Текст книги "Изюм из булки"
Автор книги: Виктор Шендерович
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Как читать эту книгу
ИНСТРУКЦИЯ ПО ПОЛЬЗОВАНИЮ
Книга «Изюм из булки» является сборником записей мемуарного характера. Записи связаны хронологией и логикой рассказа – при этом почти каждая пригодна для отдельного прочтения и существует сама по себе как факт жизни и/или литературы. Чтобы понять, подходит ли вам данная книга, откройте ее наугад на любом месте и попробуйте прочесть любую главку. Если вам стало неинтересно, немедленно закройте книгу, откройте наугад еще раз и начните читать снова. Если вы открыли книгу наугад три раза и вам стало неинтересно, значит, вы ошиблись автором. Ни в коем случае не покупайте эту книгу!
УДК 882-94 ТБК 104 Ш 47
Ш47 Шендерович В. Изюм из булки. – М.: Захаров, 2006. – 352 с.
ISBN 5-8159-0516-Х
© Виктор Шендерович, 2005 © Игорь Захаров, издатель, 2005
УДК 882-94 ТБК 104
Предуведомление
В этой книге регулярно – хотя и нечасто – встречается ненормативная лексика.
Честь и удовольствие ее своевременного употребления принадлежит не автору, который скромно и с огромным достоинством отходит в этом случае в тень, – а отдельным персонажам и русскому языку в целом. Языку, в котором два-три нехитрых корня лежат в основе нескольких десятков глаголов, прилагательных, причастий и междометий, вмещающих всю гамму чувств, оценок и понятий, для выражения которых менее развитые народы вынуждены пользоваться разрозненными и плохо запоминающимися словами, – этому языку не мне указывать и не мне заменять его великие буквы стыдливой азбукой Морзе! А кому не нравится русский язык, тот пускай идет по любому из адресов, на этот случай в нем специально предусмотренных.
Предисловие
Всему виною издатель Игорь Захаров. Это он предложил мне написать собственное жизнеописание, не дожидаясь маразма или кончины. Он сумел убедить меня, что прижизненный мемуар не является аналогом завещания и не обязательно свидетельствует о желании автора проползти в пантеон и заранее пристроиться там среди гробниц почище.
Видит бог, дело действительно не в этом. Я прекрасно отдаю себе отчет в банальности затеи; но банальность почти синоним необходимости. Нет ничего банальнее хлеба, воды и воспоминаний. Всякий, кто не поленится пройтись еще разок вдоль этой линии прибоя, разглядит и подберет десятки обточенных историй, в которых окаменело время, характеры… Жизнь. На них – только попробуй на вкус – осталась соль эпохи. В этом и соль: в историях.
Как читатель я давно предпочитаю их любому другому виду литературы; веселые или печальные, они бесценны, если внятно и со вкусом изложены. Нет для меня ничего заманчивее анекдотов – в пушкинском смысле этого слова. Его table-talk стоит пяти диссертаций. С первого его прочтения, лет уже тридцать с хвостиком, я нахожусь в убеждении, что хороший текст должен начинаться со слов «как-то раз…» или «рассказывают, что…»
Сама по себе автобиография – вещь дорогая сердцу, но только сердцу автора. Так что воспринимайте это как форму, не более того: в этой булке можно смело ковырять пальцем в поисках изюма. Сюжет, сюжет прежде всего! Сюжет – и характеры. Глядишь, станут яснее обычаи времени; тогда можно обойтись и без морали.
Итак, истории… Но как разделить виденное и слышанное? Стоит ли, во имя кошерности жанра, жертвовать роскошными свидетельствами современников? Зря я, что ли, полжизни ходил с широко расставленными ушами?
Ну уж нет.
О достоверности свидетельств прошу не беспокоиться: мы с вами находимся не в судебном процессе, а в историческом; здесь иные понятия об истине. Возьмите те же анекдоты про Екатерину Великую: по отдельности, полагаю, страшное вранье, а все вместе, безусловно, правда!
Многие сюжеты и лица, собранные в этой книге, не имеют никакого отношения ко мне, зато прямо касаются разнообразных времен, в которых мы жили, людей, милых моему сердцу и милых не очень, – и страны, громко признаваться в любви к которой мешает память о шекспировской Корделии.
Автобио–граффити
«Мне кажется, что со временем (…) писатели, если они будут, будут не сочинять, а только рассказывать то значительное или интересное, что им случилось наблюдать в жизни…»
Лев Толстой – Гольденвейзеру
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Коврик
Недавно я обнаружил у родителей маленький (метр на полтора) коврик с восточным орнаментом – и вдруг ясно вспомнил: в детстве я играл на таком же, только очень большом ковре. Я спросил у мамы: это отрез от того ковра? А где он сам?
Мама засмеялась и сказала: так это он и есть.
О господи. Такой большой был ковер!
Историческая родина
Когда мой дед Семен Маркович вспыхивал и становился резким и грубым, бабушка Лидия Абрамовна, сделанная совсем из других материалов, говорила ему только одно слово: «Городищ-ще!»
Так называлось белорусское местечко неподалеку от Мозыря – местечко, откуда был родом дед. Особому политесу взяться там действительно было неоткуда: мой прадед был биндюжником – и дед рассказывал, что в детстве был многократно порот чересседельником; хорошо помня характер Семена Марковича, могу предположить, что в детстве перепадало по мягкому месту и моему отцу – так сказать, по наследству.
Мой старший брат и я – первые непоротые в нашей фамилии.
Городище я искал и не нашел, когда ездил по Белоруссии в поисках своей исторической родины. Двадцатый век изрядно прокатился по этим краям. Местечек уцелело всего два; уцелели, впрочем, только дома. Евреев там нет давно – кто в России, кто в Америке, кто на земле обетованной, кто просто в земле: в Белоруссии Гитлеру удалось решить еврейский вопрос практически полностью.
Для Городища и Гитлера не потребовалось: к двадцать девятому году на месте бывшего еврейского кладбища уже успели построить артиллерийское стрельбище. Это было гораздо актуальнее.
Дед Семен к тому времени тоже успел немало. Центростремительная сила революции сорвала его в Москву, и к окончанию института он был убежденным троцкистом. Троцкого для начала попросили проехать в Алма-Ату, деда – тоже для начала – в Архангельск.
Семеном Марковичем он тогда не был – был Шлёмой Мордуховичем. В Сёму его переделали однокурсники – просто чтобы не ломать язык: о конспирации еврейства в двадцатые годы думать еще (уже) не приходилось. Деформация имени-отчества, видимо, и спасла деду жизнь, когда его искали для второй посадки: искали-то как раз Шлёму…
Один из нашедших впоследствии (на допросе) прямо ему на это посетовал. А спасение состояло в том, что искали деда в конце тридцатых, а нашли в конце сороковых.
Эта история стоит того, чтобы ее рассказать.
Письмо
В 1927 году московский студент Сёма-Шлёма из самой гущи исторического катаклизма написал письмо своей жене, будущей моей бабушке, в Вологду, куда направила ее партия. Дед рассказывал о фракционных московских боях – и в числе прочего черкнул несколько слов о Сталине. Процитировал, в частности, Ленина: мол, этот восточный повар любит острые блюда…
Дед предположил, что от Кобы будет много крови.
А бабушка Лидия Абрамовна была партийная безо всяких отклонений. Когда, уже в старости, они с дедом ругались, то перед тем как перейти на идиш (идиш был последней стадией, когда надо было, чтобы дети и внуки перестали понимать текст), – так вот, последнее, что бабушка восклицала по-русски, было:
– Ай, Сема, ты всегда был троцкистом!
Но в 1927 году бабушка сама пустила письмо мужа по партячейке – еще бы, столько свежих новостей из Москвы! Письмо куда-то пропало, и бабушка не придала этому значения. Времена были, по слову Ахматовой, относительно вегетарианские…
Всплыло письмецо через двадцать один год, в сорок восьмом. Его предъявили деду на Лубянке и поинтересовались: ваше? Через несколько месяцев Сёме-Шлёме, отцу троих детей, дали восемь лет лагерей – на осознание своей юношеской неправоты в оценке вождя.
Или – в подтверждение правоты.
Сидевший в одной камере с дедом бывший комендант Кремля Мальков (лично казнивший Фанни Каплан), к тому времени отбывший «десятку» и получивший вторую (просто так, чтобы зря не маячил на свободе), узнав о дедовых восьми годах, сказал:
– Молодой человек, это вообще не срок!
Впрочем, это – половина истории.
Прошло еще тридцать лет, и в свет вышел роман Василия Белова «Кануны». В тексте романа мои родители обнаружили удивительное письмо.
Автором письма был довольно неприятный персонаж – московский студент, троцкист, с явным местечковым акцентом. Фантазия писателя Белова сконструировала персонаж с поразительной точностью: тот писал в двадцать седьмом году, из Москвы в Вологду, жене. Было в романном письме и про столичную жизнь, и про партийные склоки… Начиналось оно словами «Здравствуй, Эйдля!», а заканчивалось – «Поцелуй Надюшку»,
Эйдля – было имя моей бабушки (аналогичным образом доведенное товарками по рабфаку до «Лидии»); Надюшкой звали старшую сестру отца, родившуюся как раз в 1927 году. Ко времени публикации романа и дед, и бабушка были еще живы.
После их смерти – в начале восьмидесятых – отец Белову написал. Не вдаваясь в моральные оценки, он сообщил, что в романе «Кануны» использовано реальное письмо его отца к его матери; поинтересовался, каким образом оно попало в роман, и попросил, если возможно, вернуть в семью адресата…
Что удивительно, Белов ответил. Он признал, что письмо в «Канунах» – реальное; сообщил, что подлинника у него нет, а использовал он копию, обнаруженную им в архиве Вологодского обкома партии…
В ответе была слышна некоторая растерянность. Писатель Белов не мог предположить, что троцкист, такоеписавший в 1927 году о Сталине – и попавшийся органам (а архив обкома КПСС – это, как вы понимаете, эвфемизм), мог дожить до начала восьмидесятых. Писатель Белов переписывал частное письмо, не потрудившись изменить имена.
Он думал, что стягивает сапоги с мертвых.
Дед Евсей
А вот другое семейное предание – сюжет, годящийся для «Графа Монте-Кристо», но уже с совсем печальным исходом.
Мой дед по материнской линии, Евсей Дозорцев, к началу войны был начальником отдела ПВО Наркомата угольной промышленности. И вот в сентябре 41-го некий сослуживец деда завел прилюдный разговор на русскую народную тему «евреи умеют устраиваться». Дескать, русские воюют, а эти…
В тот же день Евсей положил свою «бронь» на стол и ушел на фронт. Когда я говорю «в тот же день», это следует понимать буквально: дед не простился с бабушкой, передав письмо через ее сестру.
Наверное, дед боялся, что бабушка его отговорит.
Старший лейтенант Дозорцев погиб в ноябре 41-го под Ленинградом. Я сейчас уже гораздо старше его…
А в середине 60-х годов, когда мне не было десяти, в коммунальной квартире на Чистых прудах, где мы жили впятером в одной комнате, попросту расползся потолок, и через гнилые доски полилась дождевая вода. И тогда бабушка пошла по инстанциям: ей, вдове погибшего на Великой Отечественной, по такому случаю полагалось от советской власти некоторое ускорение в очереди на квартиру. В одной средней советской инстанции, высидев очередь, она добилась приема у начальника, вершившего квартирные дела.
Это был тот самый сослуживец деда, знаток еврейского вопроса. Он благополучно пересидел Великую Отечественную войну в тылу – и теперь от имени советской власти решал, давать ли моей бабушке квартиру.
Увы, дальнейший ход сюжета уводит нас от аналогии с романом Дюма: никто не убил этого человека и даже не опозорил его. Бабушка Ревекка Абрамовна на ватных ногах вернулась домой, всю ночь плакала и пила валериановые капли…
Мы жили впятером в комнате в коммуналке, потолок держался на деревянных подпорках, вода лилась в тазы. Спустя год новую квартиру нам все-таки дали.
Евреи умеют устраиваться…
Несчастье
Все это не имеет никакого значения ни для кого, кроме меня. Но кажется, это первое мое личное воспоминание, и не записать его я не могу.
Мы идем по железнодорожной платформе Лианозово – я, мама и старший брат Сережа. Меня везут отдавать в летние ясли-сад. Еще немного – и меня отдадут чужим людям. У меня в ладошке – спичечный коробок со светлячком. Мы с ним будем жить совсем одни среди чужих людей.
Иногда я останавливаюсь и заглядываю в коробок.
Мы приходим в ясли, мама начинает разговаривать с воспитательницей, а я отхожу в сторонку, чтобы еще раз открыть коробок, сложить ладошки домиком, сделать темно и посмотреть на светлячка.
Светлячка в коробке нет. Я становлюсь на коленки и обползаю все вокруг. Светлячка нет. Мама разговаривает с воспитательницей. Я понимаю, что выронил его по дороге, может быть, еще на станции. Понимаю, что уже никогда его не увижу; что сейчас мама уйдет – и я останусь один на один с огромным чужим миром.
Я стараюсь не заплакать, ведь я мальчик, мне нельзя плакать, но слезы душат, и я прячусь в деревянный маленький домик на площадке – там меня и находит мама, чтобы попрощаться. Она улыбается, она не понимает, как всё ужасно.
Я пытаюсь сдержаться, но не могу. Я реву в голос. Я абсолютно, непоправимо, безутешно несчастен…
Полотенца
Как почти всякого еврейского ребенка, меня мучили музыкой.
Хорошо помню эту каторгу – Черни, Гедике, Майкопар… Высиживать по два часа в день перед клавиатурой не позволял темперамент. Даже играя Баха, я немного пританцовывал.
В один ужасный день, по просьбе педагога, ноги мне связали полотенцами. Это – одно из самых сильных воспоминаний моего детства. Я заплакал. Это был первый опыт несвободы. Я понимал, что полотенца – для моего же блага, но не хотел никакого блага такой ценой.
На коленях
Однажды в нашу музыкальную, имени Игумнова, школу №5 пришел композитор Кабалевский. Самого этого прихода я не помню, а помню последствия в виде фотографии: сидит, стало быть, Кабалевский в окружении девочек в белых парадных фартучках, а рядом с Кабалевским сижу я.
Эта фотография некоторое время была предметом моей тайной гордости. Шутка ли! – автор всенародно любимой песни «То березка, то рябина…»
Добрый высокий седой дедушка.
Много лет спустя я узнал, что Кабалевский травил Шостаковича, доносительствовал, чинил расправы в Союзе композиторов… Потом я услышал скрипичный концерт Сарасате и ясно различил в нем тему «То березка, то рябина…»
Нельзя оставлять детей без присмотра. Посадят рядом с кем ни попадя, вздрагивай потом…
Как моя мама спасала советский футбол
К моим детским годам мама была преподавателем экономики в техникуме при ЗИЛе.
Придя в очередную группу, она начала наводить порядок – и подала на отчисление всех, кто не посещал занятия. Через день ее вызвал директор техникума.
– Инесса Евсеевна, – спросил он. – Вы ведь замужем? Мама это наблюдение подтвердила.
– Муж футболом увлекается? – вдруг поинтересовался директор.
Удивившись повороту разговора, мама подтвердила и это.
– Не буду вам ничего объяснять, – сказал директор. – Просто передайте мужу, что вы хотели выгнать из техникума Виктора Шустикова. Муж вам сам всё объяснит.
Муж, разумеется, объяснил. Шустиков был капитаном «Торпедо» и сборной СССР по футболу. Но профессионального спорта в СССР как бы не было – и футболист как бы учился в техникуме.
Портить настроение капитану сборной СССР перед чемпионатом мира было делом антигосударственным, но мама всё-таки рискнула позвать торпедовца – хотя бы взглянуть на место учебы.
Он появился вместе с красавицей женой, которая и пообещала:
– После чемпионата мира мывсё сдадим! Семейное предание утверждает, что слово своё семья Шустиковых сдержала.
Этим немыслимым блатом (знакомством жены с капитаном сборной) мой отец, не утерпев, однажды воспользовался, и Шустиков вручил маме билеты на товарищеский матч СССР—Бразилия.
Это был первый в моей жизни поход на стадион – то есть знакомство с футболом я начал сразу с Пеле. Может быть, поэтому российский чемпионат дается мне сегодня с таким трудом…
Саулкрасты
Свою футбольную карьеру я начал лет в пять. Играл с дедом. Он вставал между двух сосен, а я лупил мячом. Незадолго до моего рождения дед вернулся из лагерей. Восемь лет разнообразных (земляных и лесоповальных в т.ч.) работ в Дубровлаге, вкупе с седьмым десятком жизни, не прибавили ему футбольного мастерства, и к пяти своим годам деда я обыгрывал.
После обеда дед выносил под те же сосны раскладушку и засыпал.
Дело происходило в Саулкрастах – так называется поселок под Ригой, где прошло мое детство. Саулкрасты – это десять летних лет с бабушкой Ривой, бабушкой Лидой и дедушкой Семой.
К тем годам (думаю, мне было лет двенадцать) относится мой первый – и последний из удавшихся – опыт бизнеса.
В летнем кинотеатре в тот вечер шло что-то такое, чего пропустить душа моя не могла, а находился кинотеатр довольно далеко от дома, и я понимал, что никто из моих стареньких родичей со мной в те края не пойдет. Поэтому я просто дождался, когда дед выйдет под сосны с раскладушкой, и подождал еще немного. Когда дед уже пребывал в надежных руках Морфея, я легонько тронул его за плечо и спросил:
– Деда, можно я пойду в кино?
– Ухмх… – ответил дед, не открывая глаз.
Дедушка, стало быть, не возражал – и не заходя домой, чтобы не попасться на глаза бабушке, я втихую почапал в сторону кинотеатра. Я был очень хитрый мальчик. Тридцати копеек на билет не было, но тяга к искусству преодолела обстоятельства: я подобрал под скамейками несколько бутылок, сдал их и пошел в кино.
Что было за кино, не помню. Когда я вернулся домой… А это было уже очень поздно вечером… В общем, конечно, я удивляюсь, что дедушка меня не убил.
Болельщики
Мы снимали веранду в доме у пары старых латышей – думаю, на двоих им было полтора века. Сыну их, моему тезке, было под пятьдесят. В доме имелся телевизор, но смотреть чемпионат мира по футболу 1966 года мы с дедушкой ходили за тридевять земель, в пожарную часть, Там, под каланчой, я и переживал за Игоря Численко и К 0.
Я не понимал, почему нельзя попросить хозяев пустить нас на время матча к ним. Вместе бы и поболели за наших…
Но болеть вместе нам было – не судьба: старики латыши болели за ФРГ. Это мне, восьмилетнему, было разъяснено однажды без лишних подробностей – и поразило довольно сильно. Я спросил у дедушки, почему они болеют за немцев, но внятного ответа не получил. Я спросил у бабушки – бабушка почему-то разозлилась.
Это было ужасно и совершенно необъяснимо. Советские люди должны болеть за СССР! И мы с дедом ходили на каланчу.
Штандер
Играли так: вверх бросался мяч, и все бежали врассыпную. Водящий, поймав мяч, диким голосом кричал: – Штандер!
И все должны были застыть там, где их заставал этот крик.
«Штандер» – «stand hier» – «стой здесь»… Игра-то была немецкая! Но нас это по незнанию не смущало.
Выбрав ближайшую жертву, водящий имел право сделать в ее сторону три прыжка – и с этого места пытался попасть мячом. Причём жертва двигаться с места права не имела, а могла только извиваться. Я был небольших размеров и очень быстренький, что давало преимущество в тактике.
Исчезла эта игра и канула в Лету вместе с диафильмами про кукурузу-царицу-полей и подстаканниками со спутником, летящим вокруг Земли. Кукурузы не жаль, подстаканников не жаль – штандера жаль. Хорошая была игра.
Ночь
Мы живем в одной комнате впятером, моё место – за шкафом. Шкаф сзади обклеен зажелтевшими обоями. Потом поверх них появилось расписание уроков. А до того – ничто не отвлекало от жизни. Пока засыпаешь, смотришь на обойный рисунок, и через какое-то время оттуда начинают выглядывать какие-то лица, пейзажи…
Из-за шкафа шуршит радиоприемник ВЭФ: У него зеленый изменчивый глаз, а на передней панели написаны лесенкой названия заманчивых городов. Перед радиоприемником полночи сидит отец и; прижавшись ухом, слушает голос, перекрываемый то шуршанием, то гудением. В Америке убили президента Кеннеди. Вот бы здорово не лежать, а посидеть ночью рядом с папой и послушать про убийство. Но если я встану, убьют уже меня…
Непонятно только, почему ночью так плохо слышно? – утром снова ни гула, ни хрипов.
– Вы слушаете «Пионерскую зорьку»!
Ненавистный, нечеловечески бодрый голос. Надо вставать.
Единственное опасение
Гены разбегаются иногда удивительным образом: мой родной старший брат Сережа – рыжий, веснушчатый, флегматичный мальчик. Можете себе такое представить? Не можете, я думаю. То есть степень рыжины и веснушчатости – допустим, но степень флегматичности… Когда он был совсем маленький, а маме с папой надо было отлучиться, Сереже в манежик клали стопку газет. И пока он не дорывал последнюю из них до мелкого клочка, ни звука не раздавалось: Сережа работал.
Он отлично закончил начальную школу и пошел в четвертый класс, а тут как раз подоспел к начальному образованию я – с гладиолусами в руке, в сером мышастом костюмчике…
Меня привели сдавать с рук на руки той же учительнице, которая до того три года учила Сережу – старенькой Лидии Моисеевне Кацен, и мама решила подготовить учительницу к разнице братских темпераментов: знаете, сказала она, Витя совсем другой – непоседливый, шумный, несобранный…
Старенькая учительница ответила маме великой педагогической фразой:
– Инночка, – сказала она, – я ведь только дураков боюсь, а больше я никого не боюсь…