355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Шкловский » Лев Толстой » Текст книги (страница 8)
Лев Толстой
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:34

Текст книги "Лев Толстой"


Автор книги: Виктор Шкловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

ТОЛСТОЙ ЧИТАЕТ

В Ясной Поляне Лев Николаевич усиленно занимался хозяйством; ему казалось, что бедность крестьян и отсутствие дохода от имения происходят потому, что люди работают неправильно – не так пашут, не так молотят, не то сеют и разводят не тот скот.

Он сам сконструировал и построил молотилку, о которой рассказывает в «Утре помещика». Молотилку опробовали при народе.

Машина шумела и свистела, но не молотила, и мужики смеялись.

У соседа Гагарина в имении Сергиевское продавали тирольских телят.

Лев Николаевич поехал смотреть новую породу.

Бычки были прелестны – курносые, коричневые, с обводами вокруг глаз и с розовыми мордочками, от них сильно и хорошо пахло. Лев Николаевич остался ночевать у управляющего и на сон грядущий попросил почитать какую-нибудь книгу или взял первую попавшуюся. Оказались стихи. Он стал читать и прочел всё до конца; потом стал читать вторично сначала и так и не заснул всю ночь до самого утра. Это был «Евгений Онегин».

Случилось это тогда, когда Льву Николаевичу было восемнадцать лет.

Книга пришла вовремя, пришла к человеку уже думающему, читавшему. Молодой помещик узнал, что то, что он видит вокруг себя, не только может быть описано, но и может быть понято через анализ – описанием. Лев Николаевич, вероятно, в то время уже знал Стерна. Цитаты из Стерна идут у него не случайно; Стерн научил его распутывать нити добра и зла, которые так сплетены в жизни.

Руссо и Стерн научили Толстого дорожить человеческим чувством. Но Стерн играет с человеческим чувством, играет с описанием, обманывает читателя, кокетничает своим превосходством над читателем, искусственно тормозит действие, задерживая все на описании чувства. Он учил людей понимать чувство, но одновременно учил пренебрегать действием.

У Пушкина за чувствами Евгения Онегина, Татьяны, Ленского лежит не только человеческое чувство, но и серьезные человеческие отношения. План человеческой души как бы положен на карту страны и включен в ее историю.

Автор многократно истолковывает своего героя, принимает на себя суд над ним и наблюдает его рост.

Та ночь, которую провел Толстой над «Евгением Онегиным», была ночью нового его не читательского, а писательского отношения к литературе.

Очень рано Толстой поставил перед литературой задачи учительства. Он познает душу для того, чтобы эту душу переделывать.

Первоначально представления Толстого о своих задачах наивны.

Есть у него отрывок «Для чего пишут люди». Оказывается, люди пишут для того, чтобы их читали, а читают люди для того, чтобы быть счастливыми, а для того, чтобы быть счастливыми, надо овладеть добродетелью, надо склонять человека к рассудительным поступкам, а не развивать его страсти, влекущие его к деяниям безрассудным. Добродетель – это подчинение страстей рассудку.

Это юношеские строки.

Это как будто бы еще XVIII век.

Великий человек, вырастая, переворачивает пласты культуры, и для него паханое поле оказывается целиной.

Лев Николаевич читал в ранней юности очень посредственную книгу воронежского губернатора Д. Н. Бегичева. Эта книга, сильно проредактированная умным журналистом и мыслителем Николаем Полевым, вышла в 1832 году и имела большой успех. Она многопланна, описывает жизнь дворянства того времени; называется – «Семейство Холмских. Некоторые черты нравов и образа жизни, семейной и одинокой, русских дворян».

Толстые были знакомы с Бегичевым, и Лев Николаевич по делам бывал у Никиты Степановича Бегичева – племянника Дмитрия Николаевича. Степан Никитич Бегичев был другом Грибоедова.

Платон Горич – один из героев «Горе от ума», «муж-слуга», изображает Бегичева.

Бегичев к Грибоедову относился по-разному: когда-то он был с ним близок и сам причастен к декабристскому обществу, но укатали сивку крутые горки, стал сивка толстым, седым и даже губернатором.

Роман очень неожидан: люди, которые в нем описаны, очень похожи на людей, окружавших Толстого.

Это умные люди, увлекающиеся музыкой и картами, дуэлянты, любители цыганского пения и больше всего – обиженные люди.

Некоторые герои романа носят фамилии персонажей Грибоедова.

В романе есть Чацкий – он молод, но уже генерал-кавалерист, отличившийся в войне 1812 года.

Ведь и у Грибоедова Чацкий обращается к Платону за советом снова вернуться на военную службу.

В полк, эскадрон дадут. Ты обер или штаб?

Чацкий говорит с человеком, которому могут дать эскадрон, как старший с младшим.

Затем в романе Бегичева Чацкий изображен боящимся сквозняков; он сводит счеты с человеком, упрекающим свое поколение в том, что оно потеряло задор и юношеские идеалы.

«Семейство Холмских», несмотря на очень небольшое мастерство автора, показало Толстому возможность реалистического русского романа. Дворянский роман Бегичева стоит между романом последекабрьским и романом новым – толстовским.

Какой-то физик говорил, что маргаритки зацветают сразу на всех полях.

Так и с прозой.

Искусство рождается на общей работе человечества, раскрывается сразу, оно и твое собственное и то, что ты узнал от другого. Оно использует те способы связи людей, которые были созданы раньше, и в то же время сообщает людям новое о твоей душе.

Толстой любил, скажем точнее, Толстой поразился наивной для нашего сегодняшнего восприятия повестью Григоровича «Антон Горемыка». Это была повесть о разоренном мужике, и Лев Николаевич в 1893 году, когда пришел пятидесятилетний юбилей литературной работы Григоровича, писал старому, полузабытому писателю:

«Вы мне дороги… в особенности по тем незабвенным впечатлениям, которые произвели на меня, вместе с «Записками охотника», ваши первые повести. Помню умиление и восторг, произведенные на меня, тогда 16-летнего мальчика, не смевшего верить себе, «Антоном Горемыкой», бывшим для меня радостным открытием того, что русского мужика, нашего кормильца и – хочется сказать – нашего учителя, можно и должно описывать не глумясь и не для оживления пейзажа, а можно и должно писать во весь рост, не только с любовью, но с уважением и даже трепетом».

Читал в это время Толстой «Героя нашего времени» Лермонтова, читал по-своему; вероятно, у Лермонтова он научился смело вводить в художественное произведение точное географическое описание – не романтический пейзаж и противопоставлять романтическому герою простого человека.

Русская литература дала Толстому очень много, она его научила. Он начинал писать среди большого хора великих и средних писателей.

Ему не хватало жизни, биографии.

Что же касается тирольских телят, которых хотел купить Толстой, то как будто в тот раз он их не купил, но и не раздумал покупать.

Японские поросята, новые породы коней и быков будут встречаться в письмах Толстого еще десятилетия, и в «Анне Карениной» Левин приедет в Москву на сельскохозяйственную выставку, где выставлены его телята.


В УСАДЬБЕ

Было время, когда декабристское движение магнитом прошло над железной Россией и притянуло к себе все лучшее, что было в дворянстве. Толстой справедливо отмечал, что крестьянского слоя тот магнит не коснулся.

Не сдвинули тогда дворяне – бесконечно далекие от народа – Россию. Наступило время новых утопий.

Напрасно послал Гоголь доверчивого Митеньку Толстого по деревне делать добро. Сам же он писал, что история смотрит на него лицом смотрителя почтовой станции и говорит: «Нет лошадей».

Кончилась история, остановлена; лучшие убиты.

А мечта растет.

Бестужев убит на Кавказе. Пушкинский Алеко с медведем ушел к цыганам, все дальше, чтобы не видно было ничего, ничего, дальше от неразрешимого вопроса – как быть с совестью, с Россией, с крестьянством им, молодым, добрым, сильным.

Что его гонит из родного дома, превращая в скитальца? Не долги же?

Человек, много раз самому себе изменивший, Достоевский в речи на пушкинском юбилее, вспоминая об Алеко и Евгении Онегине, говорил, что русскому скитальцу нужно всемирное счастье.

Лев Николаевич недавно уже садился в чужую повозку, когда двоюродный брат уезжал в Сибирь. Но поехал он пока в Петербург – в феврале 1849 года.

Тихо катятся яснополянские сани, яснополянские кони по заснеженному Петербургу. Белы замерзшие глаза домов. Белы кровли. Бела Нева.

Лев Толстой живет на углу Малой Морской и Вознесенского проспекта. Ищет старых знакомых, находит новых. Отыскался в Питере старый друг Володя Милютин, который гимназистом сообщил братьям Толстым, как последнюю новость, что «бога нет». Теперь, через десять лет, он стал писателем, его хвалил В. Белинский. Милютин писал: «…совершенство, как для отдельного человека, так и для целого человечества, состоит в гармоническом, всестороннем развитии его способностей и сил и в полном удовлетворении всем законным его потребностям, данным ему природой и развитым образованностью. Другими словами, истинное призвание человечества заключается в непрерывном стремлении к счастью, к блаженству, к развитию своего благосостояния в физическом, материальном, умственном и нравственном отношениях».

Эта вера заменила веру в бога.

Под этими скромными словами скрыта закипающая мысль о социальном переустройстве.

Тогда над Россией проходил новый магнит – идея полнейшего переустройства мира, превращение городов рабства и праздности в города свободы и гармонии. Идея преобразования мира, новой любви, новых производственных отношений. Слово «социализм» появилось в России, хотя еще не точно знали, что оно значит.

В тетрадях толстовского дневника есть записи взволнованные, удивленные. Он размышляет о народном искусстве и говорит: «Пускай идет вперед высший круг, и народ не отстанет; он не сольется с высшим кругом, но он тоже подвинется».

Толстой пишет: «Зачем говорить утонченности, когда еще остается высказать столько крупных истин», – и тут же продолжает: «Искали философальный камень, нашли много химических соединений. Ищут добродетели с точки зрения социализма, то есть отсутствия пороков, найдут много полезных моральных истин».

Это об утопическом социализме, как о системе, предписывающей то, что еще не найдено.

О поисках философского камня и о химии писал в показаниях на процессе петрашевцев Ф. М. Достоевский, пытаясь убедить судей в безвредности утопий и отодвинутости их в будущее.

Но об этом же говорил и Маркс: «Первые социалисты (Фурье, Оуэн, Сен-Симон и др.) должны были роковым образом… ограничиваться мечтами об образцовом обществебудущего и осуждать все такие попытки рабочего класса, направленные хотя бы на некоторое улучшение его участи, как стачки, союзы и политическое движение. Но если мы не должны отрекаться от этих патриархов социализма, как современные химики не могут отречься от своих родоначальников, от алхимиков, то мы должны, во всяком случае стараться не впасть в их ошибки, ибо с нашей стороны они были бы непростительны».

Толстой остался алхимиком, потому что его интересовал философский камень – добродетель, которая должна была превратить все в золото счастья, не трогая основ общества.

Он дружит с В. А. Милютиным и пишет брату в 1849 году из Петербурга, что он в этом городе «намерен остаться навеки»; перечисляет новых своих знакомых, говорит, что они по достоинству выше московских; думает о службе и умоляет, конечно, продать Савин лес и взять еще где-нибудь деньги вперед и продать хлеб.

Он гуляет в Петербурге, кутит с Костенькой – К. А. Иславиным – незаконным сыном Исленьева.

Костенька был блестяще одаренным музыкантом, но дилетантом. Многое в своей молодости Толстой делал из подражания Косте. Он записал 29 ноября 1851 года в Тифлисе: «Любовь моя к Иславину испортила для меня целых 8 месяцев жизни в Петербурге. Хотя и бессознательно, я ни о чем другом не заботился, как о том, чтобы понравиться ему».

Сам Костя, бездомный человек, не могущий занять в обществе своего положения, человек, почти завистливо называющий Сергея Николаевича Толстого «грозным владельцем трехсот тринадцати пироговских невольников», оказывается Мефистофелем Льва Николаевича. И у Льва Николаевича и у Сергея Николаевича есть крепостные. У Иславина нет ничего, кроме денег, которые дает ему его отец трудными, обходными путями.

Это человек толстовского круга, но уже совсем без корней. Он был дядей Софьи Андреевны – будущей жены Льва Николаевича. Впоследствии в Ясной Поляне звали его «дядя Костя».

Лев Николаевич в Петербурге обставляет комнаты мебелью, что с ним бывает редко, играет, занимает деньги, запутывается и в то же время растет и пишет.

Странное дело, Лев Николаевич начал дневник в 1847 году в Казанской клинике. Он написал приблизительно тридцать страниц печатного текста, из которых основное место заняла критика «Наказа» Екатерины. В 1850 году, 14 июня, в Ясной Поляне Лев Николаевич пишет, пропустив ровно три года без двух дней: «Опять принялся я за дневник и опять с новым рвением и с новой целью, который уж это раз – не помню».

Б. М. Эйхенбаум предполагал (я думаю, не без оснований), что Толстой сжег свои дневники, относящиеся к 1848–1849 годам.

Толстой в Петербурге сдавал кандидатские экзамены, причем сдавал удачно. Как ни огромны толстовские способности, как ни была велика его память, но он должен был и заниматься. Он сдал два экзамена по уголовному праву и вдруг уехал в Ясную Поляну с немцем Рудольфом.

Пребывание Толстого в Петербурге совпало с временем деятельности петрашевцев. Арестованы петрашевцы были в ночь с 22 на 23 апреля 1849 года. Толстой успешно сдавал экзамены в конце апреля. В мае он начинает метаться, берет обратно документы, ищет деньги, хочет уехать юнкером на венгерскую кампанию и вместо этого забивается в Ясную Поляну.

Правдоподобно думать, что разгром петрашевцев испугал Толстого, что у него были с ними какие-то, хотя бы и далекие, связи. Эйхенбаум называет имена Милютина, Беклемишева.

Лев Николаевич попытался ворваться в жизнь в новом вооружении, преодолеть то, что Оленин называет «не гармоническим прошлым». Но попытка кончилась вместе с разгромом петербургской молодежи. Лев Николаевич вернулся в Ясную Поляну, и вот тут и началась цыганщина, и музыка Рудольфа, и в то же время, как всегда у Толстого, изучение новой музыки.

Он был сбит с ног, но не остался лежать на земле.

Пока что он составляет себе планы, как писать, и правила, как играть, не проигрывая. Ездит в Москву, мечтает попасть в круг игроков и выиграть, попасть в высокий свет и при известных условиях жениться, найти место выгодное для службы и, наконец, четвертая мечта – занять денег. Он хочет действовать.

Пока что он недовольно и ребячливо следит за собой, делает сам себе выговоры, ведет штрафную книгу о самом себе.

Надо сказать о Льве Николаевиче, что он пишет о себе тогда, когда собой недоволен. Его дневники – записи неудач, ошибок, неловких положений. О работе пишет часто, но коротко. Поэтому появление удач всегда поразительно.

Не только соседи-помещики, но и братья считают Льва Николаевича самым пустячным малым.

Немец Рудольф живет в оранжерее, которую дедушка еще, князь Волконский, построил. Там персиковые деревья, персики поспевают, и продать можно в Тулу и в Москву, а цыгане их рвут.

Собрал молодой граф старых дворовых, отыскали по их квартирам скрипки, флейты, играют непонятное – хуже цыганского пения – без слов.

У Толстого в доме шумно: брат Сергей приезжает с цыганами, поют, кутят. Сергей выкупает за большие деньги из хора цыганку Машу Шишкину, долго будет с ней жить, а потом женится на ней. Чуть и брата Льва не женил на цыганке, а пока только научил говорить по-цыгански.

В ту пору многие увлекались цыганским пением. Цыганские романсы с гитарой в руках играл Аполлон Григорьев и сам создавал романсы с полупонятными цыганскими словами. Вместе с ним слушал эти песни и подпевал артиллерийский офицер, будущий великий физиолог Сеченов, учитель Павлова, создатель теории рефлексов.

В Ясной Поляне цыган любили. Большой двухсветный зал яснополянского дома наполнялся курчавыми людьми с черными блестящими глазами, с лицами темными, как будто кирпичного цвета. Старухи размахивали руками и кричали пронзительными голосами, ходили мужчины, одетые в голубые, плотно стягивающие их стройные талии казакины, шаровары и сапоги, женщины в лисьих, крытых атласом, салопах, с яркими шелковыми платками на головах; они снимали салопы, осторожно клали их на стулья и оказывались в красивых и дорогих, ярких и немодных платьях.

Говорили, шумели. Командовал Сергей Николаевич. Потом цыган с длинными волосами садился, брал аккорд, подкинув ногой гитару, и плавно запевал:


 
Ведь ли да как ты слы-ыш-ишь…
 

Хор подтягивал плавно и дружно.

Пели сперва плавно, потом все живей и живей, с необыкновенной энергией и неподражаемым искусством. Хор неожиданно замолкал. Снова первоначальный аккорд, и тот же мотив повторялся нежным, сладким, звучным голоском; с необыкновенно оригинальными украшениями и интонациями голос становится все сильнее и энергичнее, и вот мотив передается в незаметно вступающий хор.

Толстой любил цыганское пение и много раз по-разному описывал его. Он сам знал несколько цыганских фраз и пел цыганские песни в дороге. Он жил в промежутках между вдохновеньем в голосе ветра цыганской песни. Для него это была и степь, и отказ от всего привычного, от всего найденного, переход через потери к широкому, свободному; он по десять раз записывал одну и ту же песню, и один и вместе с Рудольфом, и удивлялся искусству и разнообразию цыганских напевов.

Он любил, когда цыгане пели старинные, хорошие русские песни. В этом у Толстого был одинаковый вкус со своими братьями и с приятелями, но он сразу же попытался понять, что такое музыка, расчленив, какова она в сознании музыканта и в сознании слушателя.

Начинается анализ, что такое музыка «на бумаге, и на инструменте, и для нашего уха». Со своей всегдашней обстоятельностью, исследуя «отношение звуков в отношении силы», Толстой создает тут же схему изучения музыки; схема выполнена графически, она напоминает графическое изображение большого, разветвленного промышленного предприятия с рядом подсобных заводов.

Странно думать, что рядом с этой работой теоретика и схематизатора шло веселье и цыганское пение в двухсветном, плохо меблированном зале большого дома Ясной Поляны.

Цыганское пение затягивалось до утра, пока не светлели окна, ничем не завешенные.

Цыганка – о ней вспоминал Толстой в станице Старогладковской – говорила ему неверные, влюбленные слова.

Толстой вспоминает о них, переживая тоску перед вдохновеньем.

Его первый литературный замысел – «Повесть из цыганского быта». О цыганском пении он напишет вдохновенные слова пятьдесят лет спустя, в пьесе «Живой труп».

Когда жизнь не сразу тебя подымает, рождается тоска о несвершенном.

Сверстники Толстого лечили тоску цыганским пением и картами. Их веселье было невесело. Толстой мучался, смотря на веселье умного, любимого брата Николеньки.

Карты приходили, уходили, приходили в разных комбинациях, они как будто заменяли судьбу и даже давали судьбу: надежду на выигрыш. Карты становились между человеком и беспощадным временем и защищали от времени. Время смотрело на тогдашнюю молодежь большими выпуклыми глазами Николая I, и это было страшно.

Толстой и в Ясной Поляне, и на Кавказе, и в Севастополе, и в Петербурге, и за границей много играл.

Что ж, тетка его, Ергольокая, раскладывала пасьянс – это тоже было утешением для человека незавершенной и неудавшейся судьбы.

Толстому забываться было трудно, потому что жил он и был несчастлив в деревне, которую очень хорошо знал.

Умолкают цыганские песни. На старых бостонных столах с инкрустациями, с углублениями для фишек лежат карты. Свечи погашены.

За парком выплывает среди сталкивающихся друг с другом и как будто остановившихся туч солнце.

В просвете между деревьями серая земляная пыль встает над сохами и весенними худыми спинами крестьянских коней. Пашут: Иван Чурисенок, Юхванка Мудреный, Давыдка Белый.

Отдельно за исправными конями ведет прямую борозду Карп Дутлов – рыжебородый и мрачный.


ТОЛСТОЙ СОБИРАЕТСЯ НАЧАТЬ ПИСАТЬ. ПИШЕТ

Шумно, бестолково, пестро сменялись дни молодого, ловкого, сильного, талантливого человека, который метался между Ясной Поляной, Тулой, Москвой, Петербургом.

Молодой Толстой колебался между кипением страстей и крайней степенью добродетели.

Будучи предоставлен самому себе, он воспитывал себя с необыкновенной строгостью и после многих неудач добился, по крайней мере, отчетливого знания самого себя.

Великие люди необыкновенно интенсивно используют тот материал, даже те намеки на знания, которые предоставляет им время.

В четвертой части романа Бегичева «Семейство Холмских» мудрая мачеха, воспитывая своего способного, но легкомысленного пасынка Пронского, видит, что молодой человек выбивается из колеи.

«Вступление в военную службу Пронский ознаменовал тем, что был несколько раз пьян, проиграл 20 тысяч рублей на вексель, выходил на дуэль и получил легкую рану».

Пронская читает своему пасынку очень длинную нотацию и говорит ему о необходимости «употребить методу Франклина, который над самим собою испытал всю пользу оной. Дело состоит в том, чтобы, хорошенько рассмотрев недостатки свои и пороки, составить потом еженедельные таблицы, начиная с одного воскресенья до другого. В сих таблицах, в графах надобно означать обнаруженные в самом себе недостатки и ежедневно, перед тем, как ложиться спать, отдавать самому себе отчет…»

Бегичев писал очень пространно; я вам сообщу короче: надо ставить по вечерам крестик против того порока, жертвой которого стал.

Это напоминает несколько кондуит. Но Пронская тут же предлагает десять правил Франклина, которые как бы являются исправленными заповедями Моисея, когда-то данными при большом громе и молнии на горе Синае.

Правила Франклина состоят в трезвости, в бережливости, в опрятности, в спокойствии и т. д. Пронский начал исполнять эти правила: «Он цвел здоровьем, был деятелен, исправен по должности своей…»; «…служил очень счастливо, так что 25-ти лет был уже полковником».

Эта наивная схема подкреплялась молитвой Франклина, которую стоит привести, потому что она обнаруживает необыкновенную рациональность и как бы нерелигиозность настроения этого квакера. Молитва эта начиналась так: «О Всемогущее Существо, Отец Благотворитель, Милосердный Наставник! Умножь во мне чувство познавать собственные мои выгоды быть добродетельным. Утверди намерение мое следовать сим чувствам».

Тут поразительно прямое указание на собственные выгоды молящегося.

Лев Николаевич принял эту систему потому, что она необыкновенно не подходила к нему.

С трудом он разграфил таблички, тщательно следил за своими поступками, но поступки Толстого и его знания самого себя бесконечно превышали графы франклиновского журнала.

Франклиновский журнал, однако, имел большое значение именно потому, что он заставил Толстого ежедневно подводить итоги своему поведению, как бы тормозил его безудержный характер.

В то же время толстовское самопознание и франклиновская, уже столетняя, чисто квакерская, строго американская мудрость находились друг с другом в самом кричащем противоречии. Толстой жил по одной системе, а подводил итоги по другой. Как будто бы человек взял сажень и хотел этой меркой, вытесанной из дерева, мерить движение атомов.

О Льве Николаевиче нельзя судить по его дневникам, хотя они правдивы, наименее надо верить отметкам, которые ставит себе он сам и его раскаяние.

Не надо верить слепо толстовским записям, потому что в молодости он пишет только тенями, обозначая свой путь; удачи только просвечивают, как просвечивает сильно поставленная точка, когда машинка пробила бумагу при быстром печатании.

Воля Толстого, его необыкновенная ежедневная писательская работа, которая начинается в Москве, продолжается в кавказской станице, на бастионах Севастополя, под обстрелом, на горах Альп во время пеших экскурсий, тоже отмечается в дневниках, но обычно в виде раскаяния, что сделано мало.

Безуспешность всех хлопот Льва Николаевича поразительна. Он терпит неудачи всегда, когда хочет быть благоразумным.

В ноябре 1850 года он определился в Тульское губернское управление канцелярским служащим Тульского депутатского собрания с зачислением в первый разряд.

Условно служба по гражданской линии началась. Это было даже удачей, потому что свидетельство о выходе из университета равнялось свидетельству об окончании среднего учебного заведения и предоставляло права второго разряда.

Лев Николаевич по знакомству получил первый разряд.

Что делать дальше – оставалось непонятным. Служба в Туле для молодого графа не дело, а плохая синекура. Кроме того, графские документы не в порядке, вероятно, они сгорели у деда в московском пожаре, так как их не было и у Николая Ильича.

Льву Николаевичу приходилось выправлять их заново. Об этом было написано письмо в Тульское дворянское депутатское собрание 18 декабря 1850 года.

Прошение состояло в том, что канцелярский чиновник, граф Лев Николаевич Толстой, служащий в сем собрании, сообщал:

«Известился я, что Правительствующего Сената Временное Присутствие Герольдии до сего времени не утвердило покойного родителя моего подполковника Графа Николая Ильича Толстого и меня с братьями Николаем, Сергеем и Дмитрием в правах Графского достоинства и возвратило в оное Собрание представленную в Герольдию копию с дела о внесении нас в 5-ю часть родословной Тульской Губернии книги, для пополнения и составления родословной по форме, разосланной в 1842 году, вследствие чего считаю нужным представить при сем свидетельство, данное мне с вышеозначенными братьями от родственника нашего по третьему колену утвержденного уже в Графском достоинстве уволенного от службы Майюра и кавалера Графа Валериана Петровича Толстого, на основании 59 ст. IX т. св. зак. изд. 1842 г. в том, что мы по прямой линии происходим от родоначальника нашего Петра Андреевича Толстого, пожалованного в Графское достоинство с потомством императором Петром 1-м».

К прошению были приложены удостоверения многих тульских дворян, о том же знающих, и «краткая поколенная роспись графов Толстых»; в ней была допущена ошибка, вернее пропуск.

Прошение было началом долгих хлопот.

Пока что как будто оставалось одно: заниматься с Рудольфом теорией музыки, собрать из музыкантов покойного деда оркестр и быть знатным предводителем людей, потерявших место в жизни, но любящих искусство. Изредка выезжать в Москву, бывать у знатных знакомых и родственников бабушки, кончая вечера в цыганских шатрах у Сокольников, давая им деньги, если они есть.

В это время Толстой читал, писал и довершил первую свою литературную вещь – называлась она «История вчерашнего дня», была удачей, но напечатанной ей пришлось быть лишь через семьдесят четыре года в 1-м томе Юбилейного издания.

Тогда в примечаниях она была расценена только как подробная запись происшествий, случившихся 24 марта 1851 года.

Но прежде нее Толстой задумал писать историю детства.

Январь 1851 года для канцелярского служащего Льва Толстого прошел в хлопотах и попытках привести в порядок душевное хозяйство. За месяц было им сделано в дневник всего восемь коротких записей, которые сразу не всегда можно понять.

Был план взять в аренду почтовую станцию под Ясной Поляной: овес свой, лошади свои. Толстой живет рядом.

Денег нет.

Хотел взять компаньоном князя Щербатова, но тот был тоже разорившимся дворянином.

Появились планы совершенно запутавшегося человека, тщательно разбитые на параграфы.

Лев Николаевич в то время был легкомыслен, несдержан и пунктуален. Вот выписка из дневника 17 января 1851 года:

«С 14-го вел я себя неудовлетворительно. – К Столыпиным на бал не поехал; денег взаймы дал и поэтому сижу без гроша; а все от того, что ослабел характером. Правило. Менее как по 25 к. сер. в ералаш не играть. – Денег у меня вовсе нет; за многие же векселя срок уже прошел платить; тоже начинаю я замечать, что ни в каком отношении пребывание мое в Москве не приносит мне пользы, а проживаю я далеко свыше моих доходов. Правило. Называть вещи по имени. С людьми, которые о денежных делах говорят поверхностно, скрывать положение своих дел и, напротив, стараться останавливать их и наводить на этот предмет. – Чтобы поправить свои дела, из трех представившихся мне средств я почти все упустил, именно: 1) Попасть в круг игроков и, при деньгах, играть.2) Попасть в высокий свет и, при известных условиях, жениться.3) Найти место выгодное для службы.Теперь представляется еще 4-е средство, именно – занять денег у Киреевского. – Ни одно из всех 4-х вещей не противоречит одно другому, и нужно действовать.Написать в деревню, чтобы выслали скорее 150 р. сер., ехать к Озерову и предложить лошадь, велеть напечатать в газетах еще. Съездить к графине и выжидать, узнать о приглашениях на бал Закревских, заказать новый фрак. Перед балом много думать и писать. – Ехать к князю Сергею Дмитриевичу и поговорить о месте, к князю Андрею Ивановичу и просить о месте. Заложить часы.

Узнать у Евреинова, где живет Киреевский, и ехать к нему. В 1½ к Евреинову, а оттуда, какого рода ни был бы ответ, ехать к Николаю Васильевичу».

Из планов ничего не выходило. Вероятно, удалось только заложить часы, но не видно, чтобы Лев Николаевич хотя бы узнал адрес человека, у которого он собирался занять деньги.

18 января Толстой записал себе программу занятий: «…быть в манеже, у Чертовой, у Горчаковых, у князя Николая Михайловича. К вечеру банк. Писать историю минувшего дня».

Но он не писал.

Влюбился. Купил лошадь, которая ему была не нужна. Зато записал правило: «Не предлагать никакой цены за вещь ненужную».

Потом увлекся вдохновенной работой над «Историей вчерашнего дня». Повесть эта, только начатая, примечательна не только своей судьбой, но необыкновенным накалом, предсказывающим многое в литературе и уже отвергающим то, что будет через сто лет.

Толстой в ту пору был против современной ему литературы. Он писал: «Все описывают слабости людские и смешную сторону людей, перенося их на вымышленные личности, – иногда удачно, смотря по таланту писателя, большей частью неестественно». Он считал, что истинное наслаждение можно получить тогда, когда избавишься от ужасного ига – боязни быть смешным, от глупого страха перед этим.

В «Истории вчерашнего дня» – как будто описание визита Льва Николаевича Толстого к А. Волконскому и жене его. Книга прямо связана с толстовским дневником. Первая запись об этом в дневнике такая: «У Волконских был неестественен и рассеян и засиделся до часу…» Но нужно посмотреть этот отрывок целиком.

Среди других самообвинений в трусости, лености, в привычке спорить, в отсутствии твердости и энергии Толстой записал:

«У Волконских был неестественен и рассеян и засиделся до часу (рассеянность, желание выказать и слабость характера). Занятия на25. С 10 до 11 дневник вчерашнего дня и читать. С 11 до 12 гимнастика. С 12 до 1 английский язык. Беклемишев и Беерс 1 до 2. С 2 до 4 верхом. С 4 до 6 обед. С 6 до 8 читать. С 8 до 10 писать. – Переводить что-нибудь с иностранного языка на русский для развития памяти и слога. Написать нынешний день со всеми впечатлениями и мыслями, которые он породит».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю