355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Шендерович » Изюм из булки » Текст книги (страница 8)
Изюм из булки
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:51

Текст книги "Изюм из булки"


Автор книги: Виктор Шендерович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

«Не делайте этого…»

Однако и первая же моя свадьба чуть было не расстроилась уже в ЗАГСе.

Мы пришли подавать документы и сели заполнять бумажки в кабинете у какой-то государственной тети. Пока мы писали, тетя включила радио, и радио строго сказало:

– Не делайте этого, и скажите своим друзьям, чтобы этого не делали!

Наши руки дрогнули и замерли над заявлениями.

Через пару секунд выяснилось, что речь идет о разрушении муравейников.

Еще через минуту зловредное радио запело:

«Нам дворцов заманчивые своды

Не заменят никогда свобо-оды!»

Сцендвижение

Между тем – между первыми выступлениями, первыми публикациями, женитьбой и работой во Дворце пионеров – я начал преподавать в театральном институте предмет под туманным названием «сценическое движение».

Случилось все само собой и, как говорится, не было бы счастья… Из армии я вернулся в некондиционном виде: опухший от воды и капусты и забывший, что такое обычный кувырок через голову. Не имея в виду ничего, кроме физической реабилитации, я начал ходить на тренинг в Щукинское театральное училище – к родному со студийных времен Андрею Дрознину.

Тело в человеческое состояние возвращалось неохотно. Зато, что гораздо важнее, началась реабилитация психическая: я снова был при деле, при людях, при театре… Занятия Дрознина были интеллектуальным наслаждением. Его многочисленные ученики не дадут мне соврать: он гнул тела, постоянно атакуя мозги. Один из самых парадоксальных и штучных людей, которых послала мне щедрая судьба, Андрей Борисович всегда был немножко миссионером.

Что же касается собственно тренинга, то, будучи, так сказать, «дембелем» табаковской студии, курс упражнений я, разумеется, знал наизусть. И как-то само собой получилось, что стал Дрознину ассистировать.

Однажды его куда-то вызвали с занятий, и, убегая, он оставил меня за себя. Как сказано у О.Генри, песок – неважная замена овсу, но провести разминку я был уже в состоянии. Ну и пошло-поехало. В один прекрасный день я провел с первым курсом целое занятие.

Потом судьба пошла на второй круг – Табаков набрал в ГИТИСе новый курс, и я начал преподавать в той самой «Табакерке», где: провел юность. Впоследствии я работал на курсах Гончарова, Хейфеца, Захарова, Фоменко… – и полы в помещении тира, где проходили занятия по сцендвижению, крепко пропахли и моим потом.

Педагог я был, полагаю, на крепкую троечку, не выше, – зато сегодня, поймав в разговоре фамилию какой-нибудь звезды театра и кино, имею право небрежно кинуть: а, да-да… мой ученик.

Щербаков

В восемьдесят восьмом году я работал во МХАТе. Звучит нагловато, но тем не менее факт: пластические номера в одном тамошнем спектакле – моих рук дело. Особого следа в театральном искусстве ни я, ни этот спектакль не оставили, зато – какие воспоминания!..

Главную мужскую роль играл ныне покойный, замечательный Петр Иванович Щербаков. И, по замыслу режиссера, он должен был танцевать с народной артисткой Гуляевой некое танго. Я придумал совсем простенький рисунок, но добиться его исполнения от двух народных артистов не мог, хоть убей! Во-первых, Петр Иванович был не Барышников, и Нина Ивановна тоже не Плисецкая, но это полбеды. Терпенье и труд, как говорится…

Опытным путем я выяснил, что если с двумя народными артистами «пройти» танго три раза подряд, то на четвертый они начинают попадать в нужную долю, и проблема, таким образом, заключалась в том, чтобы этот четвертый раз приходился на спектакль.

Но добиться этого было совершенно невозможно.

На мой трудовой энтузиазм народные артисты реагировали добродушно, однако на репетицию перед прогоном из нас троих приходил я один. День сдачи спектакля приближался. Я начинал вибрировать.

После очередной такой «репетиции», видя мое состояние, Петр Иванович подошел ко мне сам.

– Маэстро, – сказал он, – ты не волнуйся. Мы же артисты. На сдаче все сделаем… Вот увидишь!

Отчасти слово свое Щербаков сдержал: я увидел. К сожалению, не я один.

Общего художественного уровня, впрочем, танец не понижал, и на четвертом часу просмотра Олег Ефремов тоскливо прокричал из зала:

– Давайте как-то заканчивать эту бодягу!

Худруку МХАТа было легче – он должен был отсмотреть произведение один раз, и гори оно огнем.

– Маэстро, – сказал Щербаков. – Ты, главное, не волнуйся. На премьере мы тебя не подведем.

– Давайте пройдем хоть пару раз! – взмолился я. Щербаков приобнял меня за плечи.

– Маэстро, на премьере все будет замечательно. Мы же артисты!

К премьере они действительно резко прибавили, но к танцу это не относилось. И я понял, что – не судьба. Только время от времени еще приходил на спектакли – и потом являлся Петру Ивановичу за кулисами. Я работал тенью отца Гамлета месяца полтора; различие заключалось в том, что я ничего не говорил, а лишь тоскливо смотрел.

При крупном телосложении Щербаков был тонким человеком.

– Знаешь, маэстро! – сказал он мне наконец. – Ты не приходи. Когда тебя нет, мы танцуем замечательно. Зал аплодирует, честное слово! Спектакль останавливается! А когда я знаю, что ты смотришь, я волнуюсь, – сказал народный артист и лауреат всего что можно безвестному ассистенту по пластике. – Не приходи!

И я перестал приходить. Но через пару месяцев, вредный мальчик, все ж таки тихой сапой проскользнул в зал ближе к девяти часам вечера, как раз к злосчастному номеру. Никто из артистов не знал, что я в театре, и чистота эксперимента была обеспечена. Я знал, что чудес не бывает, но по мере приближения к танго сердце забилось учащеннее. Когда на сцене заиграл патефон, я подумал: а вдруг?..

Ничего не вдруг.

Народный артист Щербаков и народная артистка Гуляева станцевали, что бог послал, умело миновали мой пластический рисунок – и устремились к финалу. Откланявшись после спектакля, Петр Иванович вышел за кулисы и увидел меня…

– Маэстро! – воскликнул он и развел руками. – Ты! Черт возьми! А я чувствую: что-то мне сегодня мешает!

«Марат-Сад»

Так, сокращенно, называется пьеса Петера Вайса, полное имя которой выговорить, не задохнувшись, почти невозможно: «Преследование и убийство Жана Поля Марата, представленное артистической труппой психиатрической лечебницы в Шарантоне под руководством господина де Сада».

Замечательный Ефим Табачников ставил пьесу в Нижнем Новгороде, а я был у него ассистентом по пластике.

Славное это было время. Однажды репетиция была прервана появлением помрежа с криком:

– Там Сахаров говорит!

И все побежали к телевизору, стоявшему за кулисами. Шел Первый съезд Советов народных депутатов…

Страна менялась каждый день, но, слава богу, есть люди, которым нет необходимости меняться, чтобы совпасть с новым временем. Любое время может смело сверять себя с ними и сокрушаться несовпадению.

Маркиза де Сада играл Вацлав Янович Дворжецкий – отец двух блистательных и, увы, тоже покойных ныне артистов: Владислава и Жени. Сам Вацлав Янович тоже был артистом недюжинным, но прежде всего поражал человеческим величием.

Это было именно величие, притом подкрепленное физическими данными. Когда этот почти восьмидесятилетний человек пожимал руку, ладонь потом некоторое время болела. Огромные голубые и как будто детские глаза, в сочетании с биографией, делали его совершенно неотразимым.

А биография у Дворжецкого-старшего была что надо.

Я, разумеется, знал, что Дворж, как все его называли, был репрессирован – но кто не был репрессирован? Поражали подробности. Однажды, когда кто-то из молодых высказался насчет того, что, мол, сажали ни за что, Дворж довольно надменно заметил:

– Это их ни за что, а меня – за дело!

Он был арестован в двадцать девятом году в Киеве как участник кружка «Группа освобождения личности». Каково?

И какая честь – знать, что тебя арестовали за дело!

Без разнарядки

В восемьдесят шестом черт дернул меня подать документы в аспирантуру ГИТИСа.

Сдавши на пятерки специальность и что-то еще, я доковылял до экзамена по истории партии. (Другой истории, как и другой партии, у нас не было.)

Взявши билет, я расслабился, потому что сразу же понял, что сдам на пять. Первым вопросом была дискуссия по нацвопросу на каком-то раннем съезде (сейчас уже, слава богу, не помню, на каком), а вторым – доклад Андропова к 60-летию образования СССР.

Я все это, как назло, знал и, быстренько набросав конспект ответа, принялся слушать, как допрашивают абитуру, идущую по разнарядке из братских республик.

У экзаменационного стола мучалась девушка Лена. Работники приемной комиссии тщетно допытывали ее о самых простых вещах. Зоя Космодемьянская рассказала немцам больше, чем Лена в тот вечер экзаменаторам. Проблема экзаменаторов состояла в том, что повесить Лену они не могли: это был ценный республиканский кадр, который надо было принять в аспирантуру.

– Ну, хорошо, Лена, – сказали ей наконец, – вы только не волнуйтесь. Назовите нам коммунистов, героев Гражданской войны!

– Чапаев, – сказала Лена, выполнив ровно половину условия.

– Так. – Комиссия тяжко вздохнула. – А еще?

– Фурманов, – сказала Лена, выполнив вторую половину условия. Требовать от нее большего было совершенно бесполезно. Комиссионные головы переглянулись промеж собой, как опечаленный Змей Горыныч.

– Лена, – сказала одна голова. – Вот вы откуда приехали? Из какого города?

– Фрунзе, – сказала Лена.

Змей Горыныч светло заулыбался и закивал всеми головами, давая понять девушке, что в поиске коммуниста-героя она на верном пути.

– Фрунзе! – не веря своему счастью, сказала Лена.

– Ну, вот видите, – сказала комиссия. – Вы же все знаете, только волнуетесь…

Получив «четыре», посланница Советской Киргизии освободила место у стола, и я пошел за своей пятеркой с плюсом. Мне не терпелось возблагодарить экзаменаторов за их терпение своей эрудицией.

Первым делом я подробно изложил ленинскую позицию по национальному вопросу. Упомянул про сталинскую. Отдельно остановился на дискуссии по позиции группы Рыкова—Пятакова. Экзаменаторы слушали все это, мрачнея от минуты к минуте. К концу ответа у меня появилось тревожное ощущение, что я рассказал им что-то лишнее.

– Все? – сухо поинтересовалась дама, чьей фамилии я, к ее счастью, не запомнил. Я кивнул. – Переходите ко второму вопросу.

Я опять кивнул и начал цитировать доклад Юрия Владимировича Андропова, крупными кусками застрявший в моей несчастной крупноячеистой памяти. Вывалив все это наружу, я посчитал вопрос закрытым. И совершенно напрасно.

– Когда был сделан доклад? – поинтересовалась дама. Я прибавил к двадцати двум шестьдесят и ответил:

– В восемьдесят втором году. В декабре.

– Какого числа? – уточнила дама.

– Образован Союз? Двадцать второго.

– Я спрашивала про доклад.

– Не знаю. – Я мог предположить, что доклад случился тоже двадцать второго декабря, но не хотел гадать. Мне казалось, что это непринципиально.

– В декабре, – сказал я.

– Числа не знаете, – зафиксировала дама и скорбно переглянулась с другими головами. И вдруг, в долю секунды, я понял, что не поступлю в аспирантуру. И забегая вперед, скажу, что – угадал. В течение следующих двадцати минут я не смог ответить на простейшие вопросы. Самым простым из них была просьба назвать точную дату подписания Парижского договора о прекращении войны во Вьетнаме. Впрочем, если бы я вспомнил дату, меня бы попросили перечислить погибших вьетнамцев поименно.

Шансов не было. Как некогда говорил нам, студийцам, Костя Райкин: «Что такое страшный сон артиста? Это когда тебя не надо, а ты есть».

Я понял, что меня – не надо, взял свои два балла и пошел прочь.

Через год, запасшись разнарядкой,в аспирантуру я все-таки поступил, но уже как-то по инерции… Я писал каждый день, рассказ за рассказом, и с каждым днем все больше понимал, что хочу заниматься только этим.

Начальственный окоп

Однажды к нам, молодым литераторам, ненадолго зашел большой лит. начальник, Феликс Кузнецов. Типа перестройка…

Творческая молодежь, боясь спугнуть свое счастье, осторожно покатила бочку на существующий порядок вещей. На невозможность пробиться к читателю, на рабскую зависимость литературы от номенклатуры…

Кузнецов с полчаса брезгливо терпел эти ламентации, а потом сказал:

– Я слушаю вас и вот о чем думаю… Сегодня – годовщина битвы под Москвой. Сорок пять лет назад мы с поэтом Сергеем Викуловым, с винтовками-трехлинейками в руках, лежали в окопах, защищая столицу… Мы защищали Родину, защищали вас. А вы – все только о себе да о себе… Подумайте о Родине! И ушел.

Много раз с тех пор я наблюдал (на себе в том числе), как парализует державное хамство. Встанет эдакий номенклатурный кадавр, заговорит голосом Родины, начнет хлестать тебя по щекам от имени ветеранов войны, и ты, внук погибшего на той войне, будешь сидеть, отводя глаза и глотая слова…

Ни с какой трехлинейкой ни в каких окопах Кузнецов, разумеется, отродясь не лежал. В сорок первом ему было десять лет.

Возрастная категория

А еще из того собрания мне запомнилась реплика Вячеслава Пьецуха.

– Мне сорок два года, – сказал он, – я уже с тревогой смотрю в сторону кладбища, а все молодой писатель…

Внедрение в литературу

В конце восьмидесятых в пансионате «Березки» происходило Совещание (именно так – с прописной буквы) молодых советских писателей. Я там был, мед-пиво пил. По результатам Совещания должны были раздавать цацки: рекомендации в Союз, письма в издательства, дававшие право на прохождение рукописи при жизни автора… Приглашенные в «Березки» автоматически становились будущим советской литературы.

Но особо одаренным было невтерпеж.

Вечером третьего дня не сильно молодой писатель по фамилии, ну, скажем, Сеструхин, начал агитацию среди товарищей. Целью операции было скорейшее внедрение в литературу.

– Идти на полставки, – инструктировал Сеструхин, – садиться в редакции, брать отделы…

– Зачем? – спросил кто-то. В сумерках голоса звучали вполне конспиративно.

– Печататься, – лаконично отвечал Сеструхин. – Пора вытеснять сорокалетних!

Стоял летний вечер. Стрекотали кузнечики, плыла луна. Молодые писатели, скучковавшись вокруг лидера поколения, мысленно прикидывали свои возможности по вытеснению сорокалетних.

– Иначе не пробиться, – говорил Сеструхин.

Он был похож на уцененного Пестеля. Революционный пафос его речей оборачивался скучной правотой короеда. Чтобы преодолеть цензуру, предлагалось стать ее частью.

Здравая сеструхинская идея была пошловатой (как большинство здравых идей), и все-таки – за нескрываемой личной обидой виделись забитые рукописями столы, грезились невидимые миру слезы, вечные истины, ждущие своего часа под спудом безвременья, практически из-под глыб…

– Миша, – спросил я, – а много ли у тебя написано? Сеструхин пошевелил губами, глядя в закатное небо, что-то перемножил в уме и ответил:

– Тыщ на двадцать!

Семинаристы

Семинар сатиры и юмора на том Совещании вели трое: Андрей Яхонтов, Андрей Кучаев и Леонид Лиходеев. О Яхонтове, пожалуй, умолчу, а знакомство с Кучаевым и Лиходеевым – это счастливый лотерейный билет, вытащенный мною на легкую руку.

На кучаевский семинар я попал за четыре года до того, в 1984 году. Андрей Леонидович был для меня прежде всего автором рассказа «Мозговая косточка», от которого я помирал со смеху еще в незапамятном детстве: про дядю и племянничка Михрютку – может, помните? Знакомое имя материализовалось в крупного мрачноватого мужчину, похожего скорее на боксера-полутяжа, чем на юмориста.

Обучение Кучаев начал с нокаута, и все, кто вышли на этот ринг в статусе гениев (а кто не гений по молодости лет?), очень скоро начали расползаться по углам.

Условия тренировок были предельно жесткими: человек читал вслух – остальные слушали. Чаще всего слушали молча, хотя изначально произведение считалось юмористическим, то есть предполагался смех…

Принято говорить, что «легкий жанр» – жанр самый трудный, и это, наверное, правда. Но почему? Я знаю ответ: потому что он самый честный! У поэта или новеллиста успех отделен от провала полутонами – глубиной дыхания, качеством зрительской тишины, длиной аплодисментов… А юморист обязан рассмешить! Не рассмешил – проиграл, и твое поражение безусловно. Как, впрочем, и твоя победа – потому что нельзя, отхохотавшись, заявить: не смешно.

Удач на нашем семинаре, за несколько лет, я вспомню не больше десятка. Замечательный рассказ Георгия Заколодяжного «Река», стилизации Феди Филиппова, стихи Сергея Сатина…

Успехи помню все; провалы были нормой. Автор заканчивал читку в тишине, а к концу обсуждения проклинал тот день и час, когда взял в пальцы ручку.

Последним обычно говорил Кучаев.

Меня за семинарское время он похвалил только пару раз, но некоторые его формулировки я запомнил как рецепты и пользуюсь ими уже двадцать лет. Но главное, конечно, не рецепты. Кучаев помогал пишущему понять себя, осаживал самодовольных, жестко стыдил за потерю вкуса. Безжалостно лечил литературную местечковость, заставлял увидеть свой текст в большой координатной сетке. Работаете в жанре черного юмора? Отлично. Что читали Хармса? Роальд Даль, Борис Виан? В первый раз слышите? Поговорим, когда прочтете.

Андрей Леонидович уже много лет живет в Германии. В Москве появляется нечасто. Я по-прежнему прислушиваюсь к его оценкам – и испытываю пожизненную благодарность.

Почему смешно?

С Леонидом Лиходеевым я познакомился чуть позже – в 1988 году, на том самом Совещании в «Березках». Я, конечно, знал, с кем имею дело: фельетонами Лиходеева страна зачитывалась в первую оттепель – собственно говоря, он и вернул в русскую литературу этот жанр.

Симпатия и уважение к Леониду Израилевичу были у меня наследственные: мой отец приносил ему на пробу свои тексты еще в конце пятидесятых… А сам я в личном обучении у классика был всего один день – тот самый день Совещания молодых писателей.

Разбор моих текстов Лиходеевым помню дословно. Впрочем, запомнить было нетрудно.

– Вот смотрите, – сказал классик, взявши в руки мои листки. – Над этой шуткой – смеялись, а над этой – нет. Почему?

Я не знал.

И тогда он сам ответил на свой вопрос:

– Потому что это – правда, а это – нет. Смешно то, что правда!

Все гениальное просто. Полтора десятка лет я прикладываю лиходеевскую мерку к текстам – своим и чужим – и всё больше убеждаюсь в ее точности. Смешно то, что правда… Непременно парадоксальная, но обязательно – правда!

Юморина-89

В апреле 89-го я положил в чемодан белую рубашку и несколько машинописных листков – и устремился на юг, на конкурс молодых писателей-сатириков, объявленный по случаю разбушевавшейся перестройки, на «Юморине» в Одессе.

Перед этим, впрочем, пришлось пройти отборочный тур в Туле. Отбирала победителей публика, и воспоминание об этом до сих пор продирает меня крупной дрожью. Ибо желание понравиться публике любой ценой это то, от чего мучительно, первым делом, отучивают студентов театральных институтов. Для литератора такой критерий – вообще смерть. Там, где оценивается не текст, а способность, как говорят суровые профессионалы жанра, «положить зал», – мало шансов у Зощенко или даже Вуди Аллена.

Гениальные исключения (Жванецкий) лишь подтверждают жутковатое правило (см. «Аншлаг»).

Писал я на ощупь, об эстрадном хлебе имел представление самое смутное и до сих пор благодарен тулякам, позволившим мне вскочить на подножку поезда: я занял третье место – последнее, позволявшее поехать в Одессу.

А победил в том отборе, а потом и на конкурсе – блестяще и без вопросов – рижанин Борис Розин. Зачем ему (автору текстов Геннадия Хазанова и признанному профессионалу) понадобилось участие в этом состязании, так и осталось для меня загадкой.

Наутро мы завтракали в гостиничном буфете, и выяснилось, что Розин только что вернулся из Монреаля и вскоре уезжает туда насовсем. Двухнедельное пребывание в мире, где мостовые моют мылом, окончательно сорвало и без того желчного Бориса с советской резьбы.

С трудом удерживая себя от мордобоя, Розин корректным голосом терроризировал официантку. Его интересовало: почему на скатерти пятна, почему на столе нет салфеток, а у вилки отломан зубчик, почему к нам сразу не подошел менеджер…Менеджер – в восемьдесят девятом году, в гостинице в Туле, представляете?

Когда Розин полюбопытствовал, почему официантка не улыбается, я понял, что бить морду, и в самое ближайшее время, будут – нам…

Нельзя человека непосредственно из Монреаля пускать в Тулу, это опасно – для Тулы в первую очередь.

Впрочем, Борис был прекрасен и до всякой Канады. Геннадий Хазанов вспоминал, как однажды (в глубоко советское время) он пригласил Розина прокатиться вместе с собой не то в Подольск, не то в Серпухов – выступить, а заодно и пообщаться.

Оттуда прислали машину – и они поехали. И когда съехали со стратегического шоссе собственно в Россию и машину затрясло по колдобинам, рижанин Боря вежливо осведомился у шофера:

– Простите, а что: вчера бомбили?

Шофер поглядел на Борю из зеркальца дикими глазами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю