355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Шендерович » Изюм из булки » Текст книги (страница 3)
Изюм из булки
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:51

Текст книги "Изюм из булки"


Автор книги: Виктор Шендерович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

«Кулёк»

Сначала я пытался поступить на режиссерский факультет ГИТИСа, к Марии Осиповне Кнебель – я прочел ей, чтобы мало не показалось, монолог Сальери (после Короля Лира, разученного в девятом классе, ниже поставить себе планку я не мог).

Секунд двадцать я читал – Марии Осиповне хватило для диагноза.

Когда Кнебель спасла от меня советскую режиссуру, я в полной тоске отправился на станцию Левобережная и поступил в Институт культуры – бывший Библиотечный. Сокращенно «Кулёк». У Фазиля Искандера по этому же поводу было сказано: «Я чувствовал, что переплачиваю, но не знал, как и в каком виде можно получить разницу».

Славное заведение сие выпускало будущих культпросветработников. Получить какую-либо профессию в этих стенах было невозможно, но хорошо провести время – пожалуй. Для этого, в первую очередь, не следовало ходить на основополагающие дисциплины: одно их название могло испортить настроение на всю жизнь.

Некий партийный старичок-боровичок читал нам, помнится, предмет «История культпросветработы и клубного дела». Требовалось знать количество изб-читален после Гражданской войны и биографию Крупской. До сих пор не знаю, что мне делать с этим интеллектуальным богатством.

Художественным руководителем курса был крупный (в прямом смысле) пожилой красавец; как говорили, ученик Леонидова. Первое занятие по режиссуре под его руководством я не забуду никогда.

Мы сидели полукругом и смотрели ему в рот. Он обвел аудиторию взглядом. Прищурясь, останавливал его на каждом, будто провидя сквозь мглу времен будущее любого из нас – и, наконец, сказал.

– Режиссура, – сказал он…

У него был бархатный глубокий голос.

– Режиссура, – повторил он и задумался, подперев подбородок костяшкой среднего пальца. Будто ища некое заветное петушиное слово. Словно уже зная его, но раздумывая, как лучше донести это знание до наших некрепких мозгов.

И я понял, что сейчас (вот прямо сейчас) мне раскроется профессия.

Ученик Леонидова подержал мхатовскую паузу – и, наконец, сказал свое петушиное слово.

– … это серьезная профессия.

Дурак, говорил Светлов, бывает зимний и летний. Летний входит – и ты видишь: вошел дурак. А зимний должен снять пальто и шапку.

Бриллианты из «Кулька»

Зато, рядом с вышеописанным мастером, преподавала Ираида Александровна Мазур – чудеснейшая дама, получавшее свое образование в Оперной студии МХАТ, непосредственно у Станиславского. Не столько профессии, сколько вкусу и достоинству можно и должно было учиться у Ираиды Александровны. Разве этого мало?

А что касается непрофильных предметов, то время от времени из «Кулька» на нас вываливались настоящие бриллианты. Первым из них (по крайней мере для меня) стала Галина Викторовна Морозова.

Она преподавала сценическое движение и фехтование – единственная женщина-«фехтовальщик» в театральных училищах страны! Ее уроки оставляли послевкусие счастья, и дело было, конечно, не в профессии: присутствие Галины Викторовны заставляло выпрямить спину не только в фехтовальной стойке.

В эту женщину было невозможно не влюбиться.

Галина Викторовна на долгие годы втянула меня в свой предмет, и сегодня я понимаю: меня просто примагнитило. Если бы Морозова преподавала вокал, я бы, наверное, начал петь.

Джульетта Леоновна Чавчанидзе (предмет «Иностранная литература»), Клара Максимовна Ким («эстетика»)… Можно себе представить, в каких Оксфордах они должны были бы преподавать, если бы не «совок»; легко вообразить, какими судьбами оказались они в «Кульке». Полагаю, в более «элитные» советские образовательные учреждения людей с их убеждениями и внутренней свободой просто не пускали на порог.

«Отечеством называют государство, когда надо проливать за него кровь», – посреди афганской войны зачем-то цитировала Дюрренматта нам, будущим советским культпросветработникам, доцент Ким.

Спасибо, Клара Максимовна: я запомнил – и передаю цитату следующим поколениям.

Другие версии

Доцент Гриненко преподавала предмет, который назывался «Научный атеизм». Преподавала она его так.

– Историческим материализмом, – говорила Наталья Викторовна, – доказано, что Бога нет. Но есть другие версии – их мы и будем изучать на нашем предмете.

И подробно рассказывала нам – в конце семидесятых годов, в СССР! – про ветви христианства, иудаизм, буддизм…

Особенно впечатлил меня ее способ принимать экзамены.

– Кто согласен на тройки – давайте зачетки, остальных буду спрашивать.

Несколько зачеток передавалось в руки доцента Гриненко, и счастливые троечники освобождали аудиторию.

– Кто-нибудь претендует на пятёрку? – вкрадчиво интересовалась Наталья Викторовна. Несколько смельчаков подтверждали ее предположения. Гриненко отпускала с богом четверочников, собирала зачетки у оставшихся – и ставила пятерки.

Каждый получал то, на что считал себя вправе претендовать.

Перо к бумаге

Писательство свое я начал, разумеется, с поэзии. То есть я думал, что это поэзия, – на самом деле во мне просто бродили читательские соки. Я переписывал своими словами то Пастернака, то Лермонтова. Глубоко трагический я был поэт во время каникул в Павловске, после девятого класса! Самому жутко нравилось.

Окружающие, с которыми я начал делиться версификацией, оставались глухи к этим вершинам духа, но я был упорен и однажды дошел до редакции журнала «Юность», где по вторникам и пятницам проводил лит-консультации Юрий Ряшенцев.

Предбанник его кабинета по этим дням был заполнен страдальцами. Молодые и не очень молодые люди с тетрадками сидели, дожидаясь своей очереди. Это напоминало диспансеризацию и, в сущности, ею и было.

Юрий Евгеньевич изучал тетрадки, как истории болезни.

Потом начинался разбор. Разбор был захватывающим и очень обидным. Собственное стихотворение, такое тонкое и глубокое, спустя пару минут оказывалось кучкой необязательных слов. Случалось, впрочем, Юрию Евгеньевичу и бить ниже пояса.

– Смотрите, Виктор! Вот вы берете тему ностальгии – и едете на ней до финала без единого поворота. А у Цветаевой на эту же тему – помните? «Тоска по Родине – давно // Разоблаченная морока!»

Я кивал, хотя, разумеется, не помнил.

– Но в конце! – увлекаясь, восторженно говорил Ряшенцев. – «…Но если у дороги куст//Встает, особенно – рябина…» А?

Я был раздавлен. Впрочем, хотел бы я посмотреть на того, кто не будет раздавлен сравнением своих строк с цветаевскими… Я возвращался домой, в тоске осознавая постепенно, что я, наверное, не поэт.

Некоторая злобность, впрочем, помаленьку прорезалась во мне уже тогда – однажды я не утерпел и поинтересовался у Ряшенцева: рассказывает ли он про Цветаеву тем, чьи пыльные вирши публикует журнал «Юность»?

– Ну, вы нахал! – воскликнул Ряшенцев и радостно рассмеялся.

Прошло почти тридцать лет, и я нежно благодарен Юрию Евгеньевичу за масштабную сетку, которую он поставил перед моим задранным носом. Это помогло, хотя, конечно, не сразу…

Мои юношеские стихи так нигде и не опубликовали. Какое счастье!

Галич

Дорога в стройотряд: плацкартное купе, оккупированное молодежью семидесятых, с гитарами в руках и либерализмом в башках. Человек, наверное, двадцать набилось.

А на нижней полке, свернувшись калачиком, спит бабка – полметра той бабки, не больше… Ну и бог с ней. Поехали! Взяли чаю, накатили какой-то спиртной ерунды, расчехлили гитары, и началось вперемешку: Высоцкий да Ким, да какой-то самострок, да Визбор с Окуджавой…

Допелись до Галича. А что нам, молодым-бесстрашным!..

А бабка спит себе – глуховатая, слава богу, да и, мягко говоря, не городская. Спели «Облака», дошли до «Памятников». Пока допели, поезд как раз притормозил и остановился.

– И будут бить барабаны! Тра-та-та-та!

Бабка зашевелилась, приподнялась, мутно поглядела вокруг и сказала:

– А-а… Галич… И снова легла.

Тут нам, молодым-бесстрашным, резко похужело. Бабка-то бабка, а в каком чине? Нехорошая настала тишина, подловатая… В этой тишине поезд, лязгнув сочленениями, дернулся, и мимо окна проплыло название станции.

Станция называлась Галич.

Визбор

Я учился курсе, наверное, на третьем, когда мой приятель с кино-фото-отделения позвал меня в гости к Визбору.

Это было чистое нахальство: мало того, что приятель сам напросился к классику на интервью для какого-то малолитражного журнала, так еще и взял с собой меня – Визбора, полагаю, даже не спросивши.

Мы приперлись вдвоем в чужую квартиру на Садовом кольце и несколько часов торчали на кухне у Юрия Иосифовича, испытывая его гостеприимство, которое мне нынешнему кажется несколько запредельным. Я бы выгнал таких нахалов взашей очень быстро.

Ничего этого тогда, разумеется, мне в голову не пришло. Я был переполнен своей жизнью – студией, спектаклями, стихами – и не очень понимал, у кого на кухне сижу. Та самая масштабная сетка не устоялась, и, кажется, я больше трендел сам, чем слушал.

Кто бы дал мне сейчас поговорить пару часиков с Юрием Иосифовичем… Я бы, пожалуй, больше молчал.

Маугли и стая

В сентябре 1976 года студия Табакова стала курсом ГИТИСа. К девяти школьникам московского набора, уцелевшим после табаковских экзекуций, добавились качаловы иногородние. Сегодня иных уж нет, а те далече; ни режиссером, ни артистом я не стал, но попадание в «Табакерку» до сих пор считаю одним из главных везений своей жизни.

Точнее сказать: я считаю это главным везением – после самого главного: того, что я родился у собственных родителей, а не по соседству.

Тренеры учат прыгунов в высоту целиться выше планки: гравитация сделает свое черное дело сама. В шестнадцать-семнадцать лет мы знали, что должны быть лучшими. Мы были влюблены друг в друга и в наш будущий театр, на студийных собраниях кипели шекспировские страсти: смертей не зафиксировано, но обморок от переизбытка эмоций имел место.

Планка была поставлена на мировой рекорд. А уж кто, как и докуда долетел – распорядилась судьба.

Среди «табаковцев» первого призыва сегодня есть и народные (заслуженно «народные»), и просто хорошие артисты; кто-то выбыл из этой гонки, кто-то спился. Многие уже не живут на белом свете. А те, которые живут, делают это в Киеве, в Монреале, в Москве, в Нью-Джерси… В Страну Басков уводят следы польской красавицы Марыси Шиманской (помните, ровеснички, блондинку из фильма «Берегите женщин»?).

А выше всех взлетела Лена Майорова. Я бы слукавил, если бы сказал, что это было ясно с самого начала. С самого начала было ясно другое: в Ленке обитает огромный темперамент. Малоуправляемый, он даже немного пугал: в игру она включалась абсолютно, восхищая самоотдачей больше, чем художественным результатом.

В дипломном спектакле по Николаю Островскому роли у Ленки не было вообще – одна реплика. Подавать ее студентка Майорова должна была фактически из-за кулис, просунутой в дверь головой. Реплика была такая:

– Ребята, Ленин умер!

Студия наша находилась в подвале на улице Чаплыгина – Ленка разгонялась, наверное, от Большого Харитоньевского. Вестник трагедии, по дороге умело роняя ведра, топотом немаленьких ног она оповещала зрителя о размерах грядущего ужаса. Какие отношения связывали Майорову с ленинизмом, я не знаю, но находиться в темном, узком студийном коридорчике, по которому с горящими глазами неслась Ленка, было опасно для жизни.

Полную Ленкину включенность в игру мне однажды довелось испытать на себе, чуть ли не физически.

В спектакле «Маугли» я бегал в массовке – в стае. Ближе к финалу эта самая стая, наущаемая тигром Шер-ханом, шла, как полагается, убивать Маугли. На защиту Маугли-Смолякова, в числе прочих, вставала Багира-Майорова.

И говорила она нам, волкам, нечто вроде того, что, мол, вы можете убить его, но прежде умрут многие из вас… И обводя стаю взглядом, завершала эту панораму на мне (будучи маленького роста, в массовых сценах я всегда располагался на переднем плане).

И вот, на одном спектакле, декорации встали неточно, и телами товарищей-волков я был выдавлен гораздо ближе к пантере-Майоровой, чем предполагалось мизансценой. Обводя своими синими, подведенными черным, глазами нашу стаю, Майорова наткнулась взглядом на меня – сидящего не в двух с лишним метрах, а перед самым ее носом.

Будучи живой, как жизнь, Майорова удивилась чрезмерной наглости этого не слишком крупного волка, и мимо всякой режиссуры зафиксировала на мне очень отдельный взгляд, и чуть подалась вперед. Скулы ее свело, глаза потемнели, и безо всяких слов стало ясно, что первым умрет вот этот, и прямо сейчас.

От этого взгляда, помню, меня пробило какое-то совершенно животное чувство; я заскулил и начал судорожно отгребать передними лапами назад, в стаю. В зале засмеялись. Потом мы с Ленкой пытались этот эпизод закрепить, да ничего не получилось: актер я никакой.

Но этот потемневший взгляд я помню до сих пор. Ей-богу, это была уже не вполне Майорова – ее качало на теплых волнах хорошее актерское безумие…

«Все настоящее…»

Еще одна сценическая история, уже вполне кровавая в самом реальном смысле слова.

Подвальчик «Табакерки» был хорош, но невысок. Второго этажа прорублено еще не было, и свои дипломные спектакли мы играли там, где в «Табакерке» нынешней сидят зрители. До потолка, таким образом, было рукой подать.

Рукой – это, как оказалось, полбеды.

Ныне народный артист, а тогда просто студент Андрей Смоляков, Маугли наш темпераментный, в эффектном прыжке достал головой швеллер – чугунную балку под потолком, на которой крепились осветительные приборы.

По счастью (довольно относительному, но все же), дело было перед финалом спектакля. Сойдясь со швеллером, Андрей, размахивая бутафорским факелом, продолжал что-то яростно кричать волчьей стае, которая начала выть от ужаса уже самым всамделишным образом: соломенные Андрюшкины волосы быстро набухали кровью, и через минуту она ручьями потекла по голому смоляковскому торсу.

Зал тревожно загудел.

Во время сцены прощания с Маугли партнерам в тот раз пришлось обнимать его крепче обычного: выдавая текст «на автопилоте», Смоляков уже помаленьку валился с ног.

Последней вышла провожать своего своего Маугли Мать-Волчица, Аня Гуляренко. Что было делать Анне? Только по правде, как учили. И она начала вылизывать кровь со смоляковского тела. В зале начались легкие обмороки. Поддерживая общее настроение, Смоляков, едва добравшись до закулисья, сел на пол и немедленно потерял сознание.

– Скажите, – с надеждой спросила после спектакля одна дама, – но кровь-то – бутафорская?

– У нас в театре все настоящее, – ответил ей Андрей Дрознин, постановщик пластики спектакля, новатор, а впоследствии безоговорочный классик театральной педагогики.

На амбразуру

Упомянутая выше Мать-Волчица, Аня Гуляренко, была ленинградкой, и советские проблемы с пропиской задумала решить советским же способом: вступив в фиктивный брак.

Дело неожиданно осложнилось тем, что Аня была девушка весьма привлекательная, и из желающих помочь ей в решении жилищного вопроса немедленно образовалась небольшая очередь. Полагаю, многие надеялись, что фиктивность сожительства как-нибудь, сама собою, со временем рассосется…

Не скрою, готов был поучаствовать и я.

Предложил свою кандидатуру и Гриша Гурвич – впоследствии культовый режиссер, создатель театра «Летучая мышь», сверкавшего на московском театральном горизонте десять лет, вплоть до трагической Гришиной кончины. А начинал Гриша свое восхождение в нашем подвале, написав блестящие зонги к райкинскому спектаклю «Маугли».

Когда Гурвич, в числе прочих, предложил свою кандидатуру на роль Аниного мужа, Аня отказалась – и, может быть, сделала это чересчур поспешно и категорично.

Тогда Гриша сказал:

– Ну вот, я лег на амбразуру, а пулемет не работает…

Петя и Шекспир

Однажды мой товарищ по табаковской студии – назовем его Петей – пришел на экзамен по предмету «зарубежный театр». А принимал экзамен профессор, один из крупнейших знатоков эпохи Возрождения. Назовем его Алексей Вадимович Бартошевич, тем более что так оно и было.

И вытащил Петя билет, и достался Пете – Шекспир. А Петя про Шекспира знал примерно столько же, сколько Шекспир про Петю. То есть они были примерно на равных.

В отличие от Бартошевича, который про Шекспира знает чуть больше, чем Шекспир знал про себя сам.

И вот они сидят друг против друга (Петя и профессор Бартошевич) и мучаются. Петя – потому что дело идет к двойке, а Бартошевич – потому что, если он эту двойку поставит, Петя придет к нему снова. А он его уже видеть не может.

И оба понимают, что надо напрячься, чтобы эта их встреча стала последней. И Бартошевич говорит:

– Петя! Я сейчас задам вам вопрос на тройку. Постарайтесь ответить.

И спрашивает самое простое (по своему разумению):

– Как звали отца Гамлета?

Тут Петя напрягает все свои душевные силы и в каком-то озарении отвечает:

– Клавдий!

Алексей Вадимович Бартошевич вздрогнул, потом немного подумал, удивился и сказал:

– Возможно.

И поставил Пете тройку.

Кстати…

Своими глазами видел надпись на могильном камне: «Клавдию от любящего племянника». Как говорится, для тех, кто понимает.

Мандельштам

О его существовании я знал, и синий ущербный томик из «Библиотеки поэта» стоял на книжной полке, и, наверное, я в него даже заглядывал, но до времени все это словно проходило сквозь меня.

Я услышал его стихи – именно услышал – в семьдесят седьмом году от Константина Райкина, двадцатисемилетнего актера театра «Современник» и педагога табаковской студии.

«За гремучую доблесть грядущих веков…»

Костя читал нам это, совмещая репетиционный процесс с миссионерством. Он же, помню, поразил меня простым сравнением пушкинской судьбы и судьбы Мандельштама. И ханжество советской пушкинистики, с ее инвективами царскому режиму, травившему великого поэта… и далеко заводящие обобщения… и холодок в груди от постепенно приходящего понимания, в какой стране живешь… – все это случилось со мной в те годы.

«Моралка» и «аморалка»

А моего приятеля Володю Кара-Мурзу в те же годы исключали из комсомола за «аморальное поведение». «Аморалка» состояла в том, что он пел песни Окуджавы.

Через пару лет комсорг, исключавший Володю, прославился тем, что развелся с женой, брат которой был арестован по диссидентским делам. В заявлений о разводе этот прекрасный человек прямо написал, что не хочет жить с родственницей врага народа.

Это у них, стало быть, – «моралка».

Сейчас он полковник ГРУ. Но это так, к слову.

Конспиративное прощание

Моя однокурсница по «Табакерке» Оля Топилина. Она играла Валентину в отрывке по рощинской пьесе, и многие студенты (да, думаю, и педагоги) тихонечко завидовали ее партнеру: она была очень хороша. Сейчас это называется сексапильность, но мы этого слова не знали, а просто обмирали оптом и в розницу.

В восемнадцать лет Оля неожиданно для всех вышла замуж за сына известного диссидента.

Говорят, за любовь надо платить. За любовь с сыном еврейского отказника русская девочка из Реутова, сирота и красавица, заплатила без скидок. В конце семидесятых она получила отказ в прописке на жилплощади законного мужа с исчерпывающей формулировкой: «на основании действующего положения».

Насчет положения советская власть попала в точку: Оля была на девятом месяце, и эта формулировка была предпоследним «прости» от Родины. Последним «прости» была весточка из ОВИРа, ждавшая ее: после возвращения из роддома. ОВИР извещал Олю и ее мужа-диссидента о том, что им разрешено выехать, но сделать это надо немедленно.

«Ложиться надо сейчас…» – помните анекдот про место у Кремлевской стены?

Им дали две недели, и они уехали – с семнадцатидневным ребенком, почти без вещей, без ничего. Все-таки Родина у нас, я вам доложу, не сахар…

На Олькины проводы мы собирались конспиративно, инструктируя друг друга, что идем прощаться с однокурсницей, а про мужа-диссидента типа ничего не знаем. Репетировали допрос…

Многостаночник Табаков

От работы Олег Павлович отказываться не умел никогда, и пересечение графиков остановить его не могло. Табаков играет в Праге, Табаков ставит в Хельсинки, Табаков преподает в Штатах, снимается у Михалкова, ведет студию – и все это одновременно!

В спектакле «Балалайкин и К о» он играл заглавную роль, но появляться на сцене должен был только во втором акте. А театр «Современник» находился в минуте лихой табаковской езды от Дворца пионеров. Табаков, разумеется, совмещал – и однажды, кажется, досовмещался.

Сидим мы, стало быть, на улице Стопани, Олег Павлович ведет занятие – этюд, разбор… Время от времени, не прерывая процесса, он набирает телефонный номер и тихо говорит в трубку:

– Это Табаков. Какой там текст?

Звонит он на вахту «Современника», а вахтерша повторяет ему то, что слышит из трансляции со сцены.

– Еще этюд, – говорит Табаков.

Потом начинается разбор, а Табаков человек увлекающийся… Короче, в очередной раз Олег Павлович, поинтересовавшись у трубки, какой там текст, услышал нечто такое, отчего, не простившись, пулей вылетел в дверь.

Если я не ошибаюсь, он услышал реплику на свой выход.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю