Текст книги "Ледяной ветер азарта"
Автор книги: Виктор Пронин
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– А почему у нас оказался старый трос? Потому, что я уже слишком стар, чтобы требовать новый! У меня был такой случай лет двадцать назад. Мне прислали старый трос, и я даже не поехал за ним на станцию. Отправил обратно. А сейчас не смог этого сделать.
– Нет, Николай Петрович, двадцать лет назад вы работали не на Проливе. Принимая трос, вы знали, что не имеете права отказаться от него, потому что была осень и доставить новый попросту невозможно. И вы приняли старый трос... Все правильно.
Званцев продолжал что-то говорить, но Панюшкин уже не слышал его. Стены натопленного кабинетика словно бы отшатнулись, исчезли, а зима уступила место лету, странному лету этих мест. Чем выше поднималось солнце, тем больше оно тускнело, растворяясь в тумане. К полудню от него иногда оставалось лишь слабое светлое пятно с размытыми краями. И дома, деревья, берега тоже теряли четкость, становились расплывчатыми, нерезкими.
Мелкий густой дождь бесшумно падал на крыши, на черные, выложенные у берега трубы, на песок. Едва упав, капли впитывались, и поэтому не возникало привычных на Материке луж, ручьев, поблескивающих под дождем влажных тропинок. Просто шел дождь и исчезал, едва коснувшись земли. Солнечный свет едва просачивался вместе с дождем.
Подойдя к воде, Панюшкин зябко поежился, запахнул брезентовый плащ с капюшоном и, привычно ссутулившись, долго смотрел на Пролив, стараясь найти в тумане закрепленную на якорях флотилию. С каждым месяцем катера, баржи, катамараны приближались к островному берегу, и совсем скоро конец трубы должен был вынырнуть где-то вот здесь. А сейчас он лежал на двадцатиметровой глубине Пролива, в нескольких километрах отсюда. Набрав полные легкие воздуха, Панюшкин задержал дыхание, с силой выдохнул, будто хотел вытолкнуть из себя напряженность, разъедающие душу заботы, раздражительность, все, что к вечеру превращалось в глухую усталость.
День начался хорошо. Рокотали в тумане тягачи, подтаскивая к берегу секции труб, слышались голоса людей, из ремонтной мастерской доносились размеренные удары молота, напоминающие пульс здорового организма. Званцев тоже был на берегу. Во всей его длинной фигуре, в манерах не ощущалось той напористости, которой, казалось бы, должен обладать главный инженер. Но за внешней мягкостью, как камень в густой траве, таилась жесткость. Званцев не любил спорить, доказывая свою правоту. Он лишь молча, с поощряющей улыбкой выслушивал все доводы, а потом спокойно поступал по-своему. Разумеется, когда у него была такая возможность.
– Добрый день, Николай Петрович, – Званцев тронул Панюшкина за брезентовый рукав. – Сейчас идет катер на Пролив... Вы не хотите?
– Позже. Как прогнозы?
– Пообещали неделю тихой жизни.
– Дай бог... – одним словом выдохнул Панюшкин. – Дай бог. Ну что, Володя, сдвинемся сегодня?
– Должны. Все на ходу.
– Где водолазы?
– На катере пойдут. Я с ними... Мало ли чего... Там встретимся.
– Добро. Пусть так. Ни пуха.
Панюшкин долго смотрел, как Званцев в высоких сапогах шагал к причалу, проваливаясь в мокром песке, о чем-то неслышно разговаривал с мотористом, как катер отошел от берега и, уходя в сторону Материка, постепенно таял в тумане. И когда совсем исчез, Панюшкин продолжал вслушиваться в затихающий шум мотора, а потом и сам направился к небольшому водолазному боту, ухватившись за поручни, влез на борт. Вода забурлила, запенилась, и бот начал медленно пятиться, отступать от берега. Взбудораженная волна набежала на песок и тут же утонула в нем, оставив пену и щепки. Бот развернулся, мотор заработал увереннее, и вот уже внизу почувствовалась глубина. Дождь не прекращался. Панюшкин стоял у борта, ухватившись за холодные поручни. Капюшон его намок, стал жестким. Капли дождя барабанили по нему звонко, как по сырой фанере.
Наконец впереди вспыхнул слабый огонек электросварки, потом еще один, еще, показалась неясная темная масса – бот приближался к маленькой флотилии, застывшей посредине Пролива. Здесь сваривали концы трубных секций, перед тем как опустить их в воду, на одной из барж стояла тяговая лебедка. В тумане суда казались неподвижными, будто врытыми в землю. Волн не было видно, только у бортов угадывалось безостановочное течение Пролива.
Перебравшись на буксировщик, Панюшкин молча наблюдал, как водолазы вылавливают буек с концом троса, закрепляют его на буксировщике, проверяют прочность узлов. Второй конец троса круто уходил в воду. Где-то там, в черной глубине, он был намертво закреплен на трубе.
С катера на буксировщик перебрался и Званцев.
– Ну, Володя, – встретил его Панюшкин, – что подсказывает тебе твоя молодая интуиция главного инженера?
– Молчит, Николай Петрович.
– Это хорошо. К интуиции можно относиться как угодно, но лучше всего, когда она молчит и не вмешивается со своими страхами, опасениями, предостережениями. Это точно. Проверено. Трос бы покрепче, Володя. Тогда вообще интуицию можно было бы послать ко всем чертям. Боюсь я за этот трос.
– Выдержит, никуда не денется.
– Дай бог, – повторил как заклинание Панюшкин.
– До сих пор выдерживал, а секция сегодня не самая большая.
– Мы, Володя, тоже иногда выдерживаем большие неприятности, а потом срываемся на малых... Ладно. Хватит. Давай команду.
И наступил момент, когда на полную мощность заработали двигатели буксировщика, вспенивая холодную зеленоватую воду, натянулся, зазвенел трос. Панюшкин почувствовал, как напрягся корпус судна, все его невидимые каркасы, как винты рвали воду, а моторы, едва не задыхаясь, тащили, тащили, тащили трос, закрепленный на присосавшейся ко дну трубе. До боли сжав кулаки, закрыв глаза, Панюшкин стоял, прислонившись спиной к рубке, и прислушивался к поскрипываниям судна, к реву двигателей, к шуму взбудораженной воды.
– Сдвинулись, Николай Петрович! – радостно поблескивая очками, закричал Званцев. – Сдвинулись!
Панюшкин не ответил. Только кивнул. Да, дескать, знаю, но не торопись радоваться, не торопись. Он даже про себя боялся перечислить возможные беды – вдруг сорвется крепление на трубе, не всегда выдерживает лебедка, двигатель... Да мало ли что может случиться с самой трубой там, на дне!
Миг, когда лопнул трос, Панюшкин почувствовал сразу. Освобожденно рванулся вперед буксировщик, рев моторов сразу перестал быть таким надсадным. И словно внутри у него оборвался какой-то свой маленький, но очень важный тросик. Панюшкин откинул капюшон, подставив лицо под дождь. «Лопнул», – только по движению его крупных губ можно было догадаться, что он произнес именно это слово.
Была уже ночь, когда Панюшкин спрыгнул с палубы бота на расшатанные доски причала. Дождь кончился, и над темными холмами Материка косо повисла луна. В неспокойном Проливе мелькало ее слабое отражение. С влажных ночных сопок пополз туман и заскользил над водой, все ближе подбираясь к Острову. Панюшкин долго смотрел на черную воду, на противоположный берег. Пролив казался безбрежным, и бесконечной казалась работа, ожидавшая людей.
Вечером у себя дома, в тишине и одиночестве, Панюшкин пил чай. Тишина не успокаивала его, наоборот – настораживала, словно каждую минуту была готова взорваться резким стуком в дверь, неожиданным бураном, чьим-то криком. Носящаяся в воздухе опасность могла не затронуть его, пронестись мимо – как шальная пуля, но сама ее вероятность придавала жизни Панюшкина ту напряженность и остроту, которых так часто не хватает людям в старости. Впрочем, это была даже не опасность в полном смысле слова, скорее возможность двоякого исхода. С тобой может случиться многое, может и ничего не случиться, но, помня об этом, в шелесте листьев, в грохоте моря, в цвете неба и форме туч ты невольно видишь предостережение, предсказание, листья, волны, небо, тучи наделяешь сознанием, волей, а собственные опасения кажутся непонятными существами, мелькающими где-то рядом.
Панюшкин спешил, все время спешил, наверняка зная, что не будет, никогда уже не будет у него строек. Ни больших, ни малых. Все, что происходит с ним на Проливе, происходит в последний раз. Еще несколько лет назад его не покидало ощущение, будто не кончится поток дней, наполненных пыльными грузовиками, телефонными звонками, спешкой, оперативками, схватками с самим собой, собственными болезнями, желаниями и страхами. И вдруг пришло жутковатое чувство – все происходит в последний раз. За ближними холмами, в морозной дымке зимнего дня Панюшкин ясно увидел конец своей дороги.
Где-то очень далеко остались безводные степи, нефтепроводы, переправы через большие и малые реки. Все это было очень давно, но не исчезло у Панюшкина странное ощущение, будто и сейчас, в это самое время, он, двадцатилетний, маленький и худой, в выгоревшей гимнастерке, работает в горах Киргизии, строит переправу на Волге, в ободранной фуфайке, с обмороженными пальцами ведет трубопровод через какую-то сибирскую речушку...
Работа стала его религией, только работа имела для него значение, только количество метров уложенных труб определяло его собственную температуру, давление, настроение. О чем бы ни думал Панюшкин – о погоде, ссорах, прогнозах на ближайшие сутки или месяц, – он думал о работе. И даже в праздники, во время застолья, невольно прикидывал количество выпитого, потому что это отразится на завтрашней работе.
Панюшкин спешил, хотя знал, что победа, если она будет, станет его последней победой. Но она оправдает все неудачи, поражения, которые он потерпел в жизни и которые пока еще имели для него значение. «Главное, что в конце была победа, – думал Панюшкин. – Каждый человек хотя бы раз в жизни должен объявить чему-то или кому-то войну, свою войну. И каждому нужна хотя бы одна крупная победа! Над врагами, обстоятельствами, болезнями... Пусть даже это будет победа над самим собой».
* * *
Утром, когда на солнце сверкало все заснеженное побережье, а редкие черные избы, тягачи и вагончики на льду казались случайными, временными пятнышками, следователь Белоконь в сопровождении участкового Шаповалова, пожилого, прихрамывающего, полноватого человека, прошел к небольшой избе, в которой размещалось местное отделение милиции. Здесь толпилось около десятка человек из тех, кто был вызван повестками, кто был свободен или просто любопытен. Нечасто в Поселке происходили какие-либо события, не связанные с трубопроводом, и многие вполне справедливо рассудили, что пропустить такое развлечение было бы слишком легкомысленно.
– Раздайся, народ, правосудие идет! – зычно крикнул Шаповалов и, оглянувшись, подмигнул следователю. Вот, дескать, как у нас! Просто живем, без канцелярской чопорности.
– Мы еще посмотрим, что это за правосудие и куда оно идет! – крикнул кто-то из толпы.
– Верка, не шустри! Тебя первую допрашивать будем! – живо обернулся Шаповалов.
– Эт вы мастаки! – откуда-то из слепящего пространства раздался сипловатый выкрик. – Ишь чем грозить надумали – допрашивать они будут!
– Мастаки не мастаки, гражданин Ягунов, а дело свое знаем. В отличие от некоторых! – Шаповалов опять не задержался с ответом.
Слепящее пространство рассмеялось, загалдело многими голосами, и участковый, довольный, что выиграл эту маленькую стычку, быстро откинул замок, распахнул двери и повернулся к следователю.
– Прошу! – громко сказал он, торопясь, чтобы Ягунов не успел выкрикнуть еще какую-нибудь дерзость. Мужик он пакостный, не откажет себе в удовольствии перед новым человеком осрамить.
– Небогато живешь. – Белоконь сбросил полушубок, подошел к печи, прижал ладони к простенку.
– Теплая, – заверил Шаповалов. – Я уж с утра протопил. Все путем. Какой-никакой, а все же гость, а?
– Правильно. Гостей ублажать надо. Гости любят, особенно ежели они начальники, когда их ублажают умеючи.
– Да у нас и учиться-то некогда... Вот ты – первое начальство по юридической линии. Авось и последнее.
– Авось, – согласился Белоконь. – С кого начнем, Михалыч?
– С меня и начинай! А чего! Сразу введу в курс дела, – большое красное лицо Шаповалова светилось доброжелательством.
– Да просветили уж, ввели в курс. Панюшкин дал первые показания. Отчет твой мы получили еще раньше. Вот что мне скажи: сколько народу живет у вас? Что-то Поселок мне больно пустынным показался, когда-никогда человек пройдет, лошадь покажется, собака по делам своим собачьим пробежит...
– Человек сто строителей да местных около тридцати. Ну, еще десяток на почте, в столовой... Считай, сотни полторы в самое густонаселенное время. Сейчас-то едва половина наберется. Затишье... А когда в делах затишье, тут и жди всяких происшествий, тут они и повалят.
– Подолгу ждать приходится? – Белоконь улыбнулся, показав ряд белых сильных зубов.
– Чего спрашивать – сам знаешь. Отчеты не задерживаем, как радость какая случится, всегда поделимся, не таимся. Вот порезал один другого, ты на другой день уже выводы делал. – Шаповалов широкой ладонью провел по наголо стриженной круглой голове. – Начинать-то с кого?
– Не будем нарушать ход событий. Все началось в магазине? С магазина и начнем. Зови, Михаиле, продавца. Как ее... – Белоконь заглянул в бумажки. – Вера Ивановна Жмакина.
– Ну что ж, с Верки и начнем. – Шаповалов вышел на крыльцо, опять беззлобно поругался с кем-то, посмеялся, кого-то отчитал нарочито строго, даже голос стараясь делать грубее, внушительнее, и, наконец, вернулся.
Вслед за ним вошла Жмакина, молча постояла, привыкая к полумраку, хмыкнула непонятно чему, повернулась к следователю:
– Здравствуйте вам.
– Ты что же это, голубушка, на Украине родилась?
– А как вы догадались?
– Хитрый потому что! Тебе ничего про мою хитрость не говорили? Сейчас сама все поймешь. Садись, Вера, платок снимай. Тепло тут у нас. И дело жаркое, и печь Михаиле натопил так, что спасу нет. Да, предупреждаю, за ложные показания несешь уголовную ответственность.
– Так что ты того... не балуй! – строго добавил Шаповалов.
– Это как же понимать? Похоже, вы мне угрожаете? – Вера прищурилась, не приняв ни шутливого тона Белоконя, ни строгости участкового.
– Что ты, что ты! – замахал руками следователь. – Какие угрозы! Меня самого за угрозы посадят! Понимаешь, Вера, по закону я должен предупредить, чтобы человек знал – за вранье судят. Поняла? Зовут меня Иван Иванович. Тезки мы с тобой по батюшке, вроде братца с сестрой.
– Ага, – Вера кивнула головой, решив что-то для себя. – Я, конечно, извиняюсь.
– Ничего, бывает. Я почему предупредил – чтоб не говорила ты потом, что, мол, вовсе не врала, а пошутила. Понимаешь, шутки у некоторых до того чудные бывают... Так вот за такие шутки можно кой-чего схлопотать. А то бывали случаи! Если не возражаешь, приступим? Ты работаешь в магазине? И, как я понял, нечто вроде распивочной там у вас?
Вера чуть ли не минуту с подозрением смотрела на Белоконя, усмехнулась:
– И точно, Иван Иванович, хитрый ты человек. Ну ладно, господь тебя простит. А что до остального, то правду тебе сказали, торгуем пивом в магазине, потому как нет больше в Поселке торговых точек. Пиво иногда летчики забрасывают попутными вертолетами. Не отказываться же – мужики проклянут. Не отказываемся. И народ доволен, и план есть.
– А тебе от пива какая радость? Ведь хлопоты одни! – Белоконь от любопытства даже голову набок склонил.
– Ну как же, если люди довольны, мне это всегда в радость, – Вера откровенно улыбнулась. – Для людей работаем, стараемся в меру сил.
– Я смотрю, Вера, ты тоже очень хитрый человек. – Ручка следователя быстро-быстро заполняла линованный голубоватый бланк. – Скажи, будь добра, а сколько тебе лет?
– А сколько бы ты дал?
– Годик я бы тебе на всякий случай дал! – не выдержал Шаповалов. – Ишь язык распустила! Следствие идет! Показания даешь, а не пивом торгуешь! Человек с тобой по-людски говорит, совесть поимей! Документы оформляются, а ты все думаешь, что заигрывают с тобой! Отыгралась, хватит! Для протокола человек спрашивает, а не для того чтобы!
– Для протокола – двадцать девять, – вздохнула Вера.
– Двадцать девять?! – воскликнул следователь. – Надо же... Я думал, совсем девчонка! Лет двадцать, ну, двадцать два...
– Видишь, Михалыч, как надо с женским полом разговаривать? – повернулась Вера к участковому. – А от тебя, кроме хамства сплошного, и не услышишь ничего. Отыграла, видишь ли... Ничего, еще поиграем! Такие игры затеем – ошалеешь!
– Продолжим наши игры, – вмешался Белоконь. – Ответь мне, Вера, на следующий вопрос... Ты замужем?
– Да. Хотя... Нет. Сейчас нет. И сошлась, и развелась на Проливе. Бог даст, опять сойдемся... Пролив, он такой – кого угодно и сведет, и разведет. Вот приедешь, Иван Иванович, в следующий раз, а фамилия у меня – Шаповалова! То-то смеху будет, а, Михалыч?
– Но-но! Ты это... не балуй! – участковый смешался и, чтобы скрыть растерянность, отошел к печке, начал подбрасывать в огонь оттаявшие поленья.
– Почему же разошлись? – спросил Белоконь.
– Была история... К нашему разговору отношения не имеет.
– Какая там история! – воскликнул Шаповалов. – В блуд Верка ударилась. А муж ее, Жмакин, наш главный механик, особо не рассуждал – дал ей коленом под одно место, и будь здоров!
Вера медленно повернула голову, посмотрела на участкового, долго так посмотрела, чтоб он успел заметить, какой у нее презрительный и опасный взгляд, чтобы осознал неизбежность крепкого разговора.
– Ну до чего же испорченность человеческая так легко все границы переходит! – обернулась Верка к Белоконю. – Не пришло ведь в голову сказать Михалычу, так, мол, и так, товарищ следователь, случилось у нашей Веры единственная красивая любовь в жизни, но кончилась печально. Нет, не сказал так и не подумал даже. Блуд, говорит, и все тут. А тоже мораль читает, жить учит. Подумать только – жить учит! А чему оно может научить? – В устах Веры «оно» прозвучало как высшая степень презрения.
– Ладно, Вера, – сказал следователь, – простим его. Человек строгих правил, опять же должность обязывает, работа ответственная... Простим. Расскажи о магазине.
– Та что там рассказывать... Обычный магазин, сделали его в брошенной избе. А как-то раз торговые наши организаторы и вдохновители не иначе как с перепугу забросили бочку пива. Мы, конечно, еще попросили. С тех пор иногда подбрасывают... Раз в месяц, в два, в три... Когда как.
– Много народу собирается?
– Пока пиво есть, почти все мужики перебывают, да и женщины, я заметила, не прочь пивком побаловаться. В магазин как в театр ходят – у нас ото и податься некуда. После работы приходи домой отсыпаться, а отоспавшись, на работу собирайся. Клуб, правда, есть при школе. Вы не были в том клубе? И правильно. Кроме наглядной агитации, нет ничего. Мыши одни. Эту самую агитацию развесили, когда год назад к нам один большой человек из района на охоту заглянул. С тех пор больше не заглядывал, агитацию по этой причине не протирали.
– Бедная агитация, – вздохнул Белоконь. – А драки часто бывают?
– Та никогда у нас такого не было!
– Значит, человека зарезали в первый раз?
– Кто там его зарезал? Уже очухался, говорят. Знаешь, Иван Иванович, я такое скажу... Бывает, драка начинается за неделю, за месяц, и в уме они уже давно смертным боем друг друг колотят. Ну, обидел один другого, слово поперек сказал, за дивчиной приударил – вот они в уме и дерутся. А тут подворачивается возможность наяву счеты свести, и упустить такой случай никак нельзя, характер не позволяет. Иначе за что уважать себя будешь? Что расскажешь, когда на Материк вернешься?
– Вера, я не против, пусть в уме хоть весь Поселок друг друга переколотит. Но мне интересно, кто первым наяву ударил? В тот самый вечер, в магазине. Ведь все состоялось на твоих глазах, верно?
– А вот и не знаю. Не видела. У нас ото так – пиво налей, закуску подай, сдачу отсчитай, на глупость каждую ответь, а не ответишь – на себя пеняй, а там уже очередь за хлебом, мылом, шилом выстроилась. Строители, скажу я, не самые вежливые люди на белом свете.
– Я тоже не самый вежливый, и Михаиле вот не дюже обходительный, однако драки мы с ним стараемся не затевать. А что Горецкий?
– Думаешь, он зачинщик? Ничего подобного. Ведь этот... Елохин так на него попер, так попер...
– И тогда Горецкий вынул нож и ударил его?
– Так уж и ударил... Отмахнулся.
– Значит, удар ножом ты видела? Это очень важно. Хорошо, что не стала утаивать и помогла следствию.
– Чего это я помогла? Ничего я не помогла. И не надо меня нахваливать, заслуги мне всякие приписывать, без заслуг проживу. Ты спрашиваешь – я отвечаю.
– Конечно, отвечаешь. За все свои показания отвечаешь. Потому что, после того как подпишешь их, они сразу перестают быть просто писулькой, в которой можно и приврать, и приукрасить, они перестают быть просто записью нашей с тобой приятной беседы, хотим мы с тобой этого или нет.
– Это что же такое с ними происходит? Что за удивительное превращение?
– Очень простое превращение. Они становятся документом, юридическим доказательством. Или лучше сказать – доказательством, имеющим юридическую силу. Она уже влияет на судьбу человека. Представляешь, Вера, ты вроде просто так поговорила, словечко обронила, плечиками передернула, а на кону-то – жизнь человеческая! Тот же Елохин, ведь не исключено, что инвалидом останется...
– Проживет.
– Вера, деточка моя, разве можно так говорить? Неужели ты считаешь, что все получилось справедливо?
– С каких это пор с продавцом стали о справедливости говорить? Не нам об этом судить. Это уж ты, Иван Иванович, решай. Тебе ото деньги за это платят, вроде неплохие деньги, – отрабатывай.
– Да, – протянул Белоконь с неподдельным огорчением. – Жаль...
– Меня, что ли, жаль тебе стало?
– Да нет, скорее – себя. Видно, не по душе я тебе пришелся... Мне до того обидно бывает, когда вот так незаслуженно по физиономии получаешь... Ну ладно, главное мы выяснили – Елохин сам подошел к Горецкому, а тот ударил его. Ножом. Правильно я записал? Ничего не напутала, от себя не прибавила?
– Ты что, Иван Иванович, в самом деле обиделся? – Вера была растеряна, на нее, видно, подействовали слова Белоконя.
– Так ведь живой я человек, Вера! Ну, должность у меня, ну, следователь я, но, кроме того, ведь и человек! Может, вовсе и не плохой человек. Некоторые считают, что даже хороший. А ты так со мной разговариваешь, будто я уже провинился перед тобой и нет мне никакого прощения.
– Да ладно тебе! – Вера махнула рукой, облегченно улыбнулась, поняв, что Белоконь на нее не обиделся. – Говорить больно горазд, вот что я тебе скажу. Когда столько говоришь, когда у тебя столько слов вылетает, всегда найдется такое, за которое можно ухватиться и что угодно подумать.
– Да? – Белоконь, казалось, был искренне озадачен. – Тут, Вера, твоя правда. Каюсь. Признаю критику справедливой. Ну а записал-то я правильно?
– Вроде правильно. Если, конечно, прочитал все как есть. А то кто тебя знает – пишешь одно, читаешь другое...
– О, не беспокойся. Все тебе дам прочитать, все будет по закону. Теперь перейдем к Большакову. Ты знаешь его? Хотя чего я спрашиваю – вы все тут знаете друг друга. Скажи, как он относится к вашему возмутителю спокойствия, к Горецкому?
– У Большакова со всеми одинаковые отношения – дружинник он. И все тут. А с Елохиным они друзья. Мишко вам все про него расскажет.
– Кто-кто?
– Та Мишко ж, – Вера кивнула в сторону Шаповалова.
– А-а, Михаиле... Он расскажет, молчать не будет, верно, Михаиле? Да! Ты посуду пустую в магазине принимаешь?
– Стеклотару то есть? Ха, не хватало, чтоб мы еще с пустыми бутылками возились... Куда нам их – солить? Или, может, вертолет специальный заказывать? Если их вывозить, они по цене дороже полных станут!
– Вообще-то верно, солить пустые бутылки ни к чему, да и вертолет дороговато обойдется... Но откуда же в подсобке столько пустых бутылок? Тут поговаривают, что не только пивком можно побаловаться в магазинчике, что у тебя и водочка на розлив бывает, а? А некоторые до того доходят, что начинают утверждать, будто под прилавком и стаканчики на всякий случай припасены? Неужто правду говорят, а, Вера?
– Что тебе сказать, Иван Иванович... Чует мое сердце, что Мишко заложил! А? Мишко? Признавайся! Ведь ни за что я не поверю, чтоб ты и сюда нос свой не сунул!
– Каюсь, гражданка Жмакина, моя работа.
– Вот, Иван Иванович, и поработайте – сначала просят, слезы горючие на прилавок льют, мордами об углы трутся, как коты шелудивые, а потом сами же тебя и продают. Ну как после этого можно людям верить, а?
– Что же, Михаиле тоже мордой своей поганой об угол терся и водки выпрашивал?
– Не о нем речь, я в принципе!
– А, в принципе... Тогда другое дело. Значит, Вера, будем считать установленным, что, кроме пива, в тот вечер, когда чуть было смертоубийство не произошло, в магазине продавалась водка, причем на розлив.
– Это еще доказать надо!
– О, Вера, старый я по этому делу! Может, не будем доказывать, время терять, слова неприятные говорить, а просто договоримся считать этот факт установленным и подпишем протокол? Понимаешь, мне страх как не хочется свидетелей собирать, очные ставки устраивать, ревизии всякие проводить...
– Ну и хитрый же ты, Иван Иванович! Я поначалу думала, что наговариваешь на себя. Нет, оказывается, на самом деле. Где подписывать-то? – Вера полностью вывела свою фамилию и, не распрямляясь, застыла, невидяще глядя куда-то сквозь протокол. Потом посмотрела на следователя, улыбнулась невесело, виновато. – Как приговор себе подписала, – проговорила тихо.
– Так оно и есть! – брякнул Шаповалов.
– А тебе и в радость... Понимаю я тебя, Мишко, ох понимаю! Чем больше виновных окажется, тем меньше твоя вина. А она все равно самая большая, твоя-то вина. Знал ты и о посуде, и о водке на розлив... Все знал. И молчал. Не возникало в тебе никакого протесту, потому как тебе мужичкам нашим хотелось понравиться, вот, дескать, какой я добрый да хороший. А когда беда стряслась, уж не прочь и кулаком по столу постучать, пристыдить, пригрозить, озабоченность свою показать. А все твои заботы – как бы чистеньким из всей этой истории выбраться. Может, ты, Мишко, и неплохой человек, а ведешь себя некрасиво. Засуетился ты, Мишко, замельтешил, дышать часто стал... Нехорошо. Большаков-то, говорят, в больнице помирает, а у тебя радость в глазах – Верку за руку схватил. Эх ты! Нашел кого хватать! Я – что... Тебе со мной всерьез-то и воевать не пристало. Ладно-ладно, не красней, не наливайся злостью-то!
– Верка! – сдержался Шаповалов. – Прекрати! А не то...
– Что же ты замолчал? Валяй дальше, пусть товарищ заезжий тоже знает, чем ты грозишься, чем пужать меня надумал. Ну. Нет, Мишко, что ты ни крикнешь, а мнения своего я о тебе не переменю.
– Хорошо, – прервал ее Белоконь. – Не будем торопиться менять свои убеждения. К добру это не приводит. Но мне кажется, Вера, что уж слишком ты строга с Михалычем, ей-богу! Он все-таки заслуживает снисхождения. Сама же говоришь, что работать он тебе не мешал, позволял тебе кое-какие вольности... для повышения товарооборота, верно? А теперь ты его за это же и коришь...
– Ладно, до свиданья, хитрый человек Иван Иванович. Разберемся. Приятно было познакомиться. Чего не бывает, глядишь, и свидимся где-нибудь. Должность у тебя беспокойная, к нашему брату опять же повышенный интерес испытываешь... Бывайте!
Вера плотно затянула на голове платок, взяла со стола вязаные рукавицы. Дверь за собой притворила осторожно и плотно, как из пустого дома вышла.
– Что, Михаиле, пристыдила гражданка Жмакина? – спросил Белоконь. – Пристыдила. Не маши, не маши рукой. Ничего звонкого вроде не выдала, а ответить нечего. Бывает. И видим, не так что-то делается, понимаем, а вмешаться, поправить – сил душевных, смелости не хватает, покоя лишиться боимся. Не о тебе речь, не обижайся, я вообще. Может, и о себе... Случится что – виновных искать бросаемся, все дыры ими заткнуть норовим, даже прорехи в собственной совести. А виновник нередко оказывается человеком, который только и того, что послабше других, первым на непорядке споткнулся.
– На чем угодно спотыкаются, – согласился Шаповалов. – Даже на ровном месте носы разбивают.
– Да что носы – жизни разбивают! – воскликнул Белоконь. – И такое случается. Недавно дело пришлось разбирать... Привезли на стройку из каких-то дальних стран паркетный лак. Прозрачный что слеза, прочный, устойчивый и так далее. Сбросили бидоны в сарай и забыли о них. Кто-то заглянул, попробовал – понравилось. И начали все кому не лень этот лак ведрами по домам носить. Средь бела дня. Потому как все равно, дескать, пропал бы – морозы вскоре ударили, снег, то-се... Заглянули в документы – ба! Лаку-то цены нет! Кинулись к бидонам, а там как раз парнишка кружку зачерпнул и несет – решил дома стол полакировать. На него весь убыток и записали!
– Неужто посадили?
– Посадить не посадили, но канители было много, и условный срок все-таки дали парню. Да, можно сказать: не только кружки, но и чайной ложки брать на производстве не положено. Но что все наши слова, если парень видит, как его же товарищ несет на глазах охраны и начальства два ведра лака? Нашел я, конечно, того, кто с ведрами ходил, нашел. Неплохой работник, только уж больно хозяйственный оказался. А знаешь, что в последнем слове он сказал? Вину, говорит, свою признаю и потому готов понести справедливое наказание. Но руководство, говорит, должно вынести мне благодарность за сохранение казенного имущества, поскольку я сберег дома целый бидон лака, а остальной, который остался в сарае, пропал.
– И что же ему?
– Посадили дружными усилиями. Ненадолго, правда. А директора, который загубил десять бидонов лака, на свободе оставили. Он еще общественного обвинителя на суд прислал, чтоб расхитителей покрепче упечь. Понимаешь, Михаиле, всему коллективу мы показали, что хищения наказуемы, расхищать народное добро нельзя. Казалось бы, создали мощный воспитательный удар. Но чего он стоит, если директор на месте остался? Отписался как-то – плохие складские помещения, неожиданные заморозки, недостаток рабочих...
Белоконь вздохнул, взял из папки новый бланк протокола, не торопясь заполнил его. Вера Жмакина, щурясь от яркого солнца, поскрипывая валенками по снегу, уже спешила по улице в свой магазин, а он все еще видел ее среди строчек протокола, вслушивался в ее напористый голос, пытаясь отделить правду от лжи, напускную бесшабашность от душевной боли.
«А ведь она говорила со мной не всерьез, – подумал Белоконь. – Все время пряталась за шуткой, вызовом, готова была показаться даже ограниченной, лишь бы не открыть свое настоящее лицо, не проявить действительное отношение к людям и событиям. А я? Узнал все, что было нужно, у меня нет оснований не верить ей, но я тоже играл – подлаживался, притворялся простоватым, хвастливым, в чем-то недалеким... Зачем? Поговорили в масках. Глуповатый, но с хитринкой продавец заброшенной торговой точки и нахрапистый, бойкий следователь районной прокуратуры... Очень мило. Только один раз она чуть приоткрылась, когда Шаповалов влез в разговор: думайте обо мне все, что угодно, но какова я на самом деле, вас не касается. И показался на секунду совершенно другой человек – не больно счастливый, с неудавшейся жизнью, обостренным самолюбием, отвергающий и снисхождение, и жалость. И от нее не жди ни снисхождения, ни жалости. А за всем этим боязнь оказаться худшей, нежели она видит себя, стремление сохранить свои заблуждения, да, и заблуждения, потому что они тоже составляют частицу ее сути.