Текст книги "Фронтовые ночи и дни"
Автор книги: Виктор Мануйлов
Соавторы: Семен Школьников,Леонид Вегер,Иван Грунской,Михаил Косинский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)
* * *
Выбираться из-под Ивана, однако, рискованно: кругом беспрерывно рвутся мины и снаряды, а Иван все-таки прикрывает майора своим телом от осколков. К тому же надо обдумать, что делать дальше, в какую сторону двигаться.
Майор Хайнер смутно представлял, где находится. Уже хотя бы потому, что часть пути его волокли, как мешок, в бессознательном состоянии. Но и тогда, когда он полз сам, подгоняемый Иваном, он все равно ни черта не видел и только удивлялся: как этот русский ориентируется в кромешной темноте? Да еще в такой снегопад.
Впрочем, и при свете ракет все равно ничего не разглядишь. А ведь здесь должны быть мины, очень много мин, поставленных и своими, и русскими.
Одно майор Хайнер знал точно, что они, продвигаясь к русским окопам, не могут миновать речку, которая по-русски называется…
О черт! Как же она называется? Ведь он хорошо помнил ее название еще совсем недавно. У него же профессиональная память на всякие названия.
Однако это сейчас неважно. Но не лежать же под этим русским до бесконечности! Того и гляди, наступит утро, и тогда русские либо пристрелят его, либо возьмут в плен голыми руками. А в плену…
Нет, лучше не думать. Иван ранен или даже убит, и ничто его, майора Хайнера, здесь не удерживает. Русские, хотя их окопы наверняка совсем близко, не могут знать, где сейчас находится ГЬан. Тем более они не могут знать о майоре Хайнере.
Майор шевельнулся, пытаясь стряхнуть с себя русского. Иван застонал. Хайнер замер.
И тут наступила тишина. Не то чтобы полная, но стрельба вдруг резко пошла на спад. Там и сям еще шлепнулось несколько мин – и все. Тихо. Словно обе стороны, оглушенные канонадой, решили передохнуть и попытаться понять, что же они натворили, что из всего этого получилось.
Ни выстрела, ни ракеты. Падает снег, но слабый. Видна черная вода и крутые белые берега. Вода кажется бездонным провалом и притягивает взгляд.
И майор Хайнер вспомнил, как называется эта речка: Шварц-флуз – Черная речка. Действительно – черная. Но русские названия так длинны и невыразительны, как бесконечно длинна и невыразительна их страна.
* * *
И все-таки надо выбираться. Майор Хайнер решительно уперся руками в землю – Иван пополз с его спины, затрещали кусты, да так громко, что майор испугался, что его услышат русские или очнется страшный Иван. Может, это тот самый неуловимый Ти-тоф, который уже пол год а ворует немецких солдат и офицеров и которого в немецких окопах прозвали Черным Призраком?
А Иван опять застонал и даже вроде бы пошевелился. Чего доброго, очнется и пустится в погоню.
Майор Хайнер уперся ногами и попытался столкнуть русского в воду, но кусты пружинили и не пускали. Тогда он вспомнил, что у Ивана должно быть оружие, и принялся его обшаривать, путаясь в складках плащ-накидки.
Тут со стороны русских окопов раздался негромкий свист и послышались приглушенные голоса, да так близко, что у майора Хайнера остановилось дыхание. Он замер, потом отпрянул от Ивана, двинул его ногой в бок и, цепляясь за кусты, полез наверх.
Почему-то под руку все время попадался сушняк, который ломался со звуком пистолетного выстрела. Но раздумывать, осторожничать, тем более медлить становилось опасным.
Майор Хайнер лез вверх по крутому склону оврага, приняв его за берег реки. Ноги его не находили опоры и оскальзывались, но он с отчаянным упорством, цепляясь за что попало, обламывая ногти и не чувствуя боли, лез и лез вверх по заснеженному склону. Главное – отползти от русских окопов хотя бы метров на сто. Насколько он помнит схему расположения минных полей, на этом пути мин он встретить не должен. Ведь прополз же Иван вместе с ним – и ничего. Надо только держаться следа, который остался на свежем снегу…
Увы, майор Хайнер отклонился от этого следа – всего на метр какой-нибудь, – потому что цепляться по следу было совершенно не за что. Только бы выбраться! Наверх, наверх! Не исключено, что там его еще ждет Надлер, хотя вряд ли: свои наверняка решили, что в таком огне уцелеть невозможно, и поставили на майоре Хайнере крест. А он выберется и вернется…
Где-то впереди лежит русский, а у него должен быть автомат, и если Иваны вздумают его преследовать, с оружием он им не дастся.
Еще усилие – и он наверху. И в тот момент, когда майор Хайнер вскарабкался на гребень оврага, из земли с оглушительным треском вырвалось красное пламя, оно полыхнуло прямо перед его глазами – майор Хайнер полетел вниз.
* * *
«Мина!» – обожгло его мозг. Застряв в кустах у самой воды, майор Хайнер медленно поднес к лицу левую руку. Хотя глаза его были закрыты, залеплены землей и он ничего не видел, он понял: это уже не рука, а всего лишь обрубок.
Никакой боли майор Хайнер еще не чувствовал, но она стояла где-то рядом и вот-вот должна разлиться по его телу.
– О майн гот! О майн гот! – выдыхал майор сквозь крепко стиснутые зубы, лихорадочно шаря здоровой рукой по карманам в поисках носового платка.
Наконец он нашел платок и принялся обматывать им то, что совсем недавно было его рукой. И еще подумал при этом: как хорошо, что у него оказался такой большой платок и что потерять левую руку лучше, чем правую.
Тут майор Хайнер почувствовал тошноту, испугался, что сознание покинет его и он истечет кровью. С минуту он чего-то ждал, потом сел, повернулся лицом туда, где, по его представлению, должны быть русские окопы, и позвал слабеющим голосом:
– Ива-ан! Русс Ива-ан! Ком хир! Бистро! – и, пересилив себя, добавил как пароль: – Хитлер капут…
И заплакал.
* * *
Когда старшина Титов пришел в себя, он увидел склонившееся над ним лицо солдата. Лицо было веселое, улыбающееся, курносое, щербатое, родное.
– Во, очухался! – воскликнуло лицо и тут же пропало в зыбком полумраке.
Титов, сделав над собой усилие, стал вглядываться в этот полумрак, выхватывая из него такие же улыбающиеся лица, он как будто кого-то отыскивал.
В землянке смеялись. От хохота колебался огонек в снарядной гильзе. Старшина не понимал, над чем можно смеяться, если на ничейной земле остались старший лейтенант Носов и подполковник-грузин.
– А где Вилли? – тихо спросил старшина и почти не услышал своего голоса.
– Какой Вилли? – снова распростерлось над ним щербатое веселое лицо. – Это немец-то твой? Майор, что ли? В порядке твой Вилли. Только что унесли. Ранен. Руку ему оторвало. По локоть. Миной. Мы тут чего и смеемся-то. Это ж он нас с той стороны позвал. Вилли этот. А потом все твердил: «Русс Иван – хорошо!» Это про тебя, значит. Вроде как ты ему доброе дело сделал. Умора, да и только. Чудной фриц тебе попался!..
– А лейтенант Кривулин? Молоденький такой…
– Это из штрафников, что ли? Так их всех в блиндаже прямым попаданием… И ротного нашего тоже.
– А со мной что?
– А ничего. Оглушило малость. Если б не каска, была бы тебе полная хана. А так ничего, оклемаешься. Ты лежи. Счас санитары за тобой придут. В госпиталь отправят. Тут сам командир нашего полка интересовался… фрицем твоим. Во как! Так что счас и за тобой придут.
* * *
Старшина закрыл глаза. В голове стоял ровный неумолчный гул. Из этого гула вдруг выплыл его собственный голос, читающий сыну сказку Пушкина, которого когда-то, если верить майору Иловайскому, убили на этой самой Черной речке:
Долго у моря ждал он ответа,
Не дождался, к старухе воротился —
Глядь: опять перед ним землянка;
На пороге сидит его старуха,
А пред нею разбитое корыто.
МИХАИЛ КОСИНСКИЙ
СОЛДАТ ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ


А мне хотелось сражаться за свою родину. Как глупо было сидеть в заключении, отбывать срок, когда мои соотечественники миллионами умирали за нее! Пример моего отца, отдавшего за нее жизнь, все время не давал мне покоя. Пример дяди Алексея Михайловича, одного из героев Порт-Артура и первой германской войны, стоял перед глазами. Эти мысли не оставляли меня. Я тогда еще не знал, что мой старший брат, эмигрировавший в 1928 году, уже сражается с немцами.
Но меня часто, очень часто, во сне будоражили и иные видения. Мне очень часто снилось, что мне непременно нужно явиться на работу в Эрмитаж, а я не могу. Там я необходим, меня ждут, Орбели досадует на меня за мою непунктуальность, – а что-то не пускает меня. Снилось собрание оружия, в котором я работал с таким увлечением…
* * *
Я заболел пеллагрой. В январе или феврале 1942 года меня забрали в больницу – в отгороженную часть нашего же барака, и три месяца я пролежал там. Меня лечил отличный врач, работавший прежде, кажется, в Кремлевской больнице и, как это обычно бывало с кремлевскими врачами, осужденный за мнимые преступления особого рода – за покушение на подрыв драгоценного здоровья вождей. Я забыл его имя – а между тем ему я обязан жизнью. Ему удалось где-то раздобыть тюлений жир, оказавшийся как раз тем лекарством, которое нужно.
А люди кругом все-таки умирали. Они были обречены заранее – у всех была пеллагра в тяжелой форме, легких случаев не было. Смерть была повальной, и то, что я выжил, выглядело чудом. Доктор говорил мне потом, что своим выздоровлением я обязан самому себе: ведь когда меня хотели перевести на «здоровый стол», состоявший в основном из тех продуктов, которые и вызывали заболевание, я отказался и больше недели оставался на пайке, состоявшем из сорока граммов сухарей (то есть одного сухаря) в день и куска тюленьего жира.
Мне оказал помощь и один из товарищей, с которым я подружился еще до болезни, – молодой, очень красивый моряк, посаженный «по указу». Его отец был офицером старого, а затем и советского флота. Этот юноша говорил мне во время наших бесед о войне, что его отец в дни наших самых тяжких поражений верил в окончательную победу над гитлеровской Германией. Он и я рассуждали точно так же, и мнение его отца еще более увеличивало нашу веру в конечную победу. Во время моей болезни этот друг ухитрился где-то достать большой пакет клюквы (в те времена даже клюква, даже в Архангельской области, где ее всегда была уйма, сделалась вожделенной редкостью!) и передать его мне… Доктор говорил, что эта передача немало помогла моему выздоровлению.
Помню такой случай, очень характерный для пеллагры. Я лежал на койке в больничном отделении барака. Санитар-заключенный привел нового больного и уложил его на койку. Больной был крепким на вид парнем, у которого далеко зашедшую пеллагру определили, как это постоянно делалось, по покраснению, рыхлости и болезненности слизистой оболочки рта. Как только санитар вышел, он налил в кружку воды из бачка, достал пайку хлеба и принялся закусывать. Я окликнул его:
– Что ты делаешь?! Ты губишь себя, тебе же нельзя есть хлеб!
Он посмотрел на меня с хитрым видом:
– Не беспокойся! Я сам знаю, что мне можно, а чего нельзя.
Проснувшись наутро, я увидел, что два санитара привязывают бирку к большому пальцу ноги этого парня и выносят его из палаты. Он был мертв.
Как бы то ни было, но я выздоровел. Правда, из больницы я вышел таким, какими обычно представляют узников фашистских лагерей: я исхудал до предела. Слабость была ужасная. Чтобы подняться на три ступеньки, ведшие в барак, я вынужден был опускаться на колени и медленно, помогая себе руками, всползать по этим ступенькам…
И опять доктор пришел мне на помощь. Через несколько дней после выписки он вызвал меня. У него находилась дочь начальника лагеря Филиппова, также служившая в лагере и приехавшая на наш участок в связи с угрожающим ростом заболеваний пеллагрой. Филиппова знала меня по предвоенным месяцам как режиссера, актера и художника, сохранявшего даже в лагере относительно элегантный вид. Она ужаснулась, увидев перед собой лагерного доходягу. На другой день, в возке, привозившем хлеб, меня доставили с участка в лагерь.
Заболев пеллагрой и будучи уверенным, что это уже конец, я переслал Нине Дмитриевне Румянцевой письмо, в котором попрощался с нею и попросил, если она выйдет на волю, передать моей матери прощальный привет. В связи с этим письмом в лагере распространился слух о моей смерти. Когда я вновь появился там, знавшие меня заключенные, а таких нашлось немало, были искренне удивлены. Как, я остался живым, да еще пережил пеллагру! Люди приветствовали меня, называли воскресшим из мертвых и сулили мне на этом основании, согласно народному поверью, долгую жизнь.
В основном лагере также свирепствовала эта болезнь. Половина лагерных построек была превращена в больницы, где отлеживались – и где многие навсегда отлежались от жизни – пеллагрики.
Вскоре после моего возвращения, относящегося к апрелю 1942 года, произошло временное улучшение питания заключенных. Оказалось, что резко ухудшилось питание из-за отсутствия транспорта: на пристани в Архангельске скопились груды продуктов для лагеря, но их нечем было перевезти. Причиной этого была война. Ведь в Архангельск прибывали целые караваны судов, доставлявших из Англии и США военное снаряжение. Его переброска из Архангельска шла день и ночь. Даже оленьи упряжки были мобилизованы на эту работу.
И вот администрация лагеря решилась на рискованный шаг. По льду, сковавшему Кузнечиху, почти без охраны потянулись сани-розвальни, с великим трудом влекомые кучками доходяг-заключенных. Дотащив сани до Архангельска, доходяги нагружали их продуктами. Эти продукты громоздились на пристани в мешках, ящиках под открытым небом и только кое-где были прикрыты брезентом. Еще медленнее совершался обратный путь. Десять километров, разделявшие город и лагерь, еще более удлинялись из-за проталин, уже появившихся там и сям во льду.
Но зато администрация добилась разрешения свыше использовать на питание заключенных продукты, полагавшиеся в свое время всему лагерному контингенту. Теперь он сильно поредел, и живым достался «задним числом» паек мертвых.
Понемногу я втянулся в работу мастерской, где все еще изготовлялись мундштуки для армии.
* * *
Последний год в лагере тянулся мучительно долго. Как и многие мои товарищи, я считал дни, оставшиеся до окончания срока. Правда, этот счет мог оказаться неверным. Мы уже знали о распоряжении задерживать заключенных в лагерях «до особого распоряжения», то есть по крайней мере до окончания войны, конца которой не было видно.
События на фронте волновали очень многих, но вызывали различное отношение. Часть заключенных, к которым принадлежал и я, мечтала о том, чтобы принять непосредственное участие в защите родины. Но немало было и рассуждавших иначе. Они, наоборот, надеялись, что их поостерегутся выпускать из заключения до конца войны, и надеялись также, что здесь все же больше будет шансов уцелеть, чем на фронте. Были и такие, кто уповал на крах советского государства и был готов погибнуть во имя этого краха.
В январе 1943 года была прорвана блокада Ленинграда. Начали доходить скудные вести из родного города. Но от мамы писем не было. Я послал запрос в Бугуруслан, где находилось центральное бюро по эвакуации населения. Мне ответили: «В списках эвакуированных не числится». Тогда я написал в ленинградский адресный стол. Ответ я получил днем, во время работы в мастерской. Я сидел за резкой мундштуков рядом с Ниной Дмитриевной, когда мне передали извещение. Адресный стол сообщал, что Косинская Жозефина Ивановна умерла 12 апреля 1942 года…
Нам время от времени показывали кинофильмы. Среди них «Ленинград в борьбе» – после войны, как я слышал, запрещенный на долгие годы. Этот фильм был страшен. Но он заставлял гордиться мужеством населения Ленинграда. Смотря его, ужасаясь, я все время думал о моей дорогой маме…
* * *
15 июля 1943 года кончался срок моего заключения. По причинам, о которых я уже говорил, я не был уверен в своем освобождении. Но если бы оно состоялось, я должен был пройти через призывную комиссию в военном комиссариате, так как постановление (приговор) Особого Совещания не лишало гражданских прав после отбытия срока заключения, в том числе и права защищать свою страну в случае войны. Права эти, конечно, никто не принимал всерьез – высшее «право» принадлежало органам.
Товарищи по заключению заранее позаботились обо мне: в портняжной мастерской сшили костюм, правда, из старого материала, но я был тронут такой заботой.
14 или 15 июля произошел небольшой пожар в одной из мастерских. Начальству в связи с этим было не до меня и моего освобождения.
Но 16 июля я был вызван к начальнику лагеря. Он принял меня в новом помещении лагерного «штаба», находившегося в женской зоне. Кабинет был отделан Гордоном и его художниками с большим вкусом, но выглядел довольно мрачно. Филиппов усадил меня на стул и сказал, что я должен получить документы и продукты на несколько дней: меня «полностью оформляют» как выходящего на свободу. Но я должен поступить так: в Соломбале (район Архангельска) явиться в районный военный комиссариат (военкомат), пройти там призывную комиссию, а затем возвратиться в лагерь. В лагере я буду работать вольнонаемным сотрудником до получения особого распоряжения о моем окончательном освобождении. Он меня назначает заведующим художественной мастерской, а жить я буду на частной квартире, вернее, снимать комнатушку в одной из талагских изб.
Взглянув на выданный мне новый лагерный костюм, в котором я предстал перед ним, – черное рабочее платье с желтыми почему-то нашивками на локтях и коленях, Филиппов сделал вид, что остался недоволен им:
– В таком костюме вам работать нельзя. Я отдам распоряжение сшить вам приличный костюм.
Я поблагодарил его за внимание и добавил, что сделаю все от меня зависящее, чтобы не возвращаться в лагерь. Он усмехнулся:
– Я вас понимаю, но вы не сможете ничего сделать. Вас вернут сюда!
Мы простились, и я прошел в свою зону. Прощаясь со мной, товарищи уговорили взять в дорогу сапожный нож. Они считали мой путь в одиночку в Архангельск небезопасным. Дорога шла лесом, а в лесу можно встретить и урок, бежавших из лагеря, и прочих бродяг.
* * *
На следующий день рано утром я взвалил на плечи довольно объемистый мешок с вещами и, пройдя через караульное помещение, вахту, вышел на дорогу. В караульном помещении очень небрежно осмотрели содержимое моего мешка.
Отойдя от лагеря метров на триста, я сел на большой камень при дороге. Отсюда мне хорошо были видны обе зоны лагеря, бараки, обнесенные колючей проволокой, вышки с часовыми и длинный ряд столбов с перекладинами и натянутой на них проволокой – телефонная линия, идущая вдоль дороги в Тал аги.
Я хотел испытать то наслаждение свободой после пятилетнего заключения, о котором мне рассказывали в тюрьме бывшие заключенные царских тюрем. Но, увы, – я не знал, свободен я или нет. Я сидел один. Вокруг меня не было ни охраны, ни сторожевых собак, ни ограды из колючей проволоки. Все вроде бы оставалось там, позади. Передо мной лежал свободный путь в Архангельск. Но ведь меня предупредили, что из Архангельска мне придется вернуться сюда же, в лагерь, и ждать «особого распоряжения». Такая «свобода» мне не улыбалась. Наоборот, она была сопряжена с ранее неизвестными тяготами: придется работать среди моих товарищей-заключенных, которые будут невольно смотреть на меня чужими глазами. Для них я обращусь в одного из надсмотрщиков.
Я поднялся с камня и зашагал по дороге, не сулившей ничего хорошего в будущем.
* * *
Путь мой лежал лесом. Утро было солнечное, пригожее. Мне пришлось переправиться через небольшую речку на лодке, стоявшей у берега. Речка была покрыта почти сплошь сплавным лесом, перебраться было нелегко. Пришлось лавировать между плывущими бревнами, отпихивать их веслом. Преодолев это препятствие, я увидел женщину с туесами и корзиной, ожидавшую лодку на другом берегу. Мы обменялись несколькими приветливыми словами, женщина вошла в лодку и бодро и умело стала переправляться через речку.
Когда я подошел к Архангельску и переправился через Кузне-чиху, день уже был в полном разгаре. Я оказался рядом с заводом имени Молотова, с которым у меня были связаны столь неприятные и тяжелые воспоминания. Здесь удалось остановить грузовую машину, и на ней я доехал до Соломбалы, где находился райвоенкомат, куда мне надлежало явиться.
Соломбальский райвоенкомат. Две комнаты, разделенные перегородкой с окошком. За ним сидит молодой военный с кубиками лейтенанта. Больше никого. Я достал из кармана направление и кое-какие документы. Он прочитал, задал мне несколько вопросов. День уже клонился к вечеру. В Архангельске был введен комендантский час. Лейтенант дал мне адрес поликлиники:
– Вам нужно пройти медицинскую комиссию. Только торопитесь, рабочий день кончается! Пройдете комиссию и возвращайтесь сюда!
Я попросил разрешения оставить в военкомате вещи и побежал. Поликлиника была недалеко, но, не зная как следует города, мне пришлось потерять время, чтобы ее найти. Нашел наконец. Двери одноэтажного дома закрыты. Я стал стучать в них. За дверьми послышался голос:
– Что стучите?! Поликлиника закрыта. Все ушли!
Я прошу, умоляю:
– Откройте, пожалуйста!
Дверь приоткрывает старушка. Я объясняю ей мое положение: пешком пришел из лагеря, знакомых в городе нет, военкомат послал меня на комиссию. Старушка смягчается:
– Милый, да ведь врачи ушли. Остался один только главный врач. Ну, да я спрошу…
Закрывает дверь и через несколько минут возвращается:
– Главный врач тебя примет, проходи, милый.
Я вхожу за ней. В комнате за столом сидит женщина в белом халате и что-то пишет. Объясняю ей. Она отвечает:
– Хорошо, хорошо, я вас приму. Только подождите немного.
Сажусь на стул за дверью и жду; минут через двадцать врач произносит:
– Войдите!
Не вставая из-за стола, она спрашивает, окинув меня взглядом:
– Как себя чувствуете? Болели чем-нибудь?
– Отлично. Не болел ничем, кроме насморка, – лгу я. – Да и то редко!
– Ну, руки-ноги в порядке. Прекрасно. Я напишу: «Годен к строевой службе».
– Благодарю вас.
Она берет мое направление из военкомата и пишет на нем: «Годен к строевой службе». Подписывается и ставит печать, так и не вставая из-за стола. Еще раз благодарю ее и бегу в военный комиссариат.
– Все в порядке, – говорит лейтенант. – Теперь возвращайтесь в лагерь и ждите особого распоряжения.
Я взмолился. Я долго убеждал его не посылать меня обратно в лагерь. Я говорил о своей любви к родине, о том, что именно сейчас, когда стране нужны защитники, я могу доказать ей свою преданность. Лейтенант посмотрел на меня смягчившимся взглядом:
– Поймите, ведь это не от меня зависит. Я выполняю распоряжение…
– Но от кого же это зависит?
– Изменить распоряжение может только военный комиссар города Архангельска. Но я вам не советую к нему обращаться. Если вам даже удастся добиться у него приема, он вам все равно не разрешит!
Лейтенант видел мое огорчение, граничившее с отчаянием, и вдруг произнес:
– Хорошо! Я пошлю вас в армейский пересыльный пункт. Но вы дайте мне честное слово, что не перейдете на сторону врагов!
Конечно, такое условие, поставленное мне, может показаться и странным, и неумным. Что стоило бы дать честное слово для человека, решившего изменить своей родине! И дело тут, конечно, не в честном слове. Я думаю, лейтенант просто понял человека, стоявшего перед ним, и поверил в мою искренность. А раз он поверил человеку, то он верил и его честному слову и хотел подчеркнуть это. Может быть, конечно, дело обстояло и проще: он действительно посочувствовал мне – едва ли часто приходилось военкому видеть людей, рвущихся на фронт из тыла! – но, приняв решение, столь круто расходившееся с первоначальной позицией, не хотел показать этого и для виду обставил этот поворот добавочным условием.
К сожалению, я не знаю имени лейтенанта из Соломбальского райвоенкомата и только могу здесь еще раз высказать ему мою глубокую благодарность и подтвердить, что данное ему честное слово я сдержал[1].
Итак, я дал ему честное слово. Тогда лейтенант заявил мне:
– Сегодня суббота. Скоро наступит комендантский час. Вам следует, пока не поздно, получить место в гостинице. И мне пора уходить. Завтра военкомат не работает. В понедельник приходите сюда, и я оформлю документы, с которыми направлю вас в армейский пересыльный пункт.
Я поблагодарил его, и мы попрощались до послезавтра.
* * *
Я вышел на улицу. Казалось бы, все шло хорошо. Но до понедельника все могло перемениться в обратном направлении…
Гостиница находилась тут же в Соломбале. Помещалась она в сравнительно новом здании, – по крайней мере, вестибюль произвел на меня хорошее впечатление. Но на вопрос об отдельном номере или хотя бы кровати в общем номере мне ответили, что свободных мест нет. В вестибюле висел телефонный аппарат. Я стал звонить в другие гостиницы. Один и тот же стереотипный ответ: мест нет нигде.
Выйдя на улицу, я стал думать, что же мне делать. Решил обратиться к частным гражданам. Вот айсор – чистильщик сапог, расположившийся на панели, собирает свои приспособления и хочет уходить: его рабочий день тоже кончился. Я подошел к нему и попросил пустить переночевать за плату. Он окинул взглядом мой лагерный костюм с роскошными желтыми нашивками и категорически заявил, что у него нет места. Тогда я подошел к какой-то старушке. Опять взгляд на костюм и отказ. Действительно, кто пустит к себе ночевать человека, вышедшего из лагеря, – может быть, закоренелого вора или бандита?
После ряда таких неудачных попыток я решил, что мне остается одно – обратиться в милицию. Увидев милиционера, я подошел к нему и объяснил свое положение. Он сказал, что я поступаю правильно:
– В милиции и переночуете. Я как раз иду в отделение.
Отделение милиции находилось неподалеку – небольшой деревянный домик. Мы вошли в комнату, разделенную аркой. За столом сидел другой милиционер и писал – составлял протокол на двух мальчишек, задержанных на базаре за кражу.
Мой спутник подошел к товарищу:
– Вот, – сказал он, – я задержал на улице человека из лагеря.
Я запротестовал, но милиционер, сидевший за столом, указал на деревянный диван за аркой:
– Сейчас разберемся. Вот только кончу с этими, – и продолжал составлять протокол.
Милиционер, приведший меня, остался в комнате.
Стемнело. Зажгли единственную электрическую лампочку, свисавшую с потолка над столом. За аркой, там, где я сидел, была полутьма. Мне нечего было бояться. Если меня задержат, то, наверное, только до наведения справки в военном комиссариате…
И тут я вспомнил про сапожный нож, лежащий у меня в мешке. Какую я сделал глупость, что, совершенно забыв о нем, не выбросил его, подходя к городу! Ведь его могли посчитать оружием, за ношение которого, узнав, что я не сапожник, мне могли присудить новых несколько лет заключения, особенно сейчас, «по законам военного времени».
Мысль работала быстро. Я сделал вид, что переобуваюсь. Полутьма способствовала моему замыслу. Я снял ботинок, развязал мешок, засунул туда руку, на ощупь нашел нож, наклонился и вложил это плоское лезвие в ботинок. Если меня захотят обыскать, то, вероятно, ограничатся мешком и карманами. Я немного успокоился: во всяком случае, я сделал все что мог.
Прошло много времени. Стало уже совсем темно за окном. Милиционер все еще составлял протокол, а мальчишки, хныча, давали ему показания. «Задержавший» меня сотрудник поклевывал носом, сидя на стуле.
Дверь отворилась, и вошел третий милиционер. Вероятно, он был начальником отделения, так как оба находившихся в комнате сотрудника встали. Один из них доложил о допросе воришек, а другой – о задержанном им гражданине из лагеря. Начальник отделения повернулся ко мне:
– А вы что скажете? Почему вас задержали?
Я встал, вышел в освещенную часть комнаты и объяснил, как было дело. Начальник опять обратился к милиционеру:
– Это верно, что он сам подошел к тебе?
– Да, он подошел ко мне, а я его задержал.
– Но гражданин правильно обратился к тебе. Раз ему негде было ночевать, ему больше ничего не оставалось делать.
Он сказал мне, что позвонит в гостиницы сам, и подошел к телефону. Всюду ему отвечали, что свободных мест нет. Тогда начальник взял клочок бумаги, что-то написал на нем, сложил листок и подал мне.
– Вот, – произнес он, – пойдете по этому адресу. Это совсем рядом. Пройдете два квартала налево. Дом на углу. Там и переночуете. Записку передайте женщине, которая откроет вам дверь. Если встретите патруль, то покажите записку.
Я поблагодарил его. Дойдя по ночной улице до первого пустыря, я снял ботинок, вынул нож и забросил его в кусты. Только тогда я вздохнул спокойно.
* * *
Дом на углу, перед которым я остановился, был обыкновенным пятистенком довольно невзрачного вида. На стук вышла женщина средних лет. Прочитав записку, она ввела меня в кухню с русской печью, деревянными лавками, очень бедно обставленную, и, указав на пол, сказала:
– Устраивайтесь. Здесь и переночуете.
Оставив меня в темной кухне, она ушла в комнату.
В этот день я много ходил и много пережил самых противоположных терзаний. Естественно, я страшно устал. Хоть не ел с утра, но даже не вспомнил о еде. Спать, спать! Я достал из мешка зимнее пальто, постелил на пол и, не раздеваясь, сняв только ботинки, лег на него и заснул мертвым сном.
Но, по-видимому, я спал очень недолго. Меня разбудило неприятное ощущение во всем теле. Зажег спичку и с отвращением увидел клопов, которые двигались на меня тучами. Никогда в жизни я не видел их в таком количестве. Я был весь покрыт ими. Пришлось вступить в борьбу с этим новым врагом. Тщетно я уничтожал их до самого рассвета – появлялись все новые и новые. Когда забрезжил рассвет, я отказался от сопротивления и уснул, предоставив себя в их распоряжение. Уже засыпая, я увидел, как открылась наружная дверь. В кухню вошел начальник отделения и проследовал в комнату. Я понял, что ночевал в его доме.
Когда я проснулся, солнце уже заливало лучами кухню, и от этого она выглядела еще бедней. Мои ночные враги отступили и скрылись. Остались только трупы, свидетельствовавшие о жаркой ночной схватке…
Я составил себе план того, что должен сделать сегодня. С утра– в баню. Смыть с себя усталость вчерашнего дня, следы ночной битвы, смыть лагерь, смыть все неприятности и беды. Солнечное утро вливало бодрость и желание верить, что все самое худшее осталось позади. А если и случится тот зигзаг судьбы, возможность которого пугала меня вчера, то хоть сегодня я буду свободным.
Потом на базар. Загнать все свое барахло, освободиться от тяжелого мешка, также связанного с лагерным прошлым. Солдату ничего не нужно: в армии оденут и накормят. А вырученных грошей хватит на то, чтобы безбедно прожить сегодняшний день.
Третья задача на сегодня состояла в том, чтобы найти ночлег. Было бы очень неделикатно злоупотребить гостеприимством моего случайного хозяина. Тем более что у меня было письмо из лагеря. Очень славный юноша, сидевший за то, что его отец служил когда-то в царской полиции, просил меня зайти к его родным, жившим в Архангельске, и передать им письмо.







