355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Бердинских » Русские поэты 20 века. Люди и судьбы » Текст книги (страница 1)
Русские поэты 20 века. Люди и судьбы
  • Текст добавлен: 12 ноября 2020, 15:00

Текст книги "Русские поэты 20 века. Люди и судьбы"


Автор книги: Виктор Бердинских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Вступление

Вечер тихий наступает

Лампа круглая горит

За стеной никто не лает

И никто не говорит.

Звонкий маятник качаясь

Делит время на куски

И жена, во мне отчаясь,

Дремля штопает носки.

Я лежу, задравши ноги,

Ощущая в мыслях кол

Помогите мне, о Боги!

Быстро встать и сесть за стол.

Даниил Хармс

1935 г.

Поэзия всегда многозначна. Поэт – как «труба Времени и традиции» – чаще всего не осознает, что и как он пишет. Чем мощнее его подсознательное «Я» прорвется в стихи – тем лучше для поэта, вне зависимости от размеров его дарования. «Поэзия меньше всего – литература, – заметил однажды Арсений Тарковский; – это способ жить и умирать…»

Искусство – это еще и воплощение ритма своей эпохи. И даже при отсутствии прогресса в искусстве настоящая поэзия переносит нам (по мысли Ю.Колкера) «ритмы своего времени». (1)

А в последних и кроются свежие мысли, оригинальные идеи – для стихотворцев каждого нового поколения. Подпитка из прошлого неизбежна – пока жива поэтическая традиция.

Восприятие стихов читателем или слушателем (а здесь существуют огромные отличия) также всегда многовариантно. Сколько людей – столько и восприятий. Читатель – сотворец поэзии. От погружения в настоящую лирику сознание его просветляется и очищается. Происходит что-то вроде катарсиса.

Естественно, если уж сам поэт невнятно понимает (либо совсем не понимает) того, что он вкладывает в свои тексты, то читатель тем паче, отзываясь на стихи фибрами своих чувств, эмоций, интеллекта, принимает в свою душу нечто совсем иное…

Зеркало зрителя, слушателя, читателя – неизбежно и постоянно искривлено. Поэт не может быть равен внимающему его стихам. И слава Богу! Иначе пропало бы волшебство искусства.

Столкновение заряда поэтического вымысла с читательским воображением-восприятием и рождает, по меткому выражению М.Крепса, «искры света и тепла». (2)

Скорее всего, в этих вот «искорках» и следует искать ключ к любой художественной классике – относительному бессмертию лучших творений духа и разума любой эпохи. Чтение – это соучастие в творчестве. Потому-то читатель сам для себя – сотворец высокой поэзии. Но и для него новое прочтение уже известной ему книги стихов создает по сути новый текст. Ведь сам человек постоянно меняется. Река Гераклита… Поэзия в душе читателя – это миг прозрения. Словно в прапамяти его всплывает что-то жизненно важное, но давно забытое. Это – не новое знание, о свое собственное – вновь вернувшееся.

Талант, жар души стихотворца – это «кузница» его текстов. Из чего же он их создает? Подсознание художника для нас всегда закрыто: на виду лишь разрозненные обрывки биографии, свидетельствующие о бытии ординарного человека. Известные факты жизни и деятельности поэта – эти жалкие стекляшки в трубочке калейдоскопа – воспринимаются и трактуются порой как невероятной красоты сокровища…

Именно к таким «стекляшкам», к сожалению, обращаются, как правило, критики-литературоведы – с целью «постигнуть смысл поэтического творчества». И результат – в подавляющем большинстве случаев – отрицателен: ибо отношение к живому художественному творению лишь как к предмету для анализа (вивисекции) превращает его в труп, над которым и совершаются разного рода манипуляции – изучение «строфики и метрики», «тематики и проблематики», «традиций и новаций»…

Но все это ни на йоту не приближает к постижению трепетно сущего огня поэзии – причем, любого автора. Всякая «критика», всякий «анализ» неизбежно субъективны и априорно искажают первородную ткань произведения. Можно, правда, говорить о нюансах: одни «аналитики» уходят в бездонные глубины своего «я» и выворачивают все наизнанку, другие – стремятся ухватить некие «реалии» и подлинную «конкретику» искусства. Но «третьего пути» не дано: в любом случае живой организм стиха страдает от таких внешних вторжений…

Стоит помнить и о том, что сам поэт – тоже «кривое зеркало» для своих творений и верить ему на слово (проза, письма, интервью, мемуары) следует с сугубой осторожностью (а то и нельзя вообще).

Психология художественного творчества непостижима для пребывающего вне его пространства.

Автор настоящего исследования ставит перед собой более конкретную смысловую задачу: попытаться вернуть в поэзию первоначальное чувство времени, утраченное в разного рода перелицовках, обратиться к пневмосфере каждого десятилетия ушедшего века – в контексте современности.

Между тем советская эпоха – время уникальное во многих отношениях. Нигде и никогда шум жизни, трескотня пропаганды не оглушали людей в такой степени как у нас в 1920-е – 1930-е годы. Один за другим поэты умолкали, потому что переставали слышать собственный голос. Заглушалась не только оригинальная мысль, но и предыдущая культурная и религиозная традиция, прежняя мораль и гуманизм… Как же это стало возможно?

Ведь все-таки мы задаем прошлому только те вопросы, которые интересуют, волнуют, тревожат нас сегодня…

Раздел I. Большая четверка

Конечно, Баратынский схематичен.

Бесстильность Фета каждому видна.

Блок по-немецки втайне педантичен.

У Анненского в трауре весна.

Цветаевская фанатична муза.

Кузмин манерен.

Пастернаку – вкуса недостает:

Болтливость – вот порок.

Есть вычурность в строке у Мандельштама.

И Заболоцкий в сердце скуповат.

Какое счастье даже панорама

Их недостатков, выстроенных в ряд!

Александр Кушнер

Русские поэты

1974

Глава 1. Борис Пастернак

Что ему почет и слава,

Место в мире и молва

В миг, когда дыханьем сплава

В Слово сплочены слова?

Он на это мебель стопит,

Дружбу, разум, совесть, быт.

На столе стакан недопит,

Век не дожит, свет забыт.

Борис Пастернак

Художник

1936

1.1. Жизнь

Борис Леонидович Пастернак родился 29 января (10 февраля) 1890 года в Москве в семье известного художника-академика. Мать – профессионально занималась музыкой, прекрасная пианистка. Старший из 4-х детей (два брата и две сестры).

Семья придерживалась иудейского вероисповедания, но благодаря няне, водившей мальчика в православную церковь, он с детства приобщился к христианству. Ему удалось избежать «иудейской квоты» и при поступлении в учебные заведения (гимназию и университет).

Дружеский круг семьи составлял цвет отечественной традиционной культуры: в доме часто собирались музыканты, художники, писатели, среди гостей – Л.Толстой, Н.Ге, А.Скрябин, В.Серов, И.Левитан, М.Нестеров… Бывали здесь и зарубежные знаменитости, в том числе поэт Р.М. Рильке.

Атмосфера родительского дома привила будущему поэту глубокую привязанность к культурной традиции и одновременно приучила его к восприятию творчества, искусства как повседневного кропотливого труда.

В нем рано проявилась разносторонняя одаренность: в детстве обучался живописи, затем в (1903-1908 годах) всерьез готовился к карьере музыканта (прошел предметы композиторского факультета консерватории).

В 1906 году окончил гимназию – с золотой медалью. Внезапно (не без влияния от встреч с А.Скрябиным) оставив занятия музыкой (в чем ему пророчили блестящее будущее), в 1908 году поступил на юридическое отделение Московского университета, затем (в 1909 году) перевелся на философское отделение историко-филологического факультета, окончив его в 1913 году.

Весной 1912 года на средства, скопленные матерью, выезжал в Марбург (Германия), где провел один семестр в местном университете, занимаясь философскими дисциплинами у знаменитого профессора, главы неокантианской школы Германа Когена. Впрочем, и эти занятия резко оборвал и отправился в Италию (Флоренция и Венеция) – созерцать там шедевры искусства…

В Марбурге пережил первую личную драму, получив отказ на свое предложение «руки и сердца» Иде Высоцкой – дочери богатейшего российского чаеторговца. Отголосок этой драмы запечатлелся впоследствии в стихотворении «Марбург» (1916 год):

В тот день всю тебя, от гребенок до ног,

Как трагик в провинции драму Шекспирову,

Носил я с собою и знал назубок,

Шатался по городу и репетировал.

Когда я упал пред тобой, охватив

Туман этот, лед этот, эту поверхность

(Как ты хороша!) – этот вихрь духоты…

О чем ты? Опомнись! Пропало. Отвергнут…

После возвращения в Москву и окончания университета занимался практически лишь литературной деятельностью, однако профессиональная музыкальная и философская подготовка во многом предопределила особенности пастернаковского художественного мира (несомненное родство с музыкальной композицией проявляется, например, в формах построения его стихов).

С 1913 года глубоко погружается в литературную среду и «варится» в ней: кружки, группы, вечера, дебюты, альманахи, манифесты, отношения «дружбы-вражды» – пряная и шумная богемная атмосфера предреволюционных лет, постепенно и начисто выхолощенная в советское время…

Вначале посещает кружок символистского издательства «Мусагет», затем входит в узкую компанию молодых поэтов «Лирика», а с 1914 года состоит в футуристической группе «Центрифуга» – наряду с Н.Асеевым и С.Бобровым. На эту же пору приходится его близкое знакомство с В.Маяковским.

В наступившие военные годы от армейской службы его спасает «белый билет»: еще 13-летним подростком он неудачно упал с лошади, получил перелом ноги, долго пролежал в гипсе, но в результате одна нога так и осталась короче другой. Эти обстоятельства сыграли для него немаловажную роль и в последующее лихолетье – в грохочущем войнами веке…

Глубоко искренний, лично предельно честный и альтруистичный, он, как ни странно, оказался антиромантиком в поэзии: в такой форме, очевидно, выразился его решительный отказ от символизма…

Серьезно заниматься сочинением стихов начал с 1909 года, но впервые опубликовал их лишь в 1913 году. А дебютный сборник – с несколько заумным названием («Близнец в тучах». – М.: Лирика, 1914. – 52 с.) и с предисловием Н.Асеева – отличается свежестью в передаче аромата жизни (хотя сам автор впоследствии излишне строго судил этого своего «первенца»). Учился он у символистов, прежде всего у Блока. Особенно важна для него тогда мистика Блока – поэзия первого тома из трехтомника Блока.

Поэт ярко живописен, а именно это особенно ценилось и пропагандировалось тогда футуристами:

Не поправить дня усильями светилен.

Не поднять теням крещенских покрывал.

На земле зима, и дым огней бессилен

Распрямить дома, полегшие вповал…

1913

Часть стихов первого периода (после некоторых авторских переработок) позднее вошла в цикл «Начальная пора».

Дебютировав в большой литературе, Пастернак отчетливо ощутил свое призвание поэта и стал «делать свою жизнь», исходя из этого ощущения и убеждения. Ощутимо на него также дружеское влияние К.Большакова, переводившего Лафорга. По мнению Вяч. Вс.Иванова полностью футуристической была следующая книга поэта, рукопись, которой была утеряна.

В конце 1916 года выходит его второй сборник – «Поверх барьеров» (М.: Центрифуга, 1917. – 92 с. – 500 экз.). Это – ключевая книга поэта. Происходит становление его как профессионала – с собственной манерой письма. Искусство для него – безумие без безумного, голос безгласного. Книга посвящена свой любви того года – Наде Синяковой.

Как верно подметил затем его сын Евгений: «Это – мгновенная, рисующая движение живопись». (1) В пастернаковских стихах и сегодня потрясает скорость мысли автора и движения поэтических образов. Это уже не похоже ни на что другое в поэзии – ни до Пастернака, ни при нем – даже с оговоркой по поводу его «умеренного футуризма». Здесь Б.Л. дорос уже до второго тома Блока. Кроме последнего на него мощно влияли также Рильке и Верхарн. Сам Б.Л. писал 7 июня 1926 года про стихи этой книги: «Куча всякого сору. Страшная техническая беспомощность при внутреннем напряжении, может быть большем, чем в следующих книгах. Есть много людей, ошибочно считающих эту книжку моею лучшею. Это дичь и ересь…».

Мы обнаруживаем множество аналогий этих стихов с фундаментальными признаками тогдашней «авангардной» живописи (М.Ларионов, Н.Гончарова, М.Шагал, Р.Фальк и др.): контрасты граней жизни, резкая яркость колорита, разложение и смещение формы… Любимые цвета поэта – темно-фиолетовый и светло-желтый.

Зимой и весной 1916 года поэт живет в поселке Всеволодо-Вильва Пермской губернии (ныне город Александровск Пермского края), работает в конторе частных химических заводов. Это погружение в реальную жизнь русской провинции принесло очень много ему – интеллектуалу-эстету, ощутившему (пусть отстраненно и подсознательно) поэзию «плотного» быта и тягучей повседневности. (Через десятилетия, уже на склоне дней, этот опыт проявится в «Докторе Живаго».)

Величайшая удача всей жизни Пастернака (да и русской поэзии в целом) – его гениальный стихотворный сборник «Сестра моя – жизнь», созданный весной-летом 1917 года. Стихи у него лились тогда «сплошным потоком» (на фоне очередной влюбленности – в Елену Виноград), день за днем – как лирический дневник.

По мнению Е.Пастернака, уже в то время поэт полагал (вслед за А.Блоком), что отдельные стихотворения не имеют смысла, а ценность представляет только книга стихов, создающая особый мир – со своей «почвой и воздухом».

«Книга, – утверждал Б.Пастернак, – есть кубический кусок горячей дымящейся совести – и больше ничего». (2)

Стихотворения развивали друг за другом общие тему и мелодию, слагаясь в циклы. Двигатель этой силы – высочайшего накала (до умопомрачения!) любовь. Поэт – лишь передатчик малой части этой переполнявшей его, невесть откуда взявшейся на это время огромной духовной мощи.

Это, заметим, и продолжение поэтики футуризма (еще из дебютного сборника), и – ориентация на романтическую традицию. Книга, кстати, посвящена М.Лермонтову (как современнику). И футуристический стиль антиэстетизма каким-то непостижимым чудом одушевлен здесь вполне романтическими образами. Казалось бы – «скрещение ежа и ужа», но, что самое поразительное, – оно состоялось и, более того, удалось!

Отринув старую технику стихосложения, Пастернак отказывается и от «пророческого» языка, уходя в «нечленораздельное бормотание» живой разговорной речи. При этом чувствуется, что сам поэт не поспевает на бумаге за скоростью своей взволнованной мыслеречи. Он весь в ощущениях, и мир этот удивительно широк. Журчащая вода шуршит у него по ушам, мир вливается в него через любой окно и даже щелку. Радость узнавания перехлестывает края поэтического сосуда.

В десяти главах (циклах) этой лирической книги накал страстей просто испепеляет. Ритм для автора – главное. Это он, ритм, гонит вперед сцепку образов. А мелодика стиха – лишь формальная компонента содержания:

Так пел я, пел и умирал.

И умирал, и возвращался

К ее рукам, как бумеранг,

И – сколько помнится – прощался…

Любимая отвергла поэта: она предпочла спокойную «приличную» партию – для обеспеченного существования. И все же – это очень оптимистичная книга. Поэт просто декларирует оптимизм в поэзии, в отличие от таких своих мрачно безумных кумиров: Рильке и Блока. Поэзия не имеет права плакать!

Эпоха революционных перемен вскоре все вокруг взорвала, но великий накал русской жизни лета 1917 года отчеканился и остался в пастернаковских стихах:

Любимая, – жуть! Когда любит поэт,

Влюбляется Бог неприкаянный.

И хаос опять выползает на свет,

Как во времена ископаемых…

В книге «Сестра моя – жизнь» за лирическими стихотворениями, темы которых – любовь, природа, творчество, совсем немного конкретных примет исторического времени. Но сам Пастернак утверждал, что в этой книге он «выразил все, что можно узнать о революции самого небывалого и неуловимого». По его убеждению, для описания революции требовалась не историческая хроника в стихотворной форме, а поэтическое воспроизведение жизни людей и природы, охваченных событиями мирового, если не вселенского масштаба. И, как явствует уже из заглавия книги, поэт ощущает свое глубинное родство со всем окружающим, и именно за счет этого история любви, интимные переживания, конкретные детали жизни весной и летом 1917 года претворяются в книгу о революции. Позже Пастернак назвал подобный подход «интимизацией истории», и этот способ разговора об истории – как о части внутренней жизни ее участников – нередко применялся им на протяжении всего творческого пути…

Революция не просто оторвала людей от привычных устоев и взметнула их своей штормовой волной в невообразимые состояния духа. Она в корне изменила нравственные ориентиры, бытовое поведение, жизненные смыслы.

«Это, – полагал Б.Пастернак, – возращение посессионных времен. Источник самостоятельного существования утрачен». Общество выродилось в богадельню: пайки, пенсии, субсидии. Единственный владелец, распорядитель и кормилец – государство…

Книга «Сестра моя – жизнь» долго ходила в списках и была издана лишь в мае 1922 года (М.: Издательство Гржебина, 1922. – 140 с. – 1.000 экз.). Она сразу же сделала Пастернака явным неформальным лидером поэтической среды (при множестве разного рода других претендентов на это лидерство) и закрепила за ним официальный статус профессионального поэта. Стихи Пастернака почитать, – заметил О.Мандельштам, – горло почистить, дыхание укрепить, обновить легкие – они целебны как кумыс после безвкусного американского молока. Так, размахивая руками, бормоча, плетется эта поэзия, пошатываясь, головокружа, блаженно очумелая и все-таки единственная трезвая, единственная проснувшаяся из всего, что было тогда во взвихренном мире России.

Н.Асеев чутко (и не без корпоративной зависти) уловил главное значение этой книги в «новом шаге поэзии от замызганного, разъятого на части версификаторами размера метрического к живому языку речи». «Мы были музыкой во льду», – заметил сам Б.Л. в 1923 году.

Это заметили и тысячи стихолюбов, а также несметное число графоманов огромной страны: многие пытались подражать пастернаковскому «новому стиху», не понимая, насколько он личностен…

Начало 1920-х годов отмечено для Пастернака целым рядом важных событий и перемен в личной жизни. В 1921 году его родители и сёстры с помощью А.Луначарского навсегда покинули Россию и поселились в Берлине. В 1922 году поэт женился (надо сказать без любви) – на художнице Евгении Владимировне Лурье, ученице Р.Фалька. В 1923 году родился сын Евгений (будущий превосходный знаток стихов отца и его биограф, скончался в 2012 году). Но рождение сыны не уберегло семью – в 1931 году она распалась.

Личная жизнь поэта – материя вообще весьма и весьма деликатная: эта истина столь же банальна, сколь (и Пастернак отнюдь не исключение) неопровержима. А.Ахматова, по-женски зорко (хотя и не во всем справедливо) рассуждая о роли женщин в пастернаковской судьбе, говорила в дружеском кругу (1960 год):

«Борис никогда в женщинах ничего не понимал. Быть может, ему не везло на них. Первая, Евгения Владимировна, мила и интеллигентна, но, но, но… она воображала себя великой художницей, и на этом основании варить суп для всей семьи должен был Борис; Зина (З.Н. Нейгауз. – В.Б.) – Зина дракон на восьми лапах, грубая, плоская, воплощенное антиискусство; сойдясь с ней, Борис перестал писать стихи, но она, по крайней мере, сыновей вырастила и вообще женщина порядочная, не воровка, как Ольга (О.В. Ивинская. – В.Б.)… Я ненавижу эту девку…». (3)

Советский быт – вещь унизительная и чудовищно тяжелая. С ним пришла эпоха коммуналок и дефицита. Условия для творчества – кошмарны.

В конце 1920-х годов Пастернак с семьей обитает в комнате «коммуналки», в которую превратилась бывшая огромная отцовская квартира. В этой «коммуналке» сосуществуют 6 семейств (20 человек). Утихает она только глубокой ночью. Именно тогда поэт и работал, «тонизируя» себя непрестанным курением и крепким чаем…

Но и в это тягостное для него время Пастернак остается одной из самых заметных фигур в отечественной поэзии. 1920-е годы отмечены для него как стремлением к осмыслению новейшей истории, так и параллельно идущим поиском новой эпической формы.

Его новый сборник – «Темы и вариации» (М.-Берлин, 1923. 126 с.), содержит, в основном, стихи 1917-1918 годов, продолжает «новую поэтику» предыдущей книги, посвящен основам творчества, выстроен как единое музыкальное произведение, где все мелодические линии разветвляются от основной темы.

М.Цветаева, пик эпистолярного романа которой с Пастернаком пришелся на 1926 год, воспроизвела – с трепетной любовью – в своем эссе «Световой ливень» блестящий портрет поэта:

«Внешнее осуществление Пастернака прекрасно: что-то в лице зараз и от араба и от коня: настороженность, вслушивание, – и вот-вот… Полнейшая готовность к бегу. – Громадная, тоже конская, дикая и робкая роскось глаз. (Не глаз – а око.) Впечатление, что он всегда что-то слушает, непрерывность внимания и – вдруг – прорыв в слово – чаще всего довременное какое-то: точно утес заговорил или дуб». (4) Созвучие их душ было очень мощным. Сам Б.Л. писал Цветаевой в письме от 30 июля 1926 года: «Нас поставило рядом. В том, чем мы проживем, в чем умрем и в чем останемся. Это фатально, это провода судьбы, это вне воли».

Тяга Пастернака, как и Цветаевой в те годы, к эпосу – жанру «второй руки» – это веяние середины-конца 1920-х годов: лирика тогда как будто замерла в каком-то анабиозе.

В 1926 году, отвечая на анкету «Ленинградской правды», поэт откровенно сожалеет об этом: «Стихи не заражают больше воздуха, каковы бы ни были их достоинства. Разносящей средой звучания была личность. Старая личность разрушилась, новая не сформировалась. Без резонанса лирика немыслима». (5)

Пастернаковские поэмы 1920-х годов – «Девятьсот пятый год» (1925-1926), «Лейтенант Шмидт» (1926-1927), «Спекторский» (1925-1930) – это поиски новых стихотворческих «выходов» при ясном ощущении «тупика лирики». Как говорил он сам в письме К.Федину от 6.12.1928 г.: «Когда я писал «905-й год», то на эту относительную пошлятину я шел сознательно из добровольной идеальной сделки с временем. Мне хотелось втереть очки себе самому и читателю…». В этих больших стихотворных вещах Пастернака есть явная динамическая сила, которая неудержимо влечет читателя по стиховому потоку, подхватывая как волна и мягко опуская только в самом конце поэм. Это все же настоящие вещи, а не халтура.

Множество поэтов в ту пору просто замолчало – и не только по «цензурным соображениям», хотя создание в 1922 году официального надзирающего органа (Главлита) действительно (и больно) ударило прежде всего по творчеству незаурядных и наиболее талантливых литераторов.

Правда, «советскость» поэм Пастернака в Кремле и заметили, и оценили. Но другое дело – внутреннее ощущение самого поэта. Важнейший духовный камертон для него в это время – переписка с Р.М. Рильке (начавшаяся в 1926 году). Чрезвычайной ценностью представлялись ему – как человеку, внутренне независимому – дружба и духовное родство с М.Цветаевой. А вот близость с В.Маяковским и ЛЕФом начала 1920-х годов к концу этого десятилетия уже ушла в прошлое.

В 1928 году поэт честно признавал: «Леф удручал и отталкивал меня своей избыточной советскостью, т.е. удручающим сервилизмом, т.е. склонностью к буйствам с официальным мандатом на буйство в руках». (6)

Впоследствии, в частности, в письме К.Федину, он отрицательно оценивал (а, по сути, опровергал) и свои «революционные» поэмы. Возможно, это и слишком строгая самооценка, но поэт предельно честен – и с собой, и со временем.

Его исторические поэмы основаны на строгой документальной фактуре, хотя эстетически «на плаву» их держит, конечно же, лирическая струя. Кстати, и В.Маяковский эти пастернаковские поэмы не одобрял, считая их «писательской ошибкой»…

Меняясь в узловых точках после каждого творческого периода, Пастернак отрицал многие свои прошлые достижения – и в поэтике, и в образе мысли. Он словно преображался, становился другим человеком.

Так, когда в 1928 году ему заказали подготовить к переизданию вышедший еще до революции сборник «Поверх барьеров», он практически полностью его переделал (М.-Л.: ГИЗ, 1929. – 163 с. – 3.000 экз.). Однако обновленная душа поэта не трансплантировалась к старым стихам. Книга не выдержала такого «хирургического» вмешательства: последовал «эффект отторжения» – и она умерла. Она осталась блестящим поэтическим сборником, но читать ее следует все же в первой ее редакции…

Начиная новый этап поэтической жизни, Пастернак как художник пытался строить все с «чистого листа», на «пустом месте», чувствуя себя заново рожденным к творчеству. Неслучайно свою лучшую (помимо писем) прозаическую вещь – интеллектуально-философскую («выросшую» из статьи о Р.М. Рильке) и автобиографичную «Охранную грамоту» (1930 год) – он завершил словами о В.Маяковском: «Он с детства был избалован будущим, которое далось ему довольно рано и, видимо, без большого труда». (7)

Конец 1920-х – начало 1930-х годов – рубежный этап в жизни и творчестве Пастернака. Сорок лет – роковой возраст для большинства поэтов: наступает угасание творческих сил, теряется «свежесть слов» и «чувства простота».

Но для Пастернака на эти годы приходится пик его официального признания в Советской России: регулярно (1932-1936) издаются однотомники его стихов; «главный большевистский идеолог» Н.Бухарин (правда, впавший уже в немилость, но еще остававшийся в элитной «кремлевской обойме») провозглашает его на Первом съезде писателей СССР (1934 год) «лучшим поэтом страны» – с чем, разумеется, не могло согласиться большинство «клерков от литературы». И очень скоро от умения выстроить свои отношения с государством и его «верховным вождем» будет зависеть не только поэтическая судьба Пастернака, но и сама его жизнь…

В 1932 году он заключает второй формальный брак – с Зинаидой Николаевной Нейгауз (ранее – женой известного пианиста Г.Нейгауза). Новой любовью поэта вдохновляется целое соцветие великолепных стихов, вошедших в сборник «Второе рождение» (1930-1931), впервые опубликованный в 1932-м (М.: Федерация, 1932. – 96 с. – 5.200 экз.) и переизданный в 1934 году.

Тогда же у него завязываются дружеские отношения с грузинскими поэтами, переросшие затем в многолетнюю любовь к Грузии и ее культуре…

С этого времени он постоянно живет на подмосковной даче в Переделкино, лишь изредка (или сезонно) приезжая в столицу. Хотя, благодаря Союзу писателей, он обзаводится, наконец, и отдельным городским жилищем: с середины 1930 годов – это квартира 72 в доме 17/19 по Лаврушинскому переулку.

Но уже с 1936 года начинается полоса усиливающейся критики поэта, постепенного и методичного отстранения его от официальной советской литературы. Для него наступает период поэтического застоя, когда все большее место в литературных трудах отводится прозе, а также переводам – из грузинских поэтов (классиков и современников), И.В. Гете, Г.Клейста, Ф.Шиллера, В.Шекспира. Последнее из этих занятий (пришлись к месту семейная образованность и практически свободное владение четырьмя языками) служило, помимо всего прочего, главным источником заработка…

Крепкие еще в начале 1930-х годов иллюзии «советского государственника» к середине этого десятилетия исчезают со скоростью тающего снега.

В письме отцу от 25 декабря 1934 года поэт предельно откровенен:

«А я, хотя и поздно, взялся за ум. Ничего из того, что я написал, не существует. Тот мир прекратился, и этому новому мне нечего показать. Было бы плохо, если бы я этого не понимал. Но по счастью я жив, глаза у меня открыты, и вот я спешно переделываю себя в прозаика Диккенсовского толка, а потом, если хватит сил в поэты – Пушкинского».

Отметим, что этот «глобальный» замысел Пастернака вполне удался: во всяком случае, спустя годы, в «стихах Юрия Живаго» – он как никто и никогда близко оказался именно к пушкинской гениальной простоте и светлой мудрости…

Впрочем, и в трех своих канонических довоенных циклах (всего из 27 стихотворений), опубликованных в 1943 году в сборнике «На ранних поездах»: «Художник» (1936), «Из летних записок» (1936), «Переделкино» (1941) – поэт предстает совершенно другим по сравнению с 1920-ми годами. Ушла в прошлое сумасшедшая скорость смены образов, ломающих строй привычного восприятия и опрокидывающих друг друга – подобно картам в прихотливо сложенном карточном домике или костяшкам домино в умело расставленной цепочке… Но к нему пришла новая сила – душевного покоя и философской пронзительности мысли.

Поэт с возрастом меняется – отчетливо и разительно:

Мне по душе строптивый норов

Артиста в силе: он отвык

От фраз, и прячется от взоров,

И собственных стыдится книг…

Декабрь 1935

Эти строки, естественно, – о самом себе…

Основная структурная единица всех поэтических книг Пастернака – цикл стихов, воспринимаемых как последовательно развертывающийся роман. Читаемые же по отдельности (или в «солянке» произвольно избранных подборок) эти стихи многое теряют – в своей художественной силе и красоте.

И все же вторая половина 1930-х годов для поэта – пустой, потерянный период: почти пять лет он физически не мог писать стихов…

Если в 1920-е годы недоброжелательная критика клеймила Пастернака за «комнатность», то в 1930-х ему ставили в вину «отрешенность от жизни» как «дачника». Немногие его «публичные» стихи (в том числе со славословием Сталину) – ситуации не меняют. Но, как вполне допустимо предположить, «вождь всех народов», сам в юности «грешивший» стихосочинением (на графоманском уровне), все же способен был понять (и, очевидно, понимал), что Пастернак – гениальный поэт. Именно этим можно объяснить, что внутренне независимый поэт уцелел в чудовищной мясорубке сталинской эпохи – в то время как многие сервильные литераторы погибли. Впрочем, ни логики, ни правил в этой кровавой круговерти не имелось…

«Пастернак ведь тоже чужой, – сказал как то Фадеев, перелистывая стихи Осипа Мандельштама, – и все-таки он как-то ближе к нам и с ним на чем-то можно сойтись…». Вдобавок для начальников-писателей Б.Л. был своим домашним, чисто московским явлением, дачником с внутренним органом понимания природы.

Новый творческий подъем приходит к Пастернаку лишь весной 1941 года: именно этой весной датированы девять его стихотворных шедевров.

А возродила его к жизни (после «большого террора» и краха всех ценностей гуманизма) окружающая природа – неизменная и главная его Муза (как у А.Блока – Россия).

А.Ахматова именно Природу называла Невестой, Возлюбленной, Женой и Вдовой Пастернака. По ее мнению, пастернаковские стихи написаны «до Шестого дня, когда Бог создал человека. Поэтому человека в них нет. Все, что угодно: грозы, леса, хаос, но не люди. Иногда, правда, показывается сам поэт; но людей он не создает вообще».

Полоса удушья для поэта кончилась. Вновь началась творческая жизнь. Стих стал более прозрачен и классичен. И, может быть, это – вершина русской лирики ХХ века:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю