Текст книги "Фронтовые ночи и дни"
Автор книги: Виктор Мануйлов
Соавторы: Семен Школьников,Леонид Вегер,Иван Грунской,Михаил Косинский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
Annotation
Главное достоинство книги – достоверность и честность. Особый интерес вызывают повесть В. Мануйлова «Штрафники на Черной речке» и мемуарная проза М. Косинского, ранее не публиковавшиеся по идеологическим соображениям. В очерках И. Грунского, Л. Вегера, С. Школьникова раскрывается внутренний мир человека на войне, его понимание сути солдатского долга, процесс освобождения от страха, всего наносного, низкого, что было в нем до крещения огнем.
Книга адресована прежде всего молодежи, не знающей всей правды о Великой войне.
ВИКТОР МАНУЙЛОВ
МИХАИЛ КОСИНСКИЙ
ИВАН ГРУНСКОЙ
Трус
Пропавший без вести
Итальянское каприччио
Согласны на медаль
Сашка
Степной орел
Гвардии сержант Щетинин из Акшуата
Две встречи
Печать войны
Последние жертвы
ЛЕОНИД ВЕГЕР
Первая атака и первая клятва
Разведка боем
Становлюсь оптимистом
Новый год
За «языком»
Дезертир
Атака-показуха
Атака ради «галочки»
Атака из последних сил
Сила слова
Солдатская рулетка
Что пили на фронте
Самообучаемость
Тот, второй
Ранение
Швейцарская система
СЕМЕН ШКОЛЬНИКОВ
Выступление товарища Сталина
Блокада
Крейсер «Червона Украина»
К своим
Трижды не повезло
Славные ребята американцы
Атакуют катерники
Оператор-танкист
Радиограмма от фюрера
Боевой экзамен
На посту
Еще один дубль
На прорыв
Станция Лиски
Над рейхстагом знамя
Русский японец
НЕМЦЫ О РУССКИХ
Дневник неизвестного немецкого офицера
Дневник лейтенанта Бранда
INFO
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16

ФРОНТОВЫЕ НОЧИ И ДНИ

*
Федеральная целевая программа «Культура России»
Подпрограмма «Поддержка полиграфии и книгоиздания России»
© В. А. Мануйлов, 2005
© М. Ф. Косинский, 2005
© И. Е. Грунской, 2005
© Л. Л. Вегер, 2005
© С. С. Школьников, 2005
© Составление, оформление, Воениздат, 2005

Прошедшим фронт, нам день зачтется
за год,
В пыли дорог сочтется каждый след,
И корпией на наши раны лягут
Воспоминанья юношеских лет.
Рвы блиндажей трава зальет на склонах,
Нахлынув, как зеленая волна.
В тех блиндажах из юношей влюбленных
Мужчинами нас сделала война.
И синего вина, вина печали,
Она нам полной мерой поднесла,
Когда мы в первых схватках постигали
Законы боевого ремесла.
. . . . .
А на снегу, как гроздья горьких ягод,
Краснела кровь. И снег не спорил с ней!
За это все нам день зачтется за год,
Пережитое выступит ясней.
Николай Рыленков

Ракет зеленые огни
По бледным лицам полоснули.
Пониже голову пригни
И, как шальной, не лезь под пули.
Приказ: «Вперед!»
Команда: «Встать!»
Опять товарища бужу я.
А кто-то звал родную мать,
А кто-то вспоминал – чужую.
Когда, нарушив забытье,
Орудия заголосили,
Никто не крикнул: «За Россию!..»
А шли и гибли
За нее.
Николай Старшинов
ВИКТОР МАНУЙЛОВ
ШТРАФНИКИ
НА ЧЕРНОЙ РЕЧКЕ


Сегодня уже известно и доказано, что летом 1941 года Красная армия и народ нашей страны морально не были готовы к страшной войне. Не пришлось нам воевать на чужих территориях. Красная армия по разным причинам не смогла противостоять немецкому вторжению и в течение почти полутора лет вынуждена была защищаться, отступая в глубь страны.
Да, были эпизоды героического сопротивления врагу, были выигранные сражения. Но сегодня мы можем открыто говорить и о массовой сдаче в плен (за 1941 год – 2 миллиона 335 тысяч военнослужащих), панике, растерянности, трусости и даже предательстве, неверии в собственные силы рядовых красноармейцев, а подчас и недоверии командованию, нераспорядительности командиров всех степеней, откровенном шкурничестве. Все это заставляло высшее руководство страны и армии принимать жесточайшие меры для наведения порядка, дисциплины, для усиления боеспособности войск. И меры эти затрагивали не только виноватых, но и невиновных, увы, тоже.
Казалось бы, летом 42-го уже перестал действовать так называемый фактор внезапности нападения, а Красная армия вновь дрогнула и покатилась к Сталинграду, к предгорьям Кавказа. И тогда 28 июля 1942 года появился приказ № 227, известный под названием «Ни шагу назад», подписанный И. В. Сталиным. А через два месяца Г. К. Жуков, тогда генерал армии и заместитель наркома обороны, подписал «Положение о штрафных батальонах в действующей армии» и «Положение о штрафных ротах», где было сказано: «Штрафные батальоны имеют целью дать возможность лицам среднего и старшего командного, политического и начальствующего состава всех родов войск, провинившимся в нарушении дисциплины по трусости или неустойчивости, кровью искупить свои преступления перед Родиной отважной борьбой с врагом на более трудном участке боевых действий».
В штрафные батальоны и роты военнослужащие отправлялись на срок от месяца до трех, хотя на практике эти сроки выдерживались редко, ранение считалось отбытием наказания, как и особое отличие в бою. Но особое или не особое – это ведь на взгляд командира штрафбата (роты), а взгляд тоже мог быть особым.
За время войны военными трибуналами были осуждены с лишением воинских званий более 20 тысяч офицеров, а были еще осужденные к расстрелу, тюремному заключению и т. п. Сколько офицеров попало в штрафбаты распоряжением командиров дивизий и выше – неизвестно, сколько из них не вернулось в строй – тоже. Нет данных и о том, сколько рядовых красноармейцев и младших командиров прошло через штрафные роты, куда они могли отправляться волей командира полка, сколько из них погибло в отважной борьбе «на более трудном участке боевых действий».
Несколько особняком в массе «проштрафившихся» стоят рядовые и офицеры, побывавшие в немецком плену, в окружении или просто на оккупированной территории. За всю войну в плену оказалось около 150 тысяч офицеров. Уже в 41-м году были созданы спецлагеря НКВД, так называемые фильтрационные лагеря, в которых военнослужащих проверяли: когда и как попал в плен или в окружение, каким образом выжил.
В октябре 1944 года Л. П. Берии был представлен документ под названием «Справка о ходе проверки б/окруженцев и б/военнопленных по состоянию на 1 октября 1944 года», где говорилось: «Всего прошло через спецлагеря бывших военнослужащих Красной армии, вышедших из окружения и освобожденных из плена, 354 592 человека, в том числе офицеров 50 441 человек. Из этого числа проверено и передано,
а) в Красную армию 249 416 человек… из них офицеров 27 042; на формирование штурмовых батальонов 18 382, из них офицеров 16 163,
Из числа оставшихся в лагерях НКВД СССР в октябре формируются 4 штурмовых батальона по 920 человек».
Разумеется, не приказ Сталина «Ни шагу назад» и не положения о штрафниках вселили отвагу и мужество в солдат и командиров Красной армии, пробудили в них ответственность за судьбу своего Отечества. Не на чужих ошибках, не на чужом опыте учились они – на своих горьких ошибках, на своем кровавом опыте научились бить врага, гнать его с родной земли.
Как они учились, как добывали себе свободу, как искупали кровью «свои преступления перед Родиной отважной борьбой с врагом на более трудном участке боевых действий», я и пытался рассказать в этой почти документальной повести.
*
В землянке жарко, горит буржуйка. От мокрых ватников и штанов идет пар. Крепкий запах давно немытых человеческих тел не перебивает даже махорочный дым. Из углов тянет сыростью. Красноватые отблески из чрева буржуйки освещают небритое лицо грузина – черные глаза, полные губы, вислый нос. Старая солдатская гимнастерка на нем не вяжется с высоким лбом, умными, слегка печальными глазами, грузным телом. Он похож на человека, которого ограбили на большой дороге, сняли добротную одежду, а взамен дали рубище, лишь бы прикрыл наготу.
Собственно говоря, так оно и было. Всего два месяца назад подполковник Какиашвили командовал полком тяжелой артиллерии совсем недалеко отсюда – на том же Ленинградском фронте. Правда, и там он жил в землянке, но совсем не в такой, как эта, – в сухой и благоустроенной, с отдельной спальней, завешанной коврами из покинутых домов и полуразбитого музея. Был у него ординарец и так называемая ППЖ – походно-полевая жена, медсестра из санбата. Но главное, был полк, положение, имя. И вот в соседнем госпитале появилась Ольга Николаевна, гордячка с золотистыми волосами. Какиашвили потерял голову. Война, кровь, грязь, блокада, ежедневное и ежечасное соседство со смертью, скука, наконец, и однообразие сидения в глухой обороне – все сложилось роковым образом, толкнув его на опрометчивый поступок. Он поторопился, а у этой Ольги Николаевны оказался высокий покровитель. И сорвали с подполковника знаки различия, ордена. И загремел он в штрафбат.
Какиашвили до сих пор не может взять в толк, как все это произошло, да еще так стремительно, что… Будто все только и ждали, когда он споткнется на какой-нибудь малости, чтобы приплести к этой малости и такое, в чем грешен не только, скажем, командир полка, но и батальонный, и даже ротный.
Злоупотребление служебным положением… Ха! А кто на войне не злоупотребляет служебным положением?! Сама война есть высочайшее злоупотребление людьми, и им ничего не остается, как злоупотреблять войной. Ему даже эти чертовы ковры вписали в строку… Нет, кому-то мешал подполковник Какиашвили – в этом все дело.
И все же забыть Ольгу Николаевну бывший подполковник никак не может и зла на нее не держит. Даже наоборот: после всего, что между ними произошло, она кажется ему еще прекраснее, еще желаннее, и он обижен теперь на весь свет за то, что его лишили и Ольги Николаевны, и полка, и всего-всего…
* * *
Подполковник только что закончил рассказывать свою историю и, с преувеличенным вниманием разглядывая протертую подметку кирзового сапога, переживает.
– Вах-вах! – говорит он, цокая языком. – Какая эта женщина, Ольга Николаевна! Богиня!
Майор Иловайский покосился из своего угла на Какиашвили и криво усмехнулся: он ни на грош не верит подполковнику, он полагает, что тот скрывает за любовной историей нечто более серьезное, порочащее человеческое и офицерское достоинство. И честь, если она у этого подполковника когда-нибудь была.
Майор Иловайский – из бывших, дворянин старой фамилии, и никогда не скрывал этого, хотя и не выпячивал. Да и что значит происхождение, если он как надел в двенадцать лет, еще при императоре Николае, армейскую шинель, так до сих пор – с перерывом, правда, на строительство Беломорканала и Воркутинских шахт – и не снимает. Но в душе он презирает таких, как бывший подполковник Какиашвили, полагая, что как раз такие выскочки без роду и племени довели армию до ручки и позволили немцам захватить пол-России, а этого не позволял им даже бездарный полковник Романов.
Впрочем, презрение майора к подполковнику ни в чем не выражается. Разве что в кривой усмешке да еще, быть может, в том, что Иловайский чисто выбрит и обмундирование на нем хотя и заношенное, с чужого плеча, но будто сегодня из прачечной.
Майор сидит на нижних нарах, на коленях у него кусок фанеры, на фанере разобранный автомат ППШ. Майор протирает каждую часть тряпочкой, смазывает и ставит на место. Делает он это почти не глядя, на ощупь, да и свет керосиновой лампы, висящей под потолком, слишком слаб, чтобы можно было рассмотреть мелкие детали.
По тому, как майор берет каждую часть, видно, что он не только понимает, что есть для солдата оружие, но и любит с ним возиться. Слушая Какиашвили, он вместе с тем продолжает думать свою бесконечную думу, в которой собственная судьба, судьба России и каждого встречного-поперечного переплелись, составив странный и причудливый узор, каким на Востоке покрывают клинки сабель и кинжалов. И какой бы ни был узор, даже если изображены райские птицы, предназначение клинка – нести смерть, время от времени покрываясь дымящейся кровью, и не всегда у владельца этого клинка есть возможность обтереть его и почистить.
Предопределено свыше, считает майор Иловайский, идти России тем путем, по которому она идет, а вместе с ней и ему, Иловайскому. Время затянет рубцы и раны, забудутся боль и обиды, Россия воспрянет, вскинет гордую голову и предстанет изумленному миру…
Да, вот Гоголь, он был малороссом, видел Россию со стороны и потому отчетливее других ощущал ее медлительную и могучую силу, способную разогнаться безоглядно и неудержимо и не только удивить и изумить, но и раздавить зазевавшегося прохожего. Может, Гоголь и отыскивал в России все самое смешное и жалкое, чтобы найти в этом защиту и успокоение. Да разве таким образом найдешь!
Толстой на Россию глядел изнутри, сила России была неотделимой от него самого силой. И взбунтовался он на старости лет бездумно и бесцельно, как взбунтовалась потом вся Россия. Что ж, наверное, без этого нельзя. Наверное, так на роду ей написано.
И нынешние напасти – тоже. Но пройдут эти напасти, пройдут, как прошли татарское иго, опричнина, бироновщина многое другое. Россия выстояла и живет. Как тот солдат, которого прогнали сквозь строй. Только не батогами били Россию, а бунтами, дворцовыми переворотами, революциями и войнами…
Майор Иловайский в штрафбат попал за убийство – застрелил лейтенанта из «Смерша». За что он его застрелил и правда ли, что лейтенант был из «Смерша», майор не говорит никому. Как, впрочем, про Беломорканал и Воркуту.
* * *
Здесь никого не интересует, за что человек попал в штрафбат. Разве что старшину Титова. И не бывшего, а настоящего. Потому что ему надо знать, с кем идти завтра за «языком». И на какие неожиданности рассчитывать.
Титов приговорен к штрафбату на два года – от звонка до звонка. А не как грузин-подполковник или майор Иловайский – до первой крови или успешного выполнения особого задания, хотя его преступление мало чем отличается от преступлений других штрафников. Разница в том, что он – солдат, а они – офицеры.
Старшина Титов в штрафбате уже седьмой месяц, и если, скажем, завтра война вдруг закончится, то срок ему могут растянуть еще лет на десять. Титов иллюзий на этот счет не питает. Он тоже не распространяется, за что угодил в штрафбат. Но всем известно: убил какого-то штабиста. Что же касается войны, то старшина уверен: ее хватит на два года и еще останется. На дворе ноябрь 42-го, и фронт проходит не в Германии, а под Ленинградом.
Немец держится крепко, глубоко зарылся в землю, правда, не наступает, но и, судя по всему, отступать не собирается.
Зато под Сталинградом сейчас идет молотьба та еще. Но кто там кого – наши ли немцев или немцы наших – сам черт не разберет, а верить тому, что говорит на политинформациях замполит батальона, могут только полные дураки.
Под Ленинградом, если послушать замполита, мы только и делаем, что лупим немца в хвост и в гриву. Выходит, в живых тут давно уже не должно остаться ни одного вражьего солдата, не говоря уже об офицерах и генералах, а что-то незаметно, чтобы их становилось меньше… Но это уж такая у политработника задача – поднимать боевой дух. Вот он и поднимает. Впрочем, если бы не лупили в хвост и в гриву, немец давно бы взял Ленинград. Так что и замполит, выходит, прав.
Старшина Титов сидит на чурбаке у буржуйки и прислушивается к ленивым разговорам бывших офицеров. Он не испытывает к ним ни неприязни, ни зависти, ни сочувствия. В этой землянке за полгода он повидал многих, и самых разных. И ко всем у него одинаковое отношение: люди чужие, случайно встретившиеся на его пути. Вот разве что стойкая неприязнь и недоверие рабочего человека ко всякому начальству, которое на то и создано, чтобы им, рабочим человеком, помыкать. А солдат – он рабочий, значит, подчиненный, и никакого между ним и начальством равенства быть не может, пусть даже начальство само недавно щи лаптем хлебало.
К примеру, рядового, если что совершит – струсит ли, запаникует или членовредительство, – без лишних слов ставят перед строем и… вечная память. А офицеры – офицеры совсем другое дело. Они и здесь, в штрафбате, не забывают своих званий, будто сняли кубари и треугольнички на время, и вид у них такой, что ли, обиженный, как будто они не преступление совершили, а так – чихнули в неположенном месте…
Старшина Титов с бывшими офицерами на официальной ноге, ни с кем дружбы не заводит, никого не выделяет, ни перед кем не заискивает. Можно, со стороны глядя, подумать, что он имеет дело с офицерами запаса, взятыми на переподготовку: все разговоры у них о прошлом, всеми мыслями они там, в другой жизни, куда очень надеются вернуться.
* * *
– А вы, подполковник, женились бы на Ольге Николаевне? – спрашивает бывший капитан по фамилии Ксеник, из евреев.
Об этом Ксенике старшине известно, что он служил при штабе корпуса, имел дело с бумагами и, когда немцы неожиданно прорвались к штабу, драпанул одним из первых, не позаботившись об этих самых бумагах.
Ксеник знает немецкий, то есть знает идиш, а это почти одно и то же, поэтому его и направили к старшине Титову: авось пригодится, хотя еще не было случая, чтобы пленных немцев допрашивали прямо в окопах. Зато перед тем как Ксеника направить к разведчикам, с ним беседовали старший лейтенант из «Смерша» и замполит штрафбата, беседовали порознь, но потребовали одного и того же: быть их ушами и глазами в хозяйстве старшины, на что бывший капитан Ксеник легко и с пониманием согласился.
– Жениться? Зачем, дорогой, жениться? Война! – восклицает с искренним изумлением Какиашвили и вздергивает широкие покатые плечи.
– Но не вечна же эта война, – вкрадчиво гнет свою линию Ксеник, мерцая угольными глазами, почти такими же, как у самого Какиашвили.
– Так и я тоже не вечен. Завтра меня убьют, послезавтра ее. Одна смерть, одна грязь – и все? – будто спрашивает Какиашвили присутствующих, поводя глазами, но никто ему не отвечает, и он продолжает уверенно: – Нет, дорогой, не надо жениться. А жить все равно надо. Даже если смерть, грязь и все остальное. Даже наоборот – спешить надо. А ты говоришь – жениться. Зачем? Глупо. – И усмехается непонятливости Ксеника и всех остальных.
– Между прочим, – вставляет Иловайский, – женились даже смертники… перед казнью. И не считали это глупым.
– Зачем – смертники? Надо верить, что жить будешь, – потухает Какиашвили и шумно вздыхает.
– Ну а если бы не война и вы встречаете эту самую Ольгу Николаевну? Что тогда? – не унимается Ксеник.
– О-о, тогда! Тогда совсем другое дело! Тогда жизнь совсем другая! Можно все не спеша делать. Удовольствие – как это по-русски? – в предвкушении. Да… А вот в таком сапоге – как ходить можно? – увиливает Какиашвили от прямого ответа.
* * *
Да, пожалуй, подполковника он завтра возьмет: осмотрителен, жизнь любит, силенка имеется. В случае чего – вытащит, рассуждает сам с собой старшина Титов. А вот с этим, из бывших, с этим повременить надо, присмотреться: слишком нервный. Вон скулы как у него ходят. То ли не нравится, что говорит грузин, то ли свое что переживает… Нет, ему, старшине Титову, на дело нужны люди спокойные и хладнокровные.
Есть еще молоденький младший лейтенант по фамилии Кривулин. Этот Кривулин, недавно лишь закончивший пехотное училище и поставленный на должность взводного, в первом же бою растерялся и дал увлечь себя паникерам. Ну, его и…
Кривулина Титову жалко – совсем еще мальчишка, и он взял бы его с собой за «языком», но опыта у парнишки маловато, может все дело испортить. Надо подержать его около себя, поднатаскать, а там видно будет.
Младший лейтенант Кривулин спит на нарах, свернувшись калачиком, и тихонько посапывает. А то вдруг всхлипнет обиженно, забормочет невнятно. Дитя, да и только. Небось мамку свою во сне видит. Или все никак не может смириться с выпавшим на его долю испытанием.
Есть еще двое. Тоже спят. Один – майор по фамилии Рамеш-ко, другой – старший лейтенант Носов. Оба из пехоты. Оба за невыполнение приказа номер 227, прозванного «Ни шагу назад».
Майор из резервистов, обстоятельный, домовитый, с хитрецой – истинный хохол. А старший лейтенант – кадровый, в Финскую успел повоевать. Вот старлея Титов, пожалуй, и возьмет. Остальные подождут до следующего раза. Если он будет.
Впрочем, старшина верит, что будет. А вот что все два года он такую жизнь выдержит, про это он даже и не думает: на войне слишком далеко заглядывать не принято. А погибать вроде бы все равно кем. Тем более что похоронки на всех – и на штрафников тоже – посылают одинаковые. Но это старшина утешает себя таким образом, потому что утешиться больше нечем. Все-таки штрафбат есть штрафбат. Вроде тюрьмы. А кому ж охота жить в тюрьме? Даже вот в такой? Даже при оружии? То-то и оно…
* * *
Старшина Титов вместе с Какиашвили час назад вернулся с переднего края. Тоже промок, промерз и теперь, после ужина, разомлев от тепла буржуйки и по л стакана водки, настроен вполне благодушно. Главное, он отыскал хорошую лазейку к передней линии немецких окопов, где и надеется завтра взять «языка». А найти такую лазейку – это, считай, полдела.
Еще много значит погода. Пока погода – лучше не придумаешь: ветер, дождь то и дело срывается, иногда со снегом, темнотища. Немцы, правда, осветительных ракет не жалеют, но резкая смена тьмы и света имеет столько же преимуществ, сколько и недостатков. Пуская ракеты, немец полагает, что этим может обезопасить себя от всяких неожиданностей, и потому внимание его притупляется. Особенно в конце дежурства, когда остается минут пятнадцать – двадцать. Тогда немец вообще ни о чем не думает, кроме как о теплой землянке и горячем эрзац-кофе.
Старшина Титов не раз видел собственными глазами, как немец одной рукой пускает ракеты, сидя на дне окопа, в затишке, а другой посылает очереди из пулемета, лишь бы шуму побольше было, не глядя, в божий свет как в копеечку. Немец, как солдат, куда дисциплинированнее русского, но и он человек, а не машина бесчувственная. Так что если с умом все разнюхать, то шансов на успех не так уж и мало.
Конечно, случайности всякие предусмотреть невозможно и исключить нельзя, но тут уж не зевай. Пока старшину Титова бог миловал, и на его счету уже девять «языков». Будь он не в штрафбате, увешали бы орденами. Ну да что об этом! Зато он считается главным специалистом по добыванию «языков» на своем участке фронта. Когда командованию требуется информация из первых рук, вызывают старшину Титова. Вернее сказать, не вызывают, а приходит в его землянку командир взвода – тоже, между прочим, из штрафников – и переводит желание командования на окопный язык, в выборе слов особо не церемонясь.
Старшина в штрафбате на привилегированном положении. У него даже землянка отдельная в шестистах метрах от передней линии наших окопов. Вот если бы ему постоянных напарников, чтобы спеться, будто одно целое, тогда бы вообще никаких забот. А то всякий раз присылают новых, с которыми он и ходит по одному всего разу, потому что либо они остаются на нейтральной полосе, продырявленные пулями, либо, если повезет вернуться в свои окопы живыми, получают вольную и уходят дослуживать в обычные части с возвращением звания, должности и орденов. Зато идут к нему только добровольцы – из тех, кто поскорее хочет «искупить вину» и если погибнуть, то не замаранным судимостью человеком.
Да только не каждому добровольцу удается попасть к старшине Титову, хотя сам старшина далеко не всегда понимает, по каким таким соображениям их отбирает замполит штрафбата. Иногда такого подсунут, что с ним не то что за «языком» – в собственный тыл за кашей ходить рискованно.
Поначалу Титов пытался возражать, так в ответ одно и то же: «Не обсуждать! Выполнять приказание!» И выполнял, пока не догадался, что таких людей – чаще всего из интендантов и штабистов – вовсе не обязательно тащить за собой к немцам, а достаточно включить в группу прикрытия, которая остается в своих же окопах. Потом замполит напишет в рапорте, что такой-то принимал участие, проявил и тому подобное, а старшина Титов, не читая, этот рапорт подмахнет. И возвращается человек, иногда даже не понюхав штрафбата, в привычную свою жизнь, покровительственно похлопав старшину по плечу и пообещав похлопотать о нем перед командованием. Да, видать, не выгодно командованию отпускать старшину из штрафбата.
* * *
Бывшие офицеры лениво болтают о своем, но ушки у них на макушке: о старшине Титове наслышаны все и все знают, что пойдет с ним за «языком» тот, на кого старшина глаз положит. А из каких соображений выбирает старшина, можно только гадать. В этом деле командование над ним воли не имеет.
Старшина Титов раздевается до пояса, вешает на веревочку нижнюю рубаху и гимнастерку. Тело у старшины слеплено из бугров и жгутов, и каждый живет отдельной жизнью, вспухая и опадая при малейшем движении. На это мускулистое тело и смотреть даже как-то страшновато: кажется, будто это и не мускулы вовсе, а змеи и еще какие-то неведомые животные поселились под кожей и вот-вот разорвут ее и начнут отскакивать от тела и расползаться в разные стороны.
Старшина вытирается серым вафельным полотенцем, уходит в свой закуток. Спина у него посечена поперечными шрамами, скорее всего, осколками близко разорвавшейся гранаты или мины.
Бывшие офицеры молча провожают его глазами. Разговоры прекращаются сами собой. Штрафники расползаются по нарам.
* * *
Когда все стихает, из своего темного угла выбирается майор Иловайский и садится возле буржуйки – он сегодня дневальный. Коли старшина это дневальство не отменил и не заменил майора кем-то другим, значит, за «языком» ему завтра не идти. Ну да ничего, успеется.
Иловайский подкладывает в печурку сырые осиновые полешки, гасит керосиновую лампу, устраивается поудобнее и не мигая смотрит на огонь. Сырые дрова потрескивают, шипят, поскуливают, испуская с торцов тоненькие струйки пара – словно жалуются на свою судьбу. Огонь облизывает их красным языком, пробует на вкус, отрывает щепки и кору, вонзает в них острые белые зубы, изжевывает в прах. Сама реальность сгорает в огне, белесым дымом улетает в железную трубу, и вместо нее душу и тело обволакивает нечто, сотканное из полузабытых видений и звуков, как эта сонная тишина, насквозь пропитанная храпом, сопением, бормотанием усталых людей. Колеблющаяся в спертом воздухе тишина стекает из черных углов к центру землянки, окружает Иловайского вместе с буржуйкой, мерцает в бликах огня. Иногда земля вздрагивает от близкого одиночного разрыва снаряда или мины, тогда тишина шуршит сыплющимся с потолка песком. Но это не мешает ни Иловайскому, ни спящим. Привыкли.
Майор вскидывает голову, трет лицо шершавыми ладонями, берет полевую сумку, достает из нее тетрадку в клеенчатой обложке, огрызок химического карандаша и, придвинувшись поближе к огню, записывает:
11 ноября 1942 года. Интересный человек старшина Т. О нем ходят легенды. Поразительно: не охотник, даже не рыбак, всю жизнь проработал в литейке – в чаду, грохоте, – должен, казалось бы, утратить и слух, и обоняние, и зрение, а они у него, по рассказам, просто феноменальные. Вероятно, и поэтому он так удачлив. Физически силен необычайно. Это, вообще говоря, талант, который, к сожалению, раскрылся в столь диких условиях. А не случись война, зачах бы человек в своей литейке, сгорел бы от туберкулеза или силикоза, так и не узнав, на что способен.
Бедная Россия – вся она в этом человеке! Кстати, говорят, что немцы сбрасывали листовки, в которых предлагали Т. перейти на их сторону, сулили ему всякие блага. А уйти к немцам у него возможностей больше, чем у кого-либо. Но я знаю: не уйдет. Потому что русский человек. И на этом у нас все держится. Только на этом.
Несколько дней назад немцы уволокли из наших окопов зазевавшегося красноармейца. Теперь посылают старшину в их окопы, скорее, в отместку, чем из потребности иметь свежие данные: положение на нашем участке фронта уже длительное время не меняется. И они, и мы ждем, чем закончится дело под Сталинградом. Ясно, что сил на все ни им, ни нам не хватает. Очень хочу, чтобы старшина завтра вернулся с добычей.
Иловайский еще какое-то время раздумывает над написанным, потом решительно закрывает тетрадку и прячет ее в полевую сумку, достает оттуда тоненькую книжицу стихов Фета и в который уж раз начинает ее перелистывать, скользя невидящим взором по строчкам – стихи он давно знает наизусть.
Читая, майор Иловайский в то же время думает о другом. Вот вспомнилась жена и расставание с ней. Жена жила в Воркуте и работала вольнонаемной, а он там в последние два года лагерей строил шахты. Им перед его отъездом на фронт удалось побыть вместе всего несколько часов… В мысли о жене вплелось воспоминание о бывшем сослуживце генерале Рокоссовском – он вытянул его из Воркутинского лагеря, об их короткой встрече, о тягостном разговоре о войне. Сюда же приплелось воспоминание совсем из другого времени: будто все они из этой землянки шагнули в осень шестнадцатого года, когда Иловайский, в чине прапорщика командуя ротой, тоже хаживал за «языком» – исключительно для того, чтобы проверить себя, и был у него в роте солдат из донецких шахтеров, человек отчаянной храбрости, рожденной, по-видимому, самой профессией, чем-то напоминающий старшину Титова, но значительно моложе старшины. Титову лет за тридцать, пожалуй, а Синеву – так звали шахтера – едва исполнилось тогда двадцать два. В Гражданскую Синев был комиссаром батальона, которым командовал Иловайский, и погиб под Ростовом, зарубленный казаком…
Вдруг все исчезло как будто в испуге, едва вспомнился лейтенант из «Смерша», по глупости или из куража принявший Иловайского за немецкого парашютиста. Смершевец измывался над ним, как, бывало, в лагере измывались над зэками такие же сопляки с оловянными глазами. Иловайский тогда, в конце августа сорок второго, после неудавшегося наступления под Лугой, вышел из окружения вместе с остатками своего батальона, был взвинчен до крайности – не выдержал, вырвал пистолет и…
И всякий раз, когда в его памяти возникает эта картина, внутри что-то сжимается от обиды и унижения.
Стиснув зубы, так что десны заныли от боли, майор Иловайский некоторое время смотрит на огонь, победно плещущийся в чреве буржуйки над поверженными поленьями. Огонь его успокаивает, отвлекает от тяжелых и ненужных мыслей, от реальности. Вздохнув, Иловайский возвращается к Фету:
О, долго буду я, в молчанья ночи тайной,
Коварный лепет твой, улыбку, взор случайный,
Перстам послушную волос густую прядь
Из мыслей изгонять и снова призывать;
Дыша порывисто, один, никем не зримый,
Досады и стыда румянами палимый,
Искать хотя одной загадочной черты
В словах, которые произносила ты;
Шептать и поправлять былые выраженья
Речей моих с тобой, исполненных смущенья,
И в опьянении, наперекор уму,
Заветным именем будить ночную тьму.
И вновь чудятся ему давно минувшие, будто и не бывшие времена: из глубины землянки появляется тоненькая девушка в синей матроске и соломенной шляпке, какое-то время стоит в раздумье, склонив на плечо белокурую головку, смотрит на Иловайского, шевеля губами. Похоже, она что-то говорит ему. Но что?..







