ты, – сказал собеседник и друг, – не хочешь писать строго научно: перечислять результаты во-первых, во-вторых, третьих, четвертых…

И друг мой сказал мне темы споров. А я мог бы ответить: и не забыл, – но просто не сказал.

Мороз очищает небо. Зрительная труба колет небо, звезды понятнее в контекстах созвездий. Это мы говорили уже около его дома, двухэтажной дачи. Было так тихо, как тихо в морозе. Друг и я никогда не пили – ни вместе, ни порознь. Он отрыл один сугроб, достал водки; кажется, оказался стакан. Мы выпили не пьянея.

Нам было очень трудно, мы увидели творчество третьего, творчество женщины, жившей там, в Фонтанном доме на реке, которая все же похожа на гранитную рану, на рану, окруженную литым чугуном. Потом мы говорили о целом.

Говорить о созвездиях, не зная звезд, неправильно. Говорить о звездах, не зная, что такое звезда, неправильно. Но звездное небо обычный предмет поиска, цель внимания. Да, я оправдываюсь, я не умею писать так, чтобы вот первый ответ, вот второй, третий. Я не знаком с приборами. Я писатель.

Поэт без рифм, без ритма, с густым, для меня внятным гудением сердца.

С вниманием к исследованиям искусства, методам, приближающим к искусству.

Так казалось мне в тихой морозной ночи.

Расходятся звезды, когда убрана труба, расходятся люди, когда их фамилии окружают черными рамками. Но остается тема – небо. Буду писать разбросанно, пытаясь соблюсти какую-то точность. Я буду писать, не будучи довольным своим малым опытом, опираясь на высказывания писателей, на их опыт, на их противоречивые слова, пытаясь в пересечении показаний найти точность предмета.

Друзья мои, вы разошлись. Остались книги. Друзья мои, некоторые из вас сменили берега. Я не буду говорить точно. Но я даже во сне пытаюсь связывать мысли, сопоставлять их.

Мне говорили врачи, что то, что я считал своей бессонницей до трех часов, это первый сон, как бы его первая оболочка. Как легко думать во время бессонницы. Как бы без читателей, как бы без самого себя – не споря с прежде сказанным, не споря с тем, что я еще скажу, достигнув тихого берега с цифрами, удобными для людей, которые занимаются библиографией и примечаниями к чужим работам.

Что такое поэтическое мышление – не знаю.

Что такое приближения к истине – не знаю.

Но даже во сне ищешь истины в сравнениях, и сны шуршат так, как шуршит река, когда по ней идет еще не закрепленная последними морозами шуга, которая превращает обломки в дороги.

Зачем мы ходим в театр? Зачем мы ходим смотреть одну и ту же роль в исполнении разных актеров? Я нашел сравнение. Лев Николаевич начал вспоминать свою жизнь и не вспомнил – жизнь была закреплена в законных течениях не ледостава, а вскрытия рек, воспоминания шуршали, желая сказать о будущем. И сравнения не было.

Лев Николаевич говорил, что самое прекрасное – это точность ошибок, энергия заблуждения, энергия понимания океанских течений, понимания того, что они многоэтажны. Плывут, соглашаясь и споря и создавая то, что мы потом называем каким-нибудь одним определенным словом.

Младенец живет без воспоминаний. Младенец, говорил Лев Толстой, «привычен к вечности». Нет ни солнца, ни травы, ни неба, – но это досознание младенца, оно велико.

Но и в нем есть сравнения. С первыми словами или с первым криком, первым требованием удивляются попытке расчленения и радости, что расчленение найдет первую точность, первое знание.

Все дети шумят, все дети чем-то недовольны, потому что все реки моют берега в сменах течений. Когда дети в Ясной Поляне, будто бы благополучные, засыпая в кроватках, поставленных рядом друг с другом, шалили, то приходила старая нянька, окутав голову платком, и говорила страшным голосом: «А кто тут не спит? В тот час, когда спать надо». И дети узнавали голое няньки.

Они слышали его тысячи раз, но они почти верили в Ерофеевну, они играли со страхом, то включаясь в него, то отходя от него, как зритель в театре, который верит и не верит в то, что Отелло убивает Дездемону.

Молодой красавец Блок в Шахматове давал спектакль для крестьян. Роль Дездемоны играла красавица девочка, дочь Менделеева. Люди, находившиеся перед балконом, сперва молчали, но временами появлялся легкий смех.

Они смеялись не над господами, не над тем, что люди занимаются не делом, они смеялись, оправдывая себя в том, что они не вмешиваются в действие, не спасают женщину.

Искусство трепетно. Оно гудит, как вольтова дуга. Вы, вероятно, не слыхали или забыли это голубое мычание высоких электрических столбов, электрического освещения на петербургских улицах. Драмы с вылетающим облаком образов шумят на сцене, и противоречия действий делают даже несчастье счастьем зала.

Белинский говорил – для актера сладки его мучения, и мы понимаем, какое блаженство в душу этого человека проникает, когда он узнает, что искра, разгоревшаяся в его душе, разлетится в толпе тысячами искр и вспыхнет пожаром. Мы превращаем и страдание в радость – познанием.

Теперь надо сделать большое отступление.

Для того, чтобы двигаться дальше.

Нужно вернуться к предисловию.

Предисловие говорит о том, что существуют две книги, объединенные в третьей.

О том, что есть перестроенные улицы: но, перестраивая, строитель прокладывает дорогу в старом пейзаже или, скажем, в старой топографии; топография старая – пейзаж будет новый.

Говорится, что здесь, как и везде, есть ворота.

Вот узкое место.

Так вот, есть несколько последовательностей, нитей, это они, сплетаясь, и образуют ткань.

Есть дорога, начатая «Казаками», она продолжена Толстым, – лучше сказать, она продолжена жизнью Толстого.

Есть трудная дорога, про которую мы знаем только: у нее есть начало, завязка; но как быть с концом?

И есть дорога, где встречаются новелла и очерк.

Очерк, который перерастает в художественное произведение.

Это большая тема.

Мы занимались ею в ЛЕФе, в ОПОЯЗе.

Итак, напишем: одно из начал Толстого называется «Очерк Толстого».

Кавказские очерки Толстого потом перешли в систему очерков, я говорю о «Севастопольских рассказах».

Самым настоящим очерком Толстого является «Метель».

Но она не проста, метель.

Она начата Аксаковым.

Продолжена Пушкиным.

На дороге, в метель, надо смотреть в оба глаза.

На дороге в метель встречен «вожатый».

Он окажется Пугачевым.

6. Различие новеллы и очерка. «Севастопольские рассказы» Толстого

Писатель пишет, преодолевая свое прошлое и исходя из своего прошлого.

Лев Николаевич прошел через высоты физиологического очерка, даем название очерку времен Тургенева.

Но и «Путешествие в Арзрум» очерк, но очерк с включением характеров; показывается, что человек, который рассказывает о большой битве, сам не военный, он даже не знает военной терминологии.

Удивительны пушкинские описания «Путешествия в Арзрум».

В самых простых местах и описаниях даются великие образцы.

Тучи не проходят над Кавказом, а переваливают.

Очерки кончаются – как бы включением во всю литературу – встречей с телом убитого Грибоедова.

Перечислю кавказские очерки Толстого.

«Поездка в Мамакай-Юрт».

«Набег».

«Рубка леса».

Очерки Толстого дают точные указания, что описывать через существенное на самом деле.

Некоторые из них напоминают географические описания.

Некоторая очерковость есть в «Детстве».

Но это не может быть точно названо.

Толстой не любил «Детство». И когда его спрашивали, в каком периоде детства можно давать эту книгу, он отвечал: «Ни в каком».

Он был недоволен, что во все еще любимой книге точная жизнь перемешана если не с вымыслом, то с включением кусков из других биографий. История о том, что дети не закрепляют это обстоятельство, объясняется и отношением к бабушкам, и отношением к отцам и матерям, и вместе с тем отношением отцов к прислуге, которая все время расходы переносит на имя барыни.

Включая этот реальный и этот условный материал, выбирая, он освещает свою жизнь жизнью своего современника Исленьева, который потом долго был человеком очень близким, очень одаренным, интересным, но утомляющим.

Но не закрепленный Исленьев был литературно традиционнее, чем Лев Николаевич Толстой, имя которого было вписано в церковную книгу вместе с именами его старших братьев и сестры.

«Севастопольские рассказы» превосходят то, что называется очерком того времени, тем, что они прямо критичны. А между тем обыкновенный, традиционный очерк как бы безразличен. Охотник, герой «Записок охотника» Тургенева, он как бы безучастен, он как бы невидим, не отражен в действительной жизни героев.

С. М. Эйзенштейн собирался снять «Записки охотника», все время не показывая, где стоит аппарат, то есть не показывая, кто описывает видимое[3]3
  Но не путайте, пожалуйста, эту историю Эйзенштейна с другой историей – историей съемок «Бежина луга».


[Закрыть]
.

Но прежде, чем двигаться дальше, перед этим мне надо дать различие между новеллой и очерком.

Новелла обыкновенно заключает в себе как бы вопрос, который требует ответа. Украдено золото. Нужно узнать: кто украл?

Мудрец собирает людей и рассказывает случай, как несколько братьев сотворили женщину. Один вырезал фигуру ее из дерева. Другой одел и украсил ее золотом. Третий оживил ее. Теперь вопрос. Кто получает женщину в жены?

Один из слушателей говорит: человек, что подарил ей золото.

Ведущий рассказа говорит: значит, ты украл золото. Оно для тебя главное.

Эти новеллы чрезвычайно часты и разнообразны. В Евангелии есть такой рассказ.

Христа спрашивают о случае, когда женщина была женой одного человека, он умер, потом умерло несколько братьев.

По закону, если умерший человек не оставил потомства, то вдова его должна стать женой второго брата заместителя, чтобы не пресеклась линия потомства. Этот обычай называли левиратом.

Но тут смертей несколько.

В одной индусской новелле вопрос задается так: у двух людей отрубили головы, но потом приставили к телам с ошибкой.

Теперь волшебник воскресил людей.

Среди убитых был муж.

Чья женщина? Она принадлежит тому, кто имеет голову, связанную с ней, или тело, связанное с ней?

Евангельский ответ такой: На том свете нет ни брака, ни вожделения. Вопрос снимается.

Истинная глубина вопроса в том, что Библия не знает «воскресения из мертвых».

Эпоха Иисуса знает.

Затруднительное положение женщины должно было показать нелепость идеи воскрешения.

Очерк не заключает в себе вопроса.

Он часто похож на набросок карандашом, иногда дающий только одну часть предмета.

Новелла обычно ставит вопрос. Скрытый вопрос.

Кто прав, кто виноват?

За кем идет читатель.

Толстовские очерки кавказского периода «Рубка леса», «Набег» и другие не содержат вопроса.

Как будто не содержит вопроса и очерк «Разжалованный».

Разжалованный – опустившийся человек, он до того, как его отдали в солдаты, был опытным спорщиком, по-своему вел за собой людей.

Здесь человек дан смешным, как солдат, боящийся войны, а в изображении солдатских рассказов он как бы не человек.

«Записки охотника» для Толстого – лучшее из того, что сделал Тургенев.

Очерк «Рубка леса» был посвящен Тургеневу.

Приведем слова Некрасова, сказанные по этому поводу.

Они нужны нам для того, чтобы показать, что уже наиболее проницательные современники Тургенева и Толстого видели преемственность; а также для того, чтобы посмотреть, как они эту преемственность понимали.

Некрасов писал Тургеневу: «В IX № «Современника» печатается посвященный тебе рассказ юнкера «Рубка леса». Знаешь ли, что это такое? Это очерки разнообразных солдатских типов (и отчасти офицерских), то есть вещь доныне небывалая в русской литературе. И как хорошо! Форма в этих очерках совершенно твоя, даже есть выражения, сравнения, напоминающие «Записки охотника», а один офицер так просто Гамлет Щигровского уезда в армейском мундире. Но все это далеко от подражания, схватывающего одну внешность».

Самому Толстому Некрасов писал: «Рубка леса» прошла порядочно, хотя и из нее вылетело несколько драгоценных черт. Мое мнение об этой вещи такое: формою она точно напоминает Тургенева, но этим и оканчивается сходство; все остальное принадлежит Вам, и никем, кроме Вас, не могло бы быть написано».

«Рубка леса» появилась в IX книге «Современника» за 1855 год под таким слегка измененным заглавием: «Рубка леса. Рассказ юнкера (посвящается И. С. Тургеневу)».

Впоследствии Толстой говорил, что он не понимает, что такое «посвящение». Но высказывание это – обычный вопрос, ответа не должно быть.

В «Записках охотника» охотник идет на охоту с собакой и с дворовым человеком другого хозяина, собака и человек равно гонят.

Они видят многое и разнообразное. Но ответа как бы не получается.

Это было связано в том числе с цензурными условиями.

Первый очерк был напечатан в «Смеси».

Там шел разговор о двух мужиках, один хозяйственный, другой не бездельник, мечтатель и поэт.

Они лучшие друзья.

Этот рассказ открывал серию.

В «Записках охотника» впрямую нет вопросов.

Они подчеркнуто объективны.

Они сделаны как будто ребенком или человеком, который стоит вне всяких политических и социальных вопросов.

Очерк ничего не утверждает: я так видел.

Дело это было для меня постороннее – сами разбирайтесь.

На самом деле «Записки охотника» в целом содержат тайну.

Без всякого нажима, как будто с невниманием пешехода, человек рассказывает о случаях, происходящих из-за уже привычного крепостного права.

Это вопрос, которого в серии кавказских очерков не существует.

Воюют люди, и лучшие из них боятся только того, чего надо бояться.

Солдаты воюют не боясь.

Сам Толстой был человеком очень ранимым в вопросах своей знатности.

Он долго не получал офицерского звания. Потому что у него на руках не было документов о его происхождении, не было родословной; дело находилось в геральдии или сгорело.

Толстой испытывает неудобства.

Он не получил ни креста, ни общества.

Он все время был младшим.

Он был как бы разжалованным.

Дело разрешилось, я уже говорил, тем, что командующий фронтом Горчаков был довольно близким родственником бабушки Толстого по женской линии. Она по количеству ступеней рождений была старше генерала, – старше командующего фронтом.

Он с легкостью подписал бумаги с упоминанием о графстве Толстого.

А как было и было ли все выяснено в геральдии, мы не знаем. Во всяком случае, братья Толстого подписывались титулом.

Многие линии из Толстых не подписывались графством.

Знаменитый президент Академии художеств Толстой подписывался просто, именем и фамилией, без титула.

…Я несколько уклонился от темы.

Но дело тут важное.

И я повторю.

Повторю историю с поросенком.

Кажется, это называется лейтмотив.

Толстой, когда он хотел собрать гостей, офицеров (мог быть командующий фронтом), пригласил всех, даже полкового доктора; был приготовлен поросенок.

Никто не пришел.

Толстой оказался в положении Чарли Чаплина, который приготовил вечер, позвал женщин.

Никто не пришел.

Ел он мало, а танцевать ему пришлось, изображая себя и женщину при помощи двух булочек и двух вилочек.

Булочки, насаженные на вилочки, танцевали.

Чарли Чаплин как будто не ощущает своей нищеты, своей деклассированности. Он ощущает себя человеком.

За это его любят люди, посещающие самые дешевые кинотеатры.

Человек не на своем месте может быть правым, если место не стоит человечности, противоречит человечности.

Искания Толстого – это не искание в литературе, он ненавидел это слово, это искание человечности – во всем.

Он уничтожал всю – всю и всякую – ложь.

И был недоволен собой, находя ошибки; ошибочность была вызвана неутомимым исканием искренности, правдивости.

Толстой исследовал своего современника, человека своего ранга, как человека лживого и несчастливого, и в то же время, если хотите, не виноватого.

Он поместил гроб Ивана Ильича как бы в собственной, толстовской квартире, точно описывая портьеры, которые сам вешал.

Шекспир, Пушкин и Толстой как бы превосходят свое время.

Они уже в будущем, но не отрываются от реальности.

Смена литературных форм похожа на смену неточно сформулированного объяснения действительности, самого мира, как бы самого факта его существования.

Так вот, дело, для нас важное, в том, что у Толстого есть связующее звено картин Севастополя.

Герои осады живут, как слепые, малыми интересами.

Интенданты воруют.

Офицеры пьют и тоже состоят в какой-то доле воровства.

Например, артиллеристы могут взять долю стоимости не стащанного батареями сена.

Лошади жаловаться не будут.

Толстой говорил, что какими бы ни были первоначальные мысли автора, если он действительно талант, то он дойдет до истины.

Он знает, где его дорога.

Он знает, где правда.

В «Севастопольских рассказах» война несправедлива.

Это понимает мальчик-офицерик, который только что приехал из училища к брату и будет убит через день или два.

Брат этого не понимает, может быть, и не думает об этом.

Матросы и солдаты Севастополя, очень плохо жившие в армии, выстояли перед англичанами.

В «Севастопольских рассказах» ясно ощущается общая мысль, общая тема, общая связь эпизодов.

Нужно сказать о «Детстве» Толстого. Это ребенок видит правду и неправду.

Но он видит, как когда-то отмечал Эйхенбаум, несколько по-взрослому.

Так что это детство было подрезано.

Там несчастливая нянька, которой не дали выйти за любимого.

Там перед отъездом по обычаю садиться, посидеть, люди, разные по положению, садятся на один стул.

Это видит мальчик.

Это неловко.

Таких вещей у Толстого столько, сколько надо.

В «Анне Карениной» дело не в том, что жена изменила мужу, и не в том, что ее брат прожил состояние своей жены и служит, получая хорошее жалованье и всеми уважаем, систематически продолжая изменять жене.

Главное в истине.

Что мы находимся все время в необходимости оценивать положение людей: мы как бы приглашены на суд.

И от нас зависит приговор.

Так что очерк можно сравнить со свидетелем на суде.

Новелла, как и роман, это сами судебные дела, часто с неожиданным приговором.

Андрей Болконский выше очерка, но только постольку, поскольку через него включается истинное изображение событий.

Этот великий замысел не был осуществлен. Андрей Болконский трагически умер. Его заданность была смягчена тем, что он Толстым введен в любовную историю, введен тем, как он видит пейзаж, как он видит войну; но и второстепенные герои военного очерка, герои военных повестей, отражение которых мы можем видеть у Дениса Давыдова, сняты тем, что, ставшие военными, ощущения сражающихся освещаются описанием охоты, чувством охотника, когда надо спустить собак на волка, и оно переносится на охоту Николая Ростова, охотничьим ощущением которого надо начать описание военной стычки.

Но в конце романа главный герой растворен новым реализмом Толстого.

Его заменил сперва Платон Каратаев, потом огромный и теоретически подготовленный и тоже портретный образ Кутузова. Но военный Кутузов, в отличие от старого военного, в сражении все видит, но не изменяет видимых эпизодов, зависящих от его воли.

Переключение разных восприятий у Толстого далеко уводит его роман даже от лучших романов, даже от описания убитого в Ватерлоо у Стендаля.

Идут русские солдаты по австрийской земле. Они приодеты, они одеты во все нарядное, так как рядом командующий. Он хотел сравнением показать, в каком виде союзные войска.

Они должны выглядеть укоризненно.

У них нет обуви, они плохо снабжены, и в это время песенник пехотинец в тяжелом обмундировании поет, выбивая такт ложками:

 
Ах вы, сени, мои сени,
Сени новые мои!
 

Эта песня ложится на разговор разжалованного Долохова с бывшим его товарищем. Кутузов только смотрит на Долохова и сказал несколько слов. Но Долохов теперь другой; он забыл быть офицером. И весь диалог, очень сложный, идет в темпе лихой песни, как бы под стук деревянных солдатских ложек.

Этот хор снят талантливым Бондарчуком. Но сцена эта в картине «Война и мир» снята раздельно. Два мира не обостряют восприятие с перенесением одной жизни на другую жизнь.

Песня есть.

Но разговора в такт песни нет.

Огонь разведен, но в котелок, который висит над огнем, не положено то, что положено туда класть.

То же произошло в сцене охоты, в которой принимают участие и Ростовы, и соседи их, богатые помещики, и бедный дядюшка, у которого только одна собака.

Это описание охоты не только описание охоты, но и описание разнослойного дворянства. И в романе они разноописаны.

А между тем невежливый прием невесты Андрея Болконского его отцом, то, что князь принимает будущую невестку в халате, это в какой-то мере объясняет попытку бегства Наташи с Анатолем Курагиным.

«Война и мир» разнослойна.

Построение романа сцепляется, каждое сцепление имеет свою оценку, разную логику поведения героев.

«Анна Каренина» встала на то место в жизни писателя, на которое, как предполагалось, должен встать по крайней мере Петр I, то есть должна изменяться сама история.

Петр I не выдержал ответов анализа Толстого, и этот герой должен был показать, вероятно, образ преступного и мнимо-руководителя.

Толстой поправлял историю Павла; но трудная история Павла не подошла, она не решала судьбы большой страны.

Вот так история «Анны Карениной» вступила на поля, перепаханные очерком исторического романа, точных описаний; это и была подготовка глубокой пахоты.

Повторяю еще раз.

Прошлое, прожитый опыт остается в почерке писателя.

И поэмы Пушкина, и его описания, их опыт входит в «Анну Каренину»; но история «Анны Карениной» как-то ближе к прозе журнальной, она даже газетное; мы можем решить и даже должны решить высказать свое мнение о поступках героя, вспомнив по дням или хотя бы неделям течение его жизни. Газетная жизнь первая реальность этих моментов.

Тут и история Бородинского сражения, и военные игры. Италия, уважаемая издалека, все еще почтительно. И военная жизнь аристократического полка нарушает жизнь какого-то мелкого чиновника, который как бы защищен законом и все-таки не защищен.

Моды не костюм, а модель костюма; что едят герои, меню их, молодая железная дорога, спиритизм с вращающимися столами, соблазн поменяться желаниями чудного на маленькое – все это четкие, определенные, подневные события «Анны Карениной».

Имена и фамилии показывают, откуда, с какой точки зрения, сделаны обозрения жизни и съемки жизни. В романе все перевернулось и никак не может уложиться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю