Текст книги "Ледяной ветер азарта"
Автор книги: Виктор Пронин
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Не знаю, – легко ответил Званцев. Чернухо не удалось уловить напряженности в голосе главного инженера. – Не знаю, – с улыбкой повторил Званцев, разгадав нехитрый ход Чернухо. – Я, Кузьма Степаныч, прекрасно понимаю коварство вашего вопроса... От должности начальника мне все равно не уйти. Не на этой стройке, так на следующей она обязательно настигнет меня. Сейчас я главный инженер, с работой справляюсь, к какому бы выводу вы ни пришли, сам-то я вижу, что справляюсь. Начальников строек в возрасте Панюшкина или около того предостаточно, и нашему Управлению в скором времени понадобится много молодых, но опытных специалистов, скажем так. Вы это хотели услышать от меня, пригласив на прогулку? – Званцев остановился, загородив дорогу. Стекла его очков сверкали благожелательно и улыбчиво.
– Я не надеялся, что мне так повезет, – ответил Чернухо озадаченно.
– Разве я сказал нечто неожиданное? Странное?
– Нет-нет, – успокоил его Чернухо. – Меня только слегка озадачил твой подход.
– Подход?
– Ну... трезвость. А как ты попал сюда, к Панюшкину?
– Проходил у него практику в Карпатах. А когда его направили сюда, он пригласил меня на должность зама главного инженера. Я согласился. Вскорости главный уехал в Москву. Не то здоровье ухудшилось, не то семейные обстоятельства... Что-то у него ухудшилось. Вот и все. Вас еще что-то беспокоит?
– Меня беспокоит твой тон.
– Не понял? Я чем-то вас...
– Нет-нет, все в порядке. Ты ничем меня не обидел. Меня беспокоит твоя невозмутимость, уверенность... И вот думаю: откуда это у человека, который впервые главным инженером, который никак не закончит первую стройку, которому предстоит отчитываться перед высокими инстанциями?..
– И как же вы себе ответили? Каков вывод?
– Вывод? – рассеянно переспросил Чернухо. – Пошли, Володя, в контору, а то Николашка уж небось истосковался в одиночестве, измаялся.
И, повернувшись, Чернухо быстро зашагал по дорожке, не оглядываясь на Званцева, как бы забыв о нем.
– Вы не ответили мне, Кузьма Степаныч, – напомнил тот.
Теперь повернулся, загородив дорогу, Чернухо.
– Хорошо тому живется, у кого стеклянный глаз – он не плачет, не смеется и сверкает как алмаз.
– Вы имеете в виду мои очки?
– Я имею в виду широкую спину Панюшкина, из-за которой даже Тайфун не кажется слишком страшным.
* * *
Большая темная изба, расползшаяся от возраста, казалась покинутой едва ли не сотни лет назад. Свежий снег замел протоптанную дорожку, и Панюшкин поднимался по ступенькам, с удовольствием вслушиваясь в мягкий, упругий скрип снега. Он прошел по коридору, тронул холодную ручку двери своего кабинета, вошел, не раздеваясь, сел за стол. Положил лицо в большие жесткие ладони, чувствуя затылком поднятый воротник куртки и подтаивающий в тепле снег, ощущая пальцами морщины, выросшую за день щетину, углубления и выступы черепа и не решаясь изменить позу, чтобы не нарушить сосредоточенного и расслабленного состояния.
В его сознании из обломков, из чего-то рваного и бесформенного складывалось то знакомое, привычное, с чем он никогда бы не согласился расстаться, – воспоминания, которые обычно подавлены заботами текущего дня.
А ведь это было! И с кем! С ним...
Высекая железными набойками искры из мокрых булыжников, он пронесся под дождем через небольшую площадь и, подбежав к автомату, набрал номер. В темноте. Почти не глядя. Он даже не опустил монетки – знал наверняка, что трубку никто не поднимет. Да и о чем говорить – Ирка выходила замуж. И там, в большой теплой комнате под розовым абажуром, собралось много людей, и все торжественно-величавы, каждое слово, жест самого захудалого родственника преисполнены значительности, потому что они не заканчивались в момент их свершения, они простирались в будущее, да, в грядущих годах и десятилетиях будет отдаваться эхо от этих вроде бы таких незначащих слов и жестов. Все решив сама, Ирка великодушно согласилась на эту комедию, на этот великий семейный совет, где каждому позволялось думать, будто он что-то решает.
И вдруг – звонок. Резкий и наглый. Звонок, который остановил и сделал неподвижной всю сцену – замерли улыбки, остановились взгляды, смолкли слова. Только звонок. Один, два, пять звонков, десять, и наконец, кто-то не выдерживает и, подняв трубку, снова кладет ее на место. От общего вздоха облегчения должен был колыхнуться розовый абажур, эта плавающая над столом медуза с шелковыми кистями. Она еще колыхалась, когда в комнату снова, как сверло сквозь бетонную стену, врезался телефонный звонок – еще более резкий и неуместный.
Вот уж охламон-то, господи! Панюшкин даже теперь, кажется, покраснел от неловкости. Какой стыд! Колька сознавал, трезво, ясно понимал, что хулиганит, что всем показывает, какое он ничтожество, ведь он даже не скрывал того, что бьется в истерике.
И вдруг в железном ящике автомата что-то оглушительно грохнуло, оборвалось, заскрежетало, и из холодной, вызывающей озноб трубки раздался мягкий, сдержанный голос; говорили из комнаты, освещенной розовым абажуром.
– Я слушаю, – произнес кто-то. В голосе прозвучала снисходительная готовность понять и простить.
– Позовите к телефону Иру, пожалуйста! – быстро сказал Колька.
– А кто говорит?
– Панюшкин.
– Звонит какой-то Корюшкин, – усмехнувшись, пояснил присутствующим на великом семейном совете невидимый собеседник. А в трубку добавил: – Если вам не трудно, позвоните на днях. Сейчас она занята.
И отбой. Частые гудки.
Колька узнал этот голос. Какая же фамилия у этого типа?.. У него была странная фамилия, которая, в общем-то, не очень ему подходила, но что-то добавляла, как-то освещала его. Больше всего Кольку поразило не предательство Ирки, его озадачило то, что она вышла замуж за человека с такой фамилией. Нет, парень был так красив, умен, образован, вежлив, воспитан, что дальше некуда. Но его фамилия. Фыркало? Нет... Ухкало? Тоже вроде нет... Смешная такая несклоняющаяся фамилия, как бы говорящая о том, что непонятное существо производит какие-то странные звуки. То ли это существо ухкало, то ли фыркало, то ли чем-то дрыгало.
Да, Ирка выходила замуж. Колька оставался один. Не просто без нее – она забирала с собой места, где они были вместе, город, улицы, скамейки, – на все это он смотрел как на собственные вещи, выставленные в витрине комиссионного магазина. Ирка не говорила, что выходит замуж, но у нее вдруг стало очень мало времени. И появились дела, пугающие простотой и необходимостью, – уборка квартиры, приготовление обеда, какие-то хозяйственные походы по магазинам. Когда ему ценой неимоверных усилий все-таки удавалось встретиться с ней, в глазах у Ирки неизменно металась какая-то мысль не о нем, не о Кольке. И он чувствовал себя чужим, ненужным. Почти незнакомым с этой высокой девушкой. Простите, женщиной.
Это было непонятное состояние. Он все еще надеялся, что в чем-то ошибается, чего-то не понимает, боясь недоразумения. И поэтому хотел, чтобы она без намеков и недомолвок все сказала сама.
Панюшкин не помнил, как получилось, что они, он и Ирка, оказались на катере, но и сейчас в памяти у него остались запах мокрых канатов, бензина, запах ночной реки, гул мотора. В воде судорожно трепыхалась луна, как смертельно раненная рыба, поднявшаяся из глубин. Желтая, круглая, беспрерывно меняющая форму, она тащилась за катером, будто на невидимой леске. Казалось, он и сейчас ощущал пальцами прохладное Иркино плечо, холод железных поручней. И помнил Колька свой позор – он заплакал тогда. Катер проходил под мостом, и в свете фонарей он увидел темные капли на рукаве белой рубашки – как если бы начался редкий дождь. Колька изо всех сил крепился, чтобы не выдать себя, понимал, что должен сказать что-то простое, убедительное, сильное, но не мог – комок, несуразный и острый, как молодой каштановый плод, застрял в горле. Он с усилием проглатывал его, но ком появлялся снова. Колька дышал ртом и чувствовал, что губы его не слушаются. Появилось такое ощущение, будто ему сделали обезболивающий укол, и губы стали тяжелыми, неповоротливыми, он не мог растянуть их в улыбку, не мог сказать хоть слово.
Потом совсем рядом прошел пароход, и их качнуло несколько раз на волне, потом катер развернулся у небольшого острова и пошел обратно. Слышались крики лягушек, где-то на берегу орал паровоз, доносились даже звонки трамваев. А в глубине острова горел небольшой костер...
– Сойдем? – предложил Колька.
– На острове? – спросила Ирка. – Не остановят. Уже поздно.
– Остановят. Мы как раз напротив причала. Я потолкую с рулевым. Скажу, что нам срочно нужно провести исследование с лягушками. Почему они кричат и что им нужно, чтобы они не кричали. Так я иду?
– Мама будет волноваться.
– Я попрошу рулевого, он позвонит на берегу. И скажет, что все в порядке. Ну?
– Нет... Не могу... Нет времени. У меня еще много дел... Завтра свадьба. Приходи... Если хочешь. Я тебе уже телеграмму дала.
– Какая, к черту, свадьба! Скажем этому Прыгало, что он может чувствовать себя свободным.
– Он уже не может чувствовать себя свободным. Мы расписались.
– Когда?
– Сегодня.
– Ни фига себе! – вырвалось у Кольки.
На этом вечер кончился. Колька, или, вернее, Николай Петрович Панюшкин, сейчас не помнил, как они сошли с катера, как расстались, какой дорогой пошла Ирка домой. Он вдруг оказался один на скамейке в темном переулке под желтым подслеповатым фонарем, о который бились жесткими телами ночные жуки. Выше, как раз над булыжной мостовой, висел бубен луны – будто в конце длинного коридора. И охватило его тогда смутное, невыполнимое желание разогнаться и грохнуться в этот бубен головой.
Да! Ведь был еще разговор, ну конечно, короткий бессмысленный разговор под ее окнами. Значит, он все-таки проводил ее до дому. Все окна квартиры ярко светились. Никто не спал. Ждали Ирку. Они знали, что она пошла к Кольке. Волновались, переживали и корили друг друга за то, что разрешили ей пойти на странное прощальное свидание.
– Хочешь, я убью его? – спросил Колька.
– Хочу.
– Я выброшу его с балкона. Давай натаскаем под окна камней, чтобы у него не осталось шансов. Скажем, что выбросился в порыве ревности!
– Давай, – сказала Ирка устало и безразлично. И добавила: – Пока.
Ах, черт! Ведь когда я спросил, не убить ли мне это Пугало, она сказала: «Хочу!» Неужели я сдался раньше времени? Неужели вина моя? Неужели я тогда оплошал?
Хотя нет, к тому времени они уже были расписаны.
Но обалдел ты, Коля, тогда порядочно... Даже удивительно, что она согласилась побыть с тобой в тот вечер. Великодушие проявила. Видно, Топало и сказал ей – сходи, дескать, успокой этого малахольного, а то еще с моста сиганет.
Из сомнений Панюшкина:
– Есть, есть в святости какой-то неуловимый стыд, нам почему-то не хочется, чтобы нас считали безгрешными. За безгрешностью видятся лукавство, пакостливость, слабость умственная, духовная, физическая... Импотентность в широком смысле слова.
Панюшкин потер ладонями лицо, безвольно уронил руки на холодное стекло стола...
– Устал, – выдохнул он почти беззвучно. И еще раз повторил: – Устал.
Но тут же, будто подхлестнутый этим словом, будто оскорбленный им, резко встал, включил свет, бросил на гвоздь куртку, снова сел, придвинул книгу приказов. В работу Панюшкин мог включаться немедленно. Едва только над столом вспыхнул свет лампы, едва он раскрыл блокнот, его длинное ученическое перо в простой деревянной ручке уже дрожало нетерпением, готовое набрасывать первые слова приказов...
«Учитывая острую производственную необходимость, командировать инженера по снабжению Ю.П. Кравченко в Оху на три дня... Отмечая неспособность бригадира электросварщиков В.И. Станиславова организовать качественную высокопроизводительную работу, учитывая, что электросварка сдерживает другие виды работ, В.И. Станиславова с занимаемой должности снять. Спектрографу Г.П. Шестакову, допустившему небрежность в работе, в результате чего оказались необнаруженными около ста бракованных швов, объявить строгий выговор с предупреждением. Объявить благодарность и премировать месячным окладом механика И.В. Лаврова, который обеспечил бесперебойную работу всех механизмов в зимних условиях. В связи с семейными обстоятельствами – выходом дочери замуж – плановику А.Т. Борисенко предоставить отпуск на десять дней за свой счет...»
Не прекращая писать, Панюшкин прислушался. Скрипнула входная дверь, и в коридоре послышались тяжелые, неторопливые шаги – пришел Званцев.
Войдя, главный инженер неторопливо осмотрелся, усмехнулся, увидев Панюшкина, зарытого в бумаги, со вкусом прикурил от зажигалки.
– Ты что куришь, Володя? – спросил Панюшкин, не поднимая глаз.
– Да вот ребята не забывают, прислали дамские сигареты, «Визант» называются. Неплохие, но не больше.
– Кстати, о дамах. По слухам, у тебя намечаются перемены в личной жизни?
– Я суеверный, Николай Петрович. Мало ли что помешать может... Да и невеста с норовом... – Званцев внимательно рассматривал причудливое облако дыма, поднимающееся над ним.
– Значит, все правильно. Жаль, что мне об этом сказал следователь Белоконь, а не ты. Я бы предпочел радостные вести узнавать из первоисточника. Подожди, не перебивай. Белоконь расследует причины драки в магазине и все те чрезвычайные события, которые разыгрались у нас на прошлой неделе.
Званцев погасил сигарету и бросил ее через всю комнату в угол. Панюшкину не понравился этот жест. «Хозяйский какой-то, – подумал он. – Или просто пренебрежительный. Раньше он такого себе не позволял». Панюшкин внимательно посмотрел на Званцева. У того было спокойное, незамутненное выражение лица.
– Володя, тебе известна причина драки? – спросил Панюшкин.
– В общих чертах, Николай Петрович. Горецкий опять отличился. Напрасно вы его держите. Когда-то он вас чуть бульдозером не раздавил, сейчас Лешке Елохину досталось, Большаков, говорят, концы отдает.
– Концы отдает? – переспросил Панюшкин. – Это в каком смысле? Как понимать? Какие концы?
– Вам не понравилось выражение? Простите. Сорвалось.
Настольная лампа ярко освещала лицо Панюшкина, слепила его. Лампа была удобна лишь при работе, когда нужно было смотреть на стол, на бумаги, но стоило поднять голову – свет бил в глаза. А Званцев стоял в тени, прислонившись плечом к теплой стенке, и ему удобно было наблюдать за Панюшкиным.
– Володя, причиной драки послужила твоя Анюта.
– Да, я знаю. Но это, в общем-то, мое личное дело. Если вы не возражаете.
– Ха! – Панюшкин вскинул руку, мимолетным движением поправил очки, ткнув указательным пальцем в переносицу, и с размаха бросил ладонь о стол. – Личное дело! Володя, ты ведешь себя так, будто один из нас дурак, причем ты уверен, что этот дурак не ты. Подожди! Весь Поселок срывается среди ночи, несется на Пролив! Каждый рискует замерзнуть, сорваться в промоину, заблудиться, сломать в торосах ноги! Ведутся спасательные, поисковые работы в невиданных для нас масштабах. Следователь выясняет причины поножовщины, как выразился секретарь райкома! А главный инженер товарищ Званцев полагает, что это его личное дело!
– Прошу пардону, Николай Петрович! Из нас двоих дурак, конечно, я. Дело в том, что я сам не знал причины драки. Оказывается, воздыхатели сцепились. Кавалеры то есть.
– Полагаю, бывшие кавалеры? – жестко спросил Панюшкин.
– Чего темнить, Николай Петрович, говорите сразу, что, мол, хлопот с ней не оберешься, что жизнь моя под откос пойти может... Но скажите, Николай Петрович, добрая душа, человек, немало поездивший на своем веку и насмотревшийся всякого... Скажите, пожалуйста, зачем мне пересиливать себя? Разве я поступаю подло? Добиваюсь денег, славы, карьеры? Нет. У меня только любовный расчет, если можно так выразиться. А в этом я не вижу ничего плохого. Мои действия предусмотрены природой. Или вы считаете, что я теряю свое достоинство, беря в жены столь презренную особу?
– Не заводись, Володя. Ты прекрасно знаешь, как я отношусь к Анюте.
– Да, конечно, вы сделали ее директором столовой.
– Директором столовой я сделал ее вчера. А мы с ней и до этого не ссорились. Я искренне уважаю ее непосредственность, прямоту, ее хулиганистость в хорошем смысле слова. Если у меня что-то и есть за душой, так это... ревность.
– Не может быть, Николай Петрович! – захохотал Званцев.
– Почему? – грустно спросил Панюшкин. – Почему? Очень даже может быть. Ну ладно, пошутили, и будя... Я хотел только сказать, что уж очень вы разные люди.
– Мы с ней об этом говорили. Понимаете, ее увлекла сама идея. Свадьба, невеста, фата... Слова-то какие! Как в книжках. Вот только «Чайки» не будет с кольцами на крыше. Но зато свадьба на берегу Пролива! Звучит! Знаете, могу даже представить себе, как она скажет кому-нибудь в будущем... Первый раз я вышла замуж на берегу Пролива, моим мужем был большой начальник в тех местах. Рыженький такой, очкастенький, длинноногий.
– Не надо, Володя, бравады. Я и так смогу понять. Она... она тебя любит?
– Трудно сказать, – Званцев прошелся по кабинету, придвинул к столу табуретку, сел. Теперь и его лицо оказалось на свету. Он словно бы согласился побыть с Панюшкиным на равных. – Спросите у нее, если хотите. Я не спрашивал. Знаете, она все время смотрит на меня с каким-то удивлением... Мол, что же это такое творится на белом свете, что я, Анюта, та самая Анюта, выхожу замуж? И за кого! За главного инженера! Мы говорим о свадьбе, у нее на лице оживление, она смеется, загорается... И вдруг – молчание. Этакий практичный прищур, резкость, грубость. Процедит сквозь зубы, что все, мол, блажь чистой воды, никакой свадьбы не будет, что потрепались, дескать, людей потешили, и хватит. Почему? – спрашиваю. Рукой махнет и отвернется. Мне так кажется, говорит. Или я передумаю, или ты... Такие дела. Сегодня я вам больше не нужен?
– Катись.
* * *
Анатолий Евгеньевич Кныш деньги тратить не любил и везде где можно старался обойтись без этого. Работа в столовых, кафе, всевозможных забегаловках, вокзальных буфетах и за гостиничными стойками привела его к твердому убеждению, что тратить деньги на питание – вопиющая глупость. И то, что он вот уже многие годы кормился бесплатно, наполняло его гордостью, позволяло об остальном человечестве думать снисходительно и сочувствующе.
Не любил Анатолий Евгеньевич тратиться и на всякие мелочи, даже на Проливе находя возможности сокращения расходов. У коменданта общежития он выклянчил комплект спального белья и не забывал каждые десять дней менять его. Воспользовавшись как-то отсутствием Панюшкина, затребовал у завхоза две тумбочки, несколько стульев, стол. Вместе с радиографистами выписал себе халат, вместе с водителями тягачей – сапоги, полушубок, меховые рукавицы, в клубе стащил маленький репродуктор, в столовой взял комплект посуды и на следующий же день списал его.
Кныш и сам, наверно, не заметил, как сорочья привычка тащить все, что подвернется под руку, стала его натурой. Приходя в контору, он выпрашивал у секретаря стопку писчей бумаги, а пока Нина доставала ее из шкафа, успевал сунуть в карман коробочку кнопок или скрепок, ленточку для пишущей машинки, карандаш, резинку, стерженек для шариковой ручки. Бывая в столярной мастерской, он прихватывал горсть шурупов, шпингалеты, у электриков – лампочку, колечко изоляционной ленты, у зазевавшегося слесаря мог спокойно прихватить точильный брусок и сунуть в карман своей промасленной фуфайки. От этого карманы быстро дырявились, и тогда Анатолий Евгеньевич шел к завхозу и обменивал фуфайку на новую. Узнав, что кто-то собирается уезжать, он заявлялся в общежитие и попросту обменивал тряпье на новые вещи, которые нередко всего месяц назад получили со склада. Как ни странно, но Анатолий Евгеньевич считал себя человеком щедрым: без сожаления отдавал лампочку соседке, когда у той перегорала своя, легко дарил новенькие шпингалеты или коробку шурупов. Правда, не готовил дрова на зиму, не возился с рамами и стеклами, да и вообще к отоплению старался не иметь отношения, но это естественно – соседи должны помогать друг другу. И потом, есть щедрость, говорил Кныш, а есть расточительность – это совершенно разные вещи. Анатолий Евгеньевич никогда не отказывал, когда к нему прибегали за маслом, сахаром, сметаной... принесенными накануне из столовой. И не настаивал, чтобы долг отдавали натурой, пусть это будут деньги, подумаешь!
На следующий день после разговора с Панюшкиным Анатолий Евгеньевич проснулся поздно. На душе было гадко, будто его хамски, незаслуженно унизили. Анатолий Евгеньевич мысленно присоединял себя к отважному отряду покорителей Севера. Это льстило и оправдывало те небольшие нарушения, которые он допускал. Воровство Кныш понимал как маленькую слабость, которую все охотно простят да еще и посмеются над обличителем, ежели таковой вдруг объявится. О чем речь, если человек жизни своей не жалеет, чтобы освоить для страны, для народа эти убийственные места!
Панюшкин, конечно же, решил отыграться на нем. У самого, видно, рыло в пуху, вот и ест безответных. Комиссии хочет потрафить, тут и думать нечего. Ясно, что давно наметил принести его, Анатолия Евгеньевича Кныша, в жертву и берег, как берегут жирного барана к приезду гостей. А он-то, простачок, еще восхищался Толысом, слова о нем говорил приятные. Но как только дело до крови дошло, тут же Анатолия Евгеньевича под нож! Вот, мол, как боремся за моральное здоровье коллектива! Ну ничего, сочтемся, думал, ежась под одеялом, Анатолий Евгеньевич. Из-за куска масла человеку судьбу ломать! А ведь Толыс показал, показал, как дорого ему это вонючее масло, как он боится, что кто-то съест лишний бутерброд.
И от твердого решения отомстить Панюшкину Анатолию Евгеньевичу стало легче. В груди отпустило, он расслабился, вытянул ноги, щелкнув коленками. Печку хозяйка растопила с утра, выдутое за ночь тепло снова наполнило комнату. Услышав потрескивание дров в печи, ощутив жар, исходящий от стены, Анатолий Евгеньевич начал мечтать. Улыбка тронула его губы, и он прикрыл глаза, чтобы не видеть грязного, провисшего потолка, маленького окна с надставленными осколками стекол, толстого слоя инея...
Анатолий Евгеньевич думал о том, как он купит билет на большой, надежный самолет и улетит с этой богом забытой стройки. Красивые стюардессы будут подносить ему куриные ножки, соль и горчицу в серебристых пакетиках, будут спрашивать, не хочет ли он пососать конфетку, выпить холодное ситро, и он кивнет согласно, да, мол, я не против... Девушка в голубом, как южное море, костюме принесет воды в стаканчике из тонкого стекла с золотым аэрофлотовским значком на боку и маленькими пузырьками воздуха, поднимающимися со дна...
Кныш застонал от наслаждения.
Потом он, Анатолий Евгеньевич, достанет из внутреннего кармана плоскую бутылочку отличного коньяка, нальет немного в стаканчик, задумавшись, глянет в иллюминатор на синь Татарского пролива, или на сумрачные сопки, или на заснеженные горы Сибири, а коньяк будет греться в его ладони, становясь более душистым, хмельным. Голубая стюардесса укоризненно и в то же время одобряюще покачает головой, как бы скажет: «Ах, нехорошо, Анатолий Евгеньевич, пить в самолете. Но я вас так понимаю!»
Он подмигнет ей заговорщицки, озорно, с этакой бесшабашной удалью, и предложит выпить. Стюардесса засмеется польщенно и, конечно, откажется. И тогда Анатолий Евгеньевич извинится, мол, как хотите, но я, пожалуй, еще глоточек пропущу. И, опрокинув коньяк в рот, он не будет торопиться проглотить его, прислушиваясь к себе с радостным ожиданием. И дождется, когда придет к нему, посетит его состояние легкости и удачи. Он завинтит золотистую крышечку, и холодящая бутылочка соскользнет в новый шелковистый карман свободно, как к себе домой. Да, ведь рядом с ним будут лететь попутчики – издерганные дорожными хлопотами, потные и небритые, с гигиеническими пакетами наизготове. О, они сразу поймут, что этот человек на Острове не терял времени зря.
А прилетит Анатолий Евгеньевич в маленький приморский городок, где уже строят для него квартиру, где уже отражаются в окнах и небо, и море, и островерхие деревья, и горы. Он отдохнет там с апреля по октябрь. Да, это лучше всего – с апреля по октябрь. Улыбаясь, будет гулять по набережной, и в каждом его жесте все увидят неторопливость, значительность. Когда городок опустеет на зиму, он найдет хорошее кафе и станет там директором. А уже к весне все узнают, какой Анатолий Евгеньевич щедрый и надежный в делах человек.
Кныш не выдержал и улыбнулся широко, откровенно, потянулся так, что во всем теле вразнобой хрустнули суставы. Удивительное дело – Анатолию Евгеньевичу захотелось выпить, он вдруг ощутил настойчивое желание действительно опрокинуть рюмку-вторую. Кныш почувствовал себя сильным, способным принимать решения человеком, который позволяет себе иметь желания и ублажать их. Вот так.
Надо сказать, что Анатолий Евгеньевич обладал удивительной способностью и выпивать бесплатно. Одевшись потеплей, он отправлялся на прогулку. Заметив, что кто-то из знакомых выходит из магазина с утяжеленным карманом, Анатолий Евгеньевич, выждав полчаса, отправлялся к нему по какому-то очень важному делу, заходил в дом смущенно, с превеликим удивлением замечал на столе откупоренную бутылку...
– Хо-хо! – говорил он, дивясь своей удачливости. – Да я никак в самый раз попал!
– Ну, Толик, нюх у тебя прям-таки собачий! – восторженно крякал простодушный хозяин и бежал ополаскивать еще один стакан.
Был и другой способ – надежнее, достойнее. Не нужно было притворяться, маячить за избами и уныло чокаться с человеком, глубоко ему безразличным. Сегодня Кныш решил воспользоваться вторым способом. Сегодня он себя уважал.
Анатолий Евгеньевич снимал комнату у Верховцевых, тех самых, сын которых, Юрка, несколько дней назад удрал из отделения милиции вместе с Горецким. Теперь он сидел дома, залечивал обмороженные конечности и молчал, злился, как волчонок, попавший в капкан. Отец виноватил самого Юрку, участкового, которому пришла в голову блажь запереть парня на ночь в отделении, мать все валила на отца, на строительное начальство, а сын время от времени покрикивал на обоих, поскольку всю вину мужественно брал на себя.
Прислушиваясь к движению за стеной, звяканью посуды, грохоту принесенных с улицы дров, Анатолий Евгеньевич готовился проскочить через общую комнату, не привлекая внимания и не вмешиваясь в семейные передряги. Но стоило ему приоткрыть дверь, как отец, даже не успев захлопнуть дверцу печи, распрямился и, повернувшись к Юрке, крикнул:
– Вот! Спроси человека! Ты спроси, если отцу родному не веришь! Скажи ему, Евгеньич!
– Отец прав, – скорбно и значительно ответил Анатолий Евгеньевич. – Ты, Юра, напрасно так. Нельзя. Надо...
– Да вы послушайте, что он говорит!
– Но он отец, Юра, – Анатолий Евгеньевич вложил в эти слова столько печали, мудрости и беспокойства за парня, что тот присмирел. – Вот то-то! А за батиной спиной все мы герои!
Отец сердито шевелил нечесаными усами, с силой бросал в печь мерзлые поленья, так, что где-то там, в огненной глубине, они глухо ударялись о кирпичи, напористо шагал по комнате, норовя пройти так, чтобы наткнуться на кого-нибудь – на Юрку, на мать, на Анатолия Евгеньевича, и они шарахались в стороны, уступали дорогу, но отец снова пер на них, и они снова увертывались.
– Следователь в поселок приехал из-за тебя, дурака! Ишь министр какой! Ишь фигура! Это как? Как, спрашиваю, понимать?
– Коли б порядок был в Поселке, то ничего б и не случилось, – сказала мать убежденно. Отец круто, всем корпусом повернулся на ее голос, но не успел ничего сказать. – Порядка потому что нет, – повторила мать. – А коли б он был, порядок-то, то, слава богу, и жили бы спокойно. Такое мое слово. А то моду взяли – мальчишек под замок сажать! Это и зверя какого посади, он тоже удрать изловчится.
– А кто его, дурака, заставлял камни в окно бросать? Отец заставил? Может, мать упросила? Это же надо! – Старик воздел руки вверх, как бы призывая в судьи высшие силы. – Ведь как всегда было... Полюбил парень девку, чего не бывает... Так он ей цветы, он ей колечко подарит, платок какой, песню, на худой конец, споет, спляшет косо-криво... А этот – камни в окно. Чтоб, значит, она не забывала его, память чтоб о нем имела, любовь его жаркую оценить могла! А! Евгеньич, ты слышал, чтоб люди про любовь камнями разговаривали?
– Да какая любовь, какая любовь! Чего мелешь-то! – простонал Юрка.
– Юра, – с чувством произнес Анатолий Евгеньевич. – Понимаешь, Юра, надо как-то соразмерять свои поступки и слова, слова и желания, желания и возможности... Надо, Юра, жить так, чтобы на тебя не показывали пальцем, – скорбно закончил Анатолий Евгеньевич и поспешил выйти, прихватив с полки в сенях сверток.
На крыльце он постоял с минуту, будто в раздумье, и направился в магазин. Ему не повезло – там уже торчал Горецкий. С перебинтованной головой, пластырем на подбородке, с костылем – не залечил еще раны после ночного побега. Вообще-то его положено было держать под стражей, но надобности в этом не видели. И Горецкий шатался по Поселку, заглядывал в мастерские, часами околачивался в магазине, неизвестно о чем толкуя с продавщицей. Вера, женщина молодая, здоровая, нравилась Анатолию Евгеньевичу, и, заставая здесь Горецкого, он каждый раз чувствовал, как его охватывает злая ревность. У Анатолия Евгеньевича не хватило духу потребовать у Веры внимания к себе, но он страдал, когда Вера игриво, поощряюще перешучивалась с кем-то, – Кныш полагал, что у него несчастная любовь. И сейчас, увидев Горецкого, он сник и отошел к витрине с конфетами.
– Что, папаша, сладкого захотелось? – Горецкий захохотал и подмигнул Вере.
И Анатолий Евгеньевич с болезненной четкостью увидел ее смеющиеся глаза, яркие губы, ее здоровье, остро и ревниво почувствовал, что она женщина. И улыбнулся, как мальчишка, пойманный на запретном, жалко и виновато. Вера даже смутилась, будто невзначай ударила человека в больное место.
– Витя, – сказала она негромко, – ты зайди позже, ладно? Мне с Анатолием Евгеньевичем поговорить надо.
– Родственные сферы? – засмеялся Горецкий. – Взаимовыгодные контакты? А может, того... преступный сговор? Признавайся, папаша!
– Да, – спокойно сказала Вера. – Самый что ни есть сговор.
Анатолий Евгеньевич поразился происшедшей перемене. Теперь за прилавком стояла не глуповато похохатывающая бабенка, нет, он увидел холодную, властную и недоступную женщину. И Горецкий оробел, засуетился, начал шарить по карманам, разыскивая перчатки.
– Я что, – говорил он, – я ведь ничего. Могу и попозже. Мы народ простой, исполнительный. Нам сказано, мы – сделано. Вот только покупочку бы сделать за-ради плана родного магазина, за-ради уважения к близкому человеку...