Текст книги "Лев Толстой"
Автор книги: Виктор Шкловский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
ПЕРВЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ
Лев Николаевич по-разному вспоминал об отце и о матери, хотя любил их как будто равно; взвешивая любовь свою на весах, он окружал поэтическим ореолом мать, которую почти не знал и не видел.
Лев Николаевич писал: «Впрочем, не только моя мать, но и все окружавшие мое детство лица – от отца до кучеров – представляются мне исключительно хорошими людьми. Вероятно, мое чистое детское любовное чувство, как яркий луч, открывало мне в людях (они всегда есть) лучшие их свойства, и то, что все люди эти казались мне исключительно хорошими, было гораздо больше правда, чем то, когда я видел одни их недостатки».
Так писал Лев Николаевич в 1903 году в своих воспоминаниях. Он начинал их несколько раз и бросал, так и не закончив.
Люди как будто противоречили сами себе, воспоминания спорили, потому что они жили в настоящем.
Воспоминания обращались угрызениями совести. Но Толстой любил стихотворение Пушкина «Воспоминание»:
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
«В последней строке, – пишет он, – я бы только изменил бы так: вместо «строк печальных…» поставил бы: «строк постыдныхне смываю».
Он хотел каяться и каялся в честолюбии, в грубой распущенности; в юности он прославлял свое детство. Он говорил, что восемнадцатилетний период от женитьбы до духовного рождения можно бы назвать с мирской точки зрения нравственным. Но тут же, говоря о честной семейной жизни, кается в эгоистических заботах о семье и об увеличении состояния.
Как трудно знать, о чем надо плакать, как трудно знать, в чем себя надо упрекать!
Толстой обладал беспощадной, всевосстанавливающей памятью; помнил то, что никто из нас вспомнить не может.
Он начинал свои воспоминания так:
«Вот первые мои воспоминания, такие, которые я не умею поставить по порядку, не зная, что было прежде, что после. О некоторых даже не знаю, было ли то во сне или наяву. Вот они. Я связан, мне хочется выпростать руки, и я не могу этого сделать. Я кричу и плачу, и мне самому неприятен мой крик, но я не могу остановиться. Надо мною стоят, нагнувшись, кто-то, я не помню кто, и все это в полутьме, но я помню, что двое, и крик мой действует на них: они тревожатся от моего крика, но не развязывают меня, чего я хочу, и я кричу еще громче. Им кажется, что это нужно (то есть то, чтобы я был связан), тогда как я знаю, что это не нужно, и хочу доказать им это, и я заливаюсь криком, противным для самого меня, но неудержимым. Я чувствую несправедливость и жестокость не людей, потому что они жалеют меня, но судьбы, и жалость над самим собою. Я не знаю и никогда не узнаю, что такое это было: пеленали ли меня, когда я был грудной, и я выдирал руки, или это пеленали меня, уже когда мне было больше года, чтобы я не расчесывал лишаи; собрал ли я в одно это воспоминание, как то бывает во сне, много впечатлений, но верно то, что это было первое и самое сильное мое впечатление жизни. И памятно мне не крик мой, не страдания, но сложность, противуречивость впечатления. Мне хочется свободы, она никому не мешает, и меня мучают. Им меня жалко, и они завязывают меня. И я, кому всё нужно, я слаб, а они сильны».
В старой жизни человечества, в долгом его предутреннем сне, люди связывали друг друга собственностью, заборами, купчими, наследствами и свивальниками.
Толстой всю жизнь хотел освободиться; ему нужна была свобода.
Люди, которые его любили – жена, сыновья, другие родственники, знакомые, близкие, спеленывали его.
Он выкручивался из свивальников.
Люди жалели Толстого, чтили его, но не освобождали. Они были сильны, как прошлое, а он стремился к будущему.
Сейчас уже забывают, как выглядел прежде грудной младенец, обвитый свивальником, как мумия насмоленной пеленой.
Теперешний грудной младенец с поднятыми вверх ножками – это уже другая судьба младенца.
Воспоминание о напрасном лишении свободы – первое воспоминание Толстого.
Другое воспоминание – радостное.
«Я сижу в корыте, и меня окружает странный, новый, не неприятный кислый запах какого-то вещества, которым трут мое голенькое тельце. Вероятно, это было отруби, и, вероятно, в воде и корыте меня мыли каждый день, но новизна впечатления отрубей разбудила меня, и я в первый раз заметил и полюбил мое тельце с видными мне ребрами на груди, и гладкое темное корыто, и засученные руки няни, и теплую парную стращенную воду, и звук ее, и в особенности ощущение гладкости мокрых краев корыта, когда я водил по ним ручонками».
Природы в раннем детстве мальчик не замечал, он сам был ее частью, как лист, как стебель овса.
Сад, лес, поля появились позднее, их еще закрывал гладкий край корыта, край постели.
Даже няню он не помнит: только ее руки с засученными рукавами остались в его памяти.
Воспоминания о купании – след первого наслаждения.
Эти два воспоминания – начало человеческого расчленения мира.
Толстой отмечает, что первые годы «он жил, и блаженно жил», но мир вокруг него не расчленен, а потому нет и воспоминаний. Толстой пишет: «Мало того, что пространство, и время, и причина суть формы мышления и что сущность жизни вне этих форм, но вся жизнь наша есть большее и большее подчинение себя этим формам и потом опять освобождение от них».
Вне формы нет воспоминания. Оформляется то, к чему можно прикоснуться: «Все, что я помню, все происходит в постельке, в горнице, ни травы, ни листьев, ни неба, ни солнца не существует для меня».
Это не вспоминается – природы как бы нет. «Вероятно, надо уйти от нее, чтобы видеть ее, а я был природа».
Важно не только то, что окружает человека, но и то, что и как он выделяет из окружающего.
Часто то, чего человек как бы не замечает, на самом деле определяет его сознание.
Когда же мы интересуемся творчеством писателя, то нам важен способ, которым он выделял части из общего, для того, чтобы мы потом могли воспринять это общее заново.
Толстой всю жизнь занимался выделением из общего потока того, что входило в его систему миропонимания; изменял методы выбора, тем самым изменяя и то, что выбирал.
Посмотрим на законы расчленения.
Мальчика переводят вниз к Федору Ивановичу – к братьям.
Ребенок покидает то, что Толстой называет «привычное от вечности». Только что началась жизнь, и так как другой вечности нет, то пережитое вечно.
Мальчик расстается с первичной осязаемой вечностью – «не столько с людьми, с сестрой, с няней, с теткой, сколько с кроваткой, с положком, с подушкой…».
Тетка названа, но еще живет не в расчлененном мире.
Мальчика берут от нее. На него надевают халат с подтяжкой, пришитой к спине, – это как будто отрезает его «навсегда от верха».
«И я тут в первый раз заметил не всех тех, с кем я жил наверху, но главное лицо, с которым я жил и которую я не помнил прежде. Это была тетенька Татьяна Александровна».
У тетки появляется имя, отчество, потом она описана как невысокая, плотная, черноволосая.
Начинается жизнь – как трудное дело, а не игрушка.
«Первые воспоминания» были начаты 5 мая 1878 года и оставлены. В 1903 году Толстой, помогая Бирюкову, который взялся написать его биографию для французского издания сочинений, снова пишет воспоминания детства. Они начинаются с разговора о раскаянии и с рассказа о предках и братьях.
Лев Николаевич, возвращаясь в детство, теперь анализирует не только появление сознания, но и трудность повествования.
«Чем дальше я подвигаюсь в своих воспоминаниях, тем нерешительнее я становлюсь о том, как писать их. Связно описывать события и свои душевные состояния я не могу, потому что не помню этой связи и последовательности душевных состояний».
Для Толстого самое важное – связь событий, душевная логика их расположения, но он теряется в огромной жизни и говорит: «Буду продолжать как придется», – и тут же обещает: «Когда кончу эти описания, поведу уже рассказ по времени, хотя и не связно, урывками…»
СТАРЫЕ КОРНИ
Генерал-аншеф князь Волконский был одинок и в неудачах, рано он удалился в имение; его отделили от нового царствования негодование, гордость, зависть.
Он заперся за воротами, висящими между двумя белыми башнями; ворота редко для кого открывались.
Здесь, в большом саду, затеян дом-дворец с каменными флигелями и с главным корпусом, построенным, как строили тогда: низ каменный, верх деревянный, оштукатуренный. Каменные флигеля были построены, но хотя генерал-аншеф был богат, дом он успел вывести только на высоту одного этажа. Дом перешел к дочке его, Марье Николаевне.
Толстой в разное время разгадывал деда по-разному; описывая старого владельца Лысых Гор – Волхонского, Лев Николаевич в черновиках сперва рассказывал, как старик через приказчика отправил в воспитательный дом младенца, прижитого с дворовой. Это не попадает в окончательный текст.
Толстой хочет выделить Волхонского из его времени. Он дает князю ясный ум и высокомерие и в то же время во сне Волхонского показывает его жгучую зависть к Потемкину. Князь горд и умен; крестьяне, по словам Толстого, уважали Волхонского.
Судьба деда Толстого была трудная: при Павле он попал в отставку, будучи уволен без «абшида», то есть без сохранения мундира и пенсии, потом его отправили губернатором в Архангельск, где он получил чин генерала-от-инфантерии; но послужил недолго и был уволен, уже с «абшидом». Сорока шести лет князь вышел в отставку и больше уже не служил.
Служа в Архангельске, Волконский губернаторствовал и над островом Шпицберген. Шпицберген русские мореходы называли Грумант.
Генерал-от-инфантерии, вернувшись в свое имение, назвал одну из дальних деревень – Грумант. Окрестные крестьяне переделали название в Угрюмы. Деревня Грумант по толстовскому описанию – место прекрасное, но Толстой замечал, что народные переделки слов всегда осмыслены. В старом русском языке было слово, применяемое еще Пушкиным, – «угрюмство».
Старик Волконский, как мне кажется, был полон угрюмства.
Дом строился долго, долго разрушался и недолго был целиком обитаем: он был не по росту владельцам.
Перед последней войной в Ясной Поляне хотели восстановить дом, в котором родился Лев Николаевич Толстой.
Но потом решили: дом не восстанавливать, потому что вся писательская жизнь Льва Николаевича прошла не в нем.
На месте старого дома с коричневыми колоннами выросли посаженные Толстым деревья; местами сошлись своды ветвей.
Сад стоит, как дом: пол его украшен солнцем и зеленью.
Тот дом, в котором писал Лев Николаевич, каменные флигеля: один был пристроен – в нем жила огромная семья Толстых, а другой остался таким, каким он был построен еще дедом: здесь была школа, в ней Лев Николаевич учил крестьянских детей.
В те счастливые годы, когда Лев Николаевич занимался с ребятами в школе, иногда выплывал он с ними на середину большого, при деде выкопанного пруда. Лев Николаевич хорошо нырял; купаясь, простуды не боялся; высыхал на ветру, не вытираясь полотенцем. Была у него с детьми игра: нырял в пруд, доставал песок со дна и то же предлагал делать ребятам.
Когда пишешь биографию создавшего великие произведения, долго жившего писателя, не знаешь, как нырнуть, где взять горсть песка со дна, – ведь ныряешь не в пруд, а в море.
Вот кажется мне, что надо нырнуть и достать горсть воспоминаний о том, как жили в доме отца Льва Николаевича. Буду писать, хотя мокрый песок, может быть, прольется между пальцами, убывая.
Пушкин в «Евгении Онегине» называл помещиков своего времени равнодушными счастливцами, птенцами школы Левшина.
Левшин был тульским помещиком, теоретиком помещичьего хозяйства. Были ли ученики его, птенцы его гнезда, равнодушными, были ли они счастливы?
Старые русские усадьбы красивы, но стояли они недолго, и редко их достраивали. Помните в «Мертвых душах» описание дома Манилова?
Мебель не до конца обита, иные кресла покрыты рогожами, на столе, рядом со щегольским подсвечником, стоит позеленелый урод, весь в сале. Манилов думает, что он все закончит, но явно, что дом не будет завершен.
Старые доекатерининские постройки были просты.
Лев Николаевич в одном романе, который он не кончил, описывал старую Ясную Поляну и дом помещика Михаила Бабоедова.
«Двор у него был большой на горе, с краю, под двумя соснами. И дом на двух срубах в две связи липовые, с высоким крыльцом. Сам он не жил дома, а был на службе в полку…»
Нарядные русские усадьбы начали строиться во второй половине XVIII века, когда дворяне приехали на свои земли домой из обязательной службы.
Лев Николаевич думал, что каменный одноэтажный дом строился Волконским для дворовых. Вероятнее, что это помещичий дом старых владельцев имения. Дом-дворец Волконский не достроил, хотя успел поставить ворота, проложить аллеи, вырыть пруды, построить оранжереи, разбить сад.
Крепостной оркестр играл по утрам в центре сада во время прогулок генерала с дочерью.
После смерти старого князя музыканты разошлись: кто снова стал садовником, кто официантом. Музыка в усадьбе замолкла.
Дом еще стоял при первых наследниках.
Потом дом продали.
Продажа старого дома произошла как будто случайно, из-за проигрыша в штосс. В дневнике 1855 года 28 января Лев Николаевич записывает: «Два дня и две ночи играл в штосс. Результат понятный – проигрыш всего яснополянского дома».
Эта случайность долго подготовлялась. Дом был не по средствам внукам Волконского, хотя Лев Николаевич не хотел продавать дома; вместо него продавал за долги наследственные деревеньки, хлеб и лошадей, лес – все время в убыток себе, выпрашивая у покупщиков деньги вперед.
Но и прижатый долгами, он писал брату Сергею Николаевичу из станицы Старогладковской 28 марта 1852 года:
«Ясенский дом – не потому, чтобы я его ценил во сколько-нибудь, но потому, что он мне дорог по воспоминаниям, – я не продам ни за что, и это – последняя вещь, с которой я решусь расстаться».
Сергей Николаевич возражал против продажи деревень, советуя продолжать продавать леса и строения. Он перечисляет:
«Чепыж, овраг Грумантский, роща за почтовым двором и круглый березник, у тебя же еще останется осинник молодой, который с нуждой, но тоже можно продать, и большой дом, к которому по твоему желанию должно приступить к последнему, но мне кажется, что если он простоит без всякого ремонта еще несколько лет (а ремонт оного довольно значительный), то он действительно будет только годен как сувенир…»
Сергей Николаевич, любитель цыган и охоты, уже разлюбил сувенир. Лев Николаевич держался за дом еще три года, а потом писал тетеньке: «…Передайте ему (Валерьяну Толстому. – В.Ш.) от меня, что я благодарю его за продажу дома (я было потерял всякую надежду на такую удачную продажу) и за присылку денег, предназначенных на покупку лошадей и так и истраченных».
Но вернемся к прошлому.
Шел 1832 год; дом еще не был достроен и потому не нуждался в ремонте.
ОБЕД В БОЛЬШОМ ДОМЕ
Отец Льва Николаевича, разорившийся подполковник в отставке, на приданое жены дом почти достроил, но не обставил.
Об отце Льва Николаевича мы знаем довольно много; мать Толстой не помнил, он создал себе память о ней из самого лучшего, что он знал в жизни, сделал ее нежной, мечтательной, любящей.
Марья Николаевна Волконская была сентиментальна и мечтательна, но решительна; с подругами своими, сестрами-англичанками, она не только говорила о нежной дружбе, но и выдала их замуж, дав неслыханное приданое: одной пятьдесят тысяч, другой – семьдесят пять.
Денег в доме было немного, и рано начали занимать, а Николаю Ильичу нужно было выкупать проданные с торгов имения, беспутно прожитые отцом. Он вил гнездо в спорах, в судах, в запутанных сделках и в спокойной работе просто и далеко видящего хозяина.
Дом не достроен и не совсем меблирован.
Он огромен, кажется, что комнаты его никогда не сосчитаешь.
Расскажем об обычном дне этого дома, об обеде семьи в большом зале и попутно расскажем судьбы людей.
Решим, были ли они счастливы и равнодушны.
Обеда дожидались, собравшись в гостиной. Здесь был диван и круглый стол, и кресла – одни дубовые, другие – под красное дерево. На стенах висели два трюмо. Небогатая комната в отражениях была как бы в двух кусках вставлена в резные золотые рамы.
Николай Ильич отдыхал в своем кабинете на диване, обитом зеленым сафьяном. Он выходит, обутый в мягкие сапоги без каблуков, подходит быстрыми шагами к старухе матери, смотрит на нее добрыми, красивыми и печальными глазами, отдает свою трубку лакею грациозным мужественным движением. Старая губернаторша улыбается сыну, он целует ее руку. Пелагея Николаевна целует сына в лоб.
Любимый сын, твердый хозяин – замена доброго, беспутного мужа.
Фамильная гордость Толстого как бы сосредоточивалась на памяти о роде бабушки – Горчаковых.
Она была дочерью старшего из князей Горчаковых.
Толстые были менее знатны, и Лев Николаевич историю своего рода знал неточно.
Было известно, что первый граф Толстой, Петр Андреевич, был умен и коварен, смел и неверен с друзьями; умер он в жестокой тюрьме Соловецкого монастыря, где узников смиряли битьем и голодом.
Про деда своего, Илью Андреевича, Лев Николаевич писал, анализируя жизнь его по пунктам.
«Имуществорасстроенное, большое состояние, небрежность, затеи, непоследовательность, роскошь глупая.
Общественное.Тщеславие, добродушие, уважение к знатным».
Не будем идти последовательно за Толстым. В продолжении сказано:
«Умственное.Глуп, не образован совсем».
Илья Андреевич Толстой не был совсем не образован; он кончил морской кадетский корпус, служил на флоте, потом в Преображенском полку, дослужился до бригадира – этот чин был пределом для знатного человека средних способностей.
Илья Андреевич был верен жене, любил роскошь и грандиозное добродушное гостеприимство.
В хлебосольной Москве он славился умением добывать к столу необыкновенных осетров, к которым относился эстетически. Разорился он незаметно, разорение было ускорено пожаром Москвы.
На сожженное имущество Илья Андреевич подал преувеличенный счет, который целиком не был удовлетворен.
Патриотических подвигов при оставлении Москвы как будто он не оказывал, но ни в чем дурном не был замечен.
Пришлось просить о месте: в 1815 году Илья Андреевич получил должность казанского губернатора. Карточная игра, гостеприимство, барская небрежность, ссора с губернским предводителем дворянства скоро поставили Илью Андреевича в трудное положение; говорят, что он взятки брал только с откупщика: не брать с него мзды было бы просто вольномыслие.
Пелагея Николаевна с заднего крыльца брала взятки тайно, но бестолково.
Злоупотребления Ильи Андреевича были невелики, его обвиняли только «в подозрительном небрежении в делах по местам, правлению подчиненным», а также в «явной слабости и в недостатках знания в должности».
Губернатор умер внезапно в 1820 году, под следствием.
H. Н. Гусев в своей книге возможность самоубийства отрицает, приводя тому многие доказательства.
Сын губернатора оказался вдруг обездоленным, с избалованной матерью на руках, с наследством, которое не стоило долгов.
Ему пришлось служить хотя бы для того, чтобы не попасть в долговую тюрьму.
– Что ж не дают обедать? – кричит хозяин дома Николай Ильич, сын губернатора, умершего среди равнодушия и упреков.
Камердинер докладывает, что сейчас подают.
Открывается матовая темно-красная дверь: она не покрашена, а только прошпаклевана и подмалевана. В высокой двери показывается дворецкий – Фока Демидович, одетый в синий сюртук с высокими сборками на плечах. Фока давно служит в этом доме и в оркестре князя Николая Сергеевича Волконского играл на скрипке.
Теперь Фока Демидыч, высоко и важно подымая брови, как будто сейчас перед ним большой оркестр начинает симфонию, говорит коротко, гордо, не громко и торжественно:
– Кушанье поставлено!
Все подымаются и идут к большой зале: впереди красивая старуха с длинным подбородком, в прическе с рюшами и фиолетовым бантом на голове. Она привычно переживает восстановление торжественно-правильной жизни, прерванной безвременной смертью казанского губернатора.
Рядом с ней веселый человек с грустными глазами – Николай Ильич. Он хорошо сложен, легко движется. Его жизнь начиналась военными удачами, дружбой с умными людьми. Потом все оборвалось. Слава прошла стороной, друзья погибли, но гроза тоже прошла стороной. Потом был брак – умная жена и хорошие дети.
К отцовской белой руке щекой ластится пятилетний мальчик Лева-рева. У мальчика светлые волосы, сине-серые лучистые глаза, упрямый рот и скулы и розовые щечки.
Отец на ходу нежно и рассеянно-ласково прищемляет пальцами вытянутой руки щеку мальчика. Маленькие ноги Левы стараются не отставать и не перегонять шествие: ему хочется продлить ласку.
Лева еще маленький. С ним девочки еще играют в куклы, иногда кукла – он сам. Недавно его в этой игре называли Милашкой, качали, кутали, лечили, как куклу. Еще недавно он заснул в этой игре. А сейчас он уже собирается сесть на лошадь, и учит его не тетенька, а немец, и пальцы у него в чернилах.
За старшими Толстыми, за спиной Николая Ильича, идет графиня Александра Ильинична Остен-Сакен – голубоглазая, светловолосая, грациозная тридцатипятилетняя женщина в дорогом, небрежном и запущенном платье. Она добра, религиозна, довольно богата и бездомна. Ласкова с детьми и прислугой и мечтает о монастыре.
Ее муж, граф Остен-Сакен, богатый остзейский граф, страдал манией преследования; он пытался в дороге застрелить жену, потом помирился с ней через пастора; встретившись, он обманом заставил ее показать ему язык и хотел отрезать язык бритвой. Он мучил и пугал беременную жену: ребенок их родился мертвым. Сейчас Александра Ильинична идет, как и все, – спокойно и улыбается соседке справа – Туанет.
Татьяна Александровна Ергольская держит маленькой сильной смуглой рукой белую руку Александры Ильиничны, слушает знакомый лепет соседки и не слышит ничего. Всю жизнь она прожила рядом с любимым, с Николаем Ильичом Толстым, и ни разу не могла посмотреть смело своими черно-агатовыми глазами в его милые, грустные голубые глаза. И теперь он идет впереди нее и смотрит не на нее, а на мать.
Восемь лет Татьяна Александровна прожила, не ссорясь, с Марией Николаевной Волконской-Толстой. Мария Николаевна умерла. Прошло еще шесть лет. Николай Ильич просил Татьяну Александровну выйти за него замуж, заменить мать его детям и никогда его не покидать. Им было уже по сорок четыре года. Она столько раз об этом думала, что решения приходят в секунду. Татьяна Ергольская записала: «В первом предложении я отказала, второе я обещалась исполнять, пока я буду жива».
И записка лежит в бюро в бисерном портфельчике.
За Татьяной Ергольской и графиней Остен-Сакен идут трое старших сыновей графа, не в лад стуча по новому паркету отроческими ногами в тяжелых домодельных сапогах. Их ведет Федор Иванович Рёссель – саксонский немец, сильный и лысый, добрый и бездомный, незаконный сын бюргера, недоучившийся сапожник и изгнанник родины. Он будет похоронен здесь, в Ясной Поляне, за оградой кладбища, как свой и как чужой, отделенный тысячами верст от родины и оградой от тех, с кем он прожил всю жизнь.
Идут разговаривая. Затейливый Николай, добрый Сергей и Дмитрий, заносящийся то в одну, то в другую сторону. С ними Марья Николаевна – младшая дочка Николая Ильича: мать умерла, ее родив. Сейчас она маленькая девочка – красивая, бойкая. Молодой она выйдет замуж за двоюродного брата Валерьяна Петровича Толстого, от него родит четверых детей, будет несчастна в браке, разойдется с мужем, влюбится в Тургенева, разочаруется; потом влюбится в иностранца – виконта Гектора Виктора де Клена, уедет за границу, родит еще дочь; уйдет в монастырь и проживет дворянкой при дворе-монастыре своего бога.
Кто же счастлив? Кто спокоен в этом светлом доме в солнечный летний день?
Может быть, счастлива старуха Пелагея Толстая, вечером раскладывая пасьянс рядом со своим любимым, внимательным сыном.
Счастливы дети.
В воспоминаниях Льва Николаевича время детства овеяно счастьем, но ему казалось, что счастье только что было и прошло, когда он, открыв глаза, оглянулся.
«Во всех семьях бывают периоды, когда болезни и смерти еще отсутствуют и члены семьи живут спокойно… Такой период, как мне думается, переживала мать в семье мужа до своей смерти… Никто не умирал, никто серьезно не болел, расстроенные дела отца поправлялись. Все были здоровы, веселы, дружны. Отец веселил всех своими рассказами и шутками. Я не застал этого времени. Когда я стал помнить себя, уже смерть матери наложила свою печать на жизнь нашей семьи».
Обед был торжеством и вершиной дня.
За окнами, большими и торжественными, за широко распахнутыми рамами, виден сад и цветник: кусты шиповника распыхались цветом, заграничные розаны рдеют середками цветов, бледнеют краями. За окнами, вдалеке, виден луг – половина скошена, она светлая, серебристая; а нескошенная – буреет.
На стриженых липах аллеи зажелтелся цвет – чуть припоздал.
Там, за лугами, рожь пожелтела, ровно слиняла, за нею леса синеют, и гуще лесов синеет небо.
Меж дворов и овинов разлилась крапивно-зеленая река – конопли на старых унавоженных землях. Посредине плывет баба, и видно только ее алый платок и наплечники сарафана: должно быть, в коноплях дорожка. За коноплями гречиха наливается молоком. Пчелы, как будто составленные из пушистых черных и желто-солнечных кружков, летают среди цветов. За колоннами большого дома в синем небе зеленеют дубы Большого заказа и части засеки – рубежа, превращенного в большое барское имение.
Еще дальше белеют березы, синеет земля у берез. Все места знакомы, все видят за окнами не только то, что там есть, а все то, что спокойно исхожено, объезжено.
Все благополучно. У старой губернаторши на столе лежит золотая табакерка с портретом обожаемого мужа, умершего в Казани, во время следствия – без позора и приговора.
Если были какие-то ошибки, то обычные, человеческие, забытые. Умерла Марья Николаевна, не слышно ее тяжелых шагов, не войдет она, не взглянет на всех лучистым своим взглядом, не подойдет к мужу тяжелой походкой, откинув свои плечи.
Умерла, оплакана, погребена, заменена, обратилась в воспоминания. Ее почти не увидел младший сын – «Милашка» – он и будет ее дольше всех помнить.
На столе постелена домотканая скатерть – грубоватая, но приятная, широкая. Солнце сверкает на тонких стаканах, в которых налит квас, желтые зайчики брошены на высокие лепные потолки. Маленькие руки детей поглаживают деревянные черенки ножей и вилок: хочется есть.
Сверкает солнце.
За бабушкой стоит Тихон – бывшая флейта в оркестре дедушки, перемигивается с детьми, размахивает тарелкой.
Бабушка оглянулась. Тихон стоит, как мраморная статуя домашней работы, полуприжав к синему сюртуку желтоватую тарелку.
Милашка – совсем маленький. Он болтает усиленно под столом толстыми ножками, обутыми в белые нитяные чулки, связанные Прасковьей Исаевной. На ногах грубые башмаки, сшитые глухим Алексеем-сапожником, с шелковыми бантиками.
Все друг про друга все знают.
Кушанья самые простые и понятные: каша, картофель печеный, репа, куры с огурцами, творог со сметаной, оладьи, хворостинки – сухое печенье.
За стульями господ – лакеи: бывшие флейты, гобои, виолончели, скрипки, альты, барабаны умолкнувшего оркестра деда Волконского.
Когда окончится обед, пойдет Лева к Прасковье Исаевне в маленькую комнату.