Текст книги "Штормовое предупреждение (Рассказы)"
Автор книги: Виктор Устьянцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
«Сорвется», – с тревогой подумал Семен. Но вот он увидел, что на помощь Федьке по мачте лезет сигнальщик матрос Гречкин. Семен хотел что-то крикнуть, но тут над ним склонилось широкое корявое лицо корабельного врача и заслонило Федьку и Гречкина. Семен не видел и не чувствовал, как ему бинтовали плечо, как, привязав к носилкам, спускали по трапу вниз. Сознание вернулось к нему уже в кают-компании, превращенной в лазарет, и первым внешним восприятием был тревожный голос Федьки:
– А руку не отрежут?
– Нет, – успокаивающе рокотал басок корабельного врача. – Кость только чуть-чуть задело.
«Должно быть, про меня», – решил Семен и спросил – Про чью это вы рану, доктор?
– Вот видишь и заговорил твой дядя Семен! – весело сообщил Федьке доктор и спросил: – Ну, как себя чувствуешь, Никифоров? Болит плечо?
– Есть маленько. До свадьбы заживет. Улетели?
– Улетели, да не все.
– Дядя Семен, одного сбили! Вы бы видели, как он падал! Хвост длиннющий из дыма протянулся, – радостно затараторил Федька. – А потом как в воду шлепнется! Все равно что бомба взорвалась…
«Ишь ведь, чирикает, что тебе воробей», – ласково отметил Семен и спросил – Не страшно было на мачте-то?
– Не-е. Я привычный. Мы до войны знаете как по деревьям лазили?..
В кают-компанию вошел командир.
– Ну, как дела, Никифоров? – спросил он.
– Жив, товарищ командир. Так, царапнуло малость.
– Главное, что жив. А четверых – насмерть.
Командир подошел к иллюминатору и долго смотрел задумчивым, грустным взглядом на тяжело вздыхавшее за стеклом море. «Жалеет», – отметил про себя Семен. Он подумал о том, что командиру, наверное, вдвойне тяжелее переживать гибель каждого матроса – ведь помимо обычной человеческой жалости он испытывает еще нечто большее. На нем держится корабельная семья, он – ее глава, он учит и воспитывает матросов, заботится о каждом члене экипажа, как заботится о своих сыновьях отец. Семен не помнил своего убитого кулаками отца, но он, наверное, был таким же вот строгим и заботливым. «Вот и Федька тоже без родителей. Мать повесили, отец, может, тоже убитый. Кто теперь станет мальчонке заместо отца?»
– Как с парнем-то будем? – спросил Семен.
Командир медленно обернулся, встряхнул головой, словно отгоняя грустные мысли, и, подойдя к Федьке, долго смотрел на него. Федька весь как-то сжался, ожидая решения своей судьбы, и умоляюще смотрел на Семена, словно все зависело именно от него. А Семен таким же умоляющим взглядом смотрел на командира. Наконец тот твердо сказал:
– Пусть остается. Вы слышите, юнга Васильев?
– Так точно! – вытянулся Федька. И его лицо расплылось в счастливой улыбке.
Так и остался Федька на корабле…
☆
ПОСЛЕ ШТОРМА
Четверо суток штормило. На пятые ветер стих, а когда на горизонте показалось дрожащее марево огней родной гавани, улеглось и море. Матрос Иван Гвоздев, вспомнив, что под утро ему заступать на вахту, подумал: «Хорошо, что шторм утих, вахта будет спокойной».
Его разбудили в половине четвертого. Наскоро умывшись, Гвоздев потеплее оделся и поднялся на палубу. Вахтенный офицер проверил, знают ли свои обязанности молодые матросы, впервые заступающие на вахту. Из старослужащих спросил только Гвоздева. Гвоздев доложил четко и довольно бодрым голосом, хотя в душе был несколько обижен тем, что офицер равняет его с молодыми матросами.
Впрочем, Гвоздев уже привык к тому, что в последнее время многие стали относиться к нему с недоверием. Три года он был прилежным матросом, а вот на четвертом все пошло, как говорил дед Щукарь, наперекосяк. То по рассеянности швабру за борт выкинет, то забудет весла из шлюпки убрать, то кранец потеряет, – словом, стал самым нерадивым матросом в боцманской команде. Главный боцман корабля мичман Седов и так и этак пробовал подойти, чтобы узнать, что у него на душе, почему не ладится служба. Но ничего не сумел выведать у замкнувшегося вдруг матроса.
А причина была самая обыкновенная: Иван Гвоздев влюбился в библиотекаря матросского клуба Клаву Полуэктову. Виновата в этом была, видимо, не только Клава, но и весна. Она щедро заливала теплом и светом помолодевшую в новом убранстве землю, развесила по городу белые и розовые дымки зацветающих яблонь и вишен, напоила воздух густым запахом земли, цветов и трав. От этого пьянящего аромата Иван шалел, его не покидало смутное беспокойство и какая-то непонятная тоска, ожидание чего-то, что непременно должно случиться. И вот случилось…
Иван зачастил в библиотеку. Он подолгу рылся в книгах, не выбирая, а лишь перебирая их. А Клава не обращала на него того особого внимания, которого так хотелось ему добиться. Должно быть, она полагала, что Гвоздев много читал и поэтому так придирчиво выбирает книжку. Один раз она долго разговаривала с матросом с другого корабля, и Иван решил, что она неравнодушна к этому матросу, потому что после его ухода как-то особенно грустно вздохнула.
С тех пор Гвоздев почувствовал себя глубоко несчастным. Он похудел, лицо его осунулось, широкие скулы выступили еще больше, взгляд глубоко посаженных глаз стал жестким и холодным.
– Совсем ты, брат, вышел из меридиана, – сочувственно сказал штурманский электрик Павлик Федосов, встретив Ивана в матросском клубе. – С чего бы это?
С Павликом они дружили давно, Иван не раз намеревался рассказать ему о Клаве, но все не было подходящего случая. А сейчас понял, что Павлик и сам догадывается, и промолчал.
– В библиотеку, значит, ходил, – спокойно отметил Павлик и взял у Ивана книгу. – Так, стишочки почитываешь!
Он сказал это таким тоном, как будто в стихах было что-то предосудительное.
– Стихи, – поправил Иван.
– Может, и сам сочиняешь? – подозрительно спросил Павлик.
– Не пробовал.
– А ты попробуй. Им, – Павлик кивнул в сторону библиотеки, – им это нравится.
С тех пор Иван начал потихоньку пописывать стихи. Он стал уединяться, редко участвовал в тех незатейливых развлечениях, которыми скрашивали вечера в матросском кубрике. Особенно легко получались стихи во время ночных вахт, когда никто не мешал думать.
Вот и сейчас Гвоздев ходил по юту и сочинял:
Смотрят сверху задумчиво звезды,
Ходят лунные тени кругом…
Я пришел, как раскаянье, поздно:
Ты вздыхаешь о ком-то другом…
А звезды уже гасли – начинался рассвет. Море окончательно улеглось, стало гладким, как слюда. Лишь у борта глухо ворковала волна да где-то в шпигате хлюпало, точь-в-точь как в худом сапоге. Иван окинул взглядом багровеющий горизонт. Он был чист. Слева, в ковше гавани, деловито пыхтел черный, как жук, рейдовый буксир – неизменный портовый трудяга просыпался раньше всех.
И вдруг почти под самой кормой Иван увидел рогатый черный шар.
«Мина!»
Она лениво колыхалась метрах в пяти-шести от борта, все ближе и ближе подплывая к кораблю. Наверное, штормом ее сорвало с якоря где-то в море и прибило волной на рейд. Черная рогатая смерть. Она уже метрах в четырех от борта. Еще несколько минут, а может быть, секунд и… Триста килограммов взрывчатки. Что же делать?
– Мина под кормой! – изо всей мочи крикнул Иван и прыгнул за борт.
Он не слышал, как его крик подхватили другие вахтенные. Он осторожно подплыл к мине и, стараясь не задеть колпачков, начал потихоньку отталкивать от борта. Ему удалось оттолкнуть ее метра на три, и он облегченно вздохнул. Теперь Иван слышал торопливый звон колоколов громкого боя, дробный топот ног по металлической палубе, четкие слова команд, разносимые электромегафоном:
– Аварийной партии на ют!
– Шлюпку с правого борта – на воду!
Голос командира, как всегда, спокоен, он вселяет в Ивана уверенность, что все будет хорошо. Иван тоже успокаивается, действует расчетливее, приноравливается к ленивой зыби и все дальше и дальше отталкивает мину от борта.
Подошла шлюпка. Ивану подали конец. Нащупав на стальном теле мины рым, Иван привязал к нему пеньковый трос. Шлюпка начала буксировать мину в море, а Иван поплыл к трапу. Силы уже покидали его, и он долго не мог выбраться на нижнюю площадку трапа, зацепившись карманом бушлата за окованный железом угол. Но вот чьи-то сильные руки подхватили его, бушлат затрещал, и Иван оказался на площадке.
Когда его, поддерживая под руки, подняли на палубу, подошел командир.
– Молодец, Гвоздев! Спасибо. – Командир обнял матроса.
Иван вежливо отстранился, стараясь, чтобы командир не выпачкался о мокрый, с жирными пятнами мазута, бушлат, и смущенно пробормотал:
– Так ведь у самого борта была…
– Вы приняли единственно правильное решение, – сказал командир.
– Сообразил! – подхватил кто-то из матросов.
– Смелый, черт! – восхищенно поддержал другой.
Смущенный столь необычным вниманием к себе, Гвоздев потихоньку выбрался из толпы и пошел в кубрик. За башней он остановился и долго смотрел, как шлюпка буксирует мину в море. Там ее подорвут. Высоко в небо взметнется столб воды, прокатится над морем гулкое эхо, и все будет кончено. А могло быть… Только теперь Иван отчетливо представил, что могло быть, и ему на какое-то мгновение стало страшно. Это была просто запоздалая реакция, страх прошел тут же, мысли Ивана вернулись к привычным житейским заботам. Он вспомнил, что порвал бушлат, и стал разглядывать его.
Подошел Павлик Федосов и сказал:
– Вот если бы Клава сейчас тебя увидела…
– Что ты, что ты! – замахал руками Иван, испугавшись одной мысли о том, что Клава могла застать его в таком растерзанном виде. И, прилаживая карман, сокрушенно вздохнул: – Бушлат-то совсем новый. Жалко.
Павлик удивленно посмотрел на Гвоздева и подумал: «Вот ведь человек! Подвиг совершил, а не заметил. Жизни не жалел, а вот бушлат ему жалко». И вслух сказал:
– Чудак ты, Ваня! Цены себе настоящей не знаешь.
☆
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
Просыпаюсь оттого, что кто-то сильно трясет меня за плечо. Открываю глаза и вижу командира группы лейтенанта Мельникова.
– Ну и сильны же вы спать, Богатырев! Одевайтесь быстрее – и на лодку.
– А что такое?
– Срочный выход.
Вскакиваю и начинаю одеваться. Палубные часы над столиком дневального показывают без четверти пять. Кубрик уже почти опустел, – должно быть, я не слышал сигнала подъема. Это и не удивительно. Сплю я всегда очень крепко, а сегодня дневальный будил нас, наверное, вполголоса, чтобы не потревожить моряков двадцать седьмой лодки в соседнем кубрике.
К пирсу идем вместе с лейтенантом. Тугой холодный ветер бросает в лицо колючие брызги дождя, забирается под одежду. Обычно разговорчивый и веселый, Мельников сегодня идет молча. Он явно чем-то озабочен. Интересно, чем?
Ночью подморозило, образовался гололед, ноги то и дело разъезжаются в стороны. Один раз я чуть не съехал под откос, но лейтенант вовремя ухватил меня за рукав.
– Вы не по тропинке, а по обочине идите, – советует он.
И верно, по обочине идти легче, хотя ноги по колено утопают под хрустящей коркой снега.
На лодке полным ходом идут приготовления к выходу. Глухо ворчат дизели, нервно вздрагивает палуба, стучат по обшивке кованые каблуки сапог.
Поднявшись на мостик, начинаю осматривать рулевое устройство. Но Сема Кашин останавливает меня:
– Я уже все проверил. Полный порядок!
Молодец Сема! Он всегда успевает сделать все раньше других. На всякий случай я все же проверяю устройство и, убедившись, что оно в полной исправности и готовности, докладываю лейтенанту.
Через полчаса лодка отходит от пирса. На вахту у руля заступаю я, а Кашин спускается вниз. Я знаю, что он сейчас примостится где-нибудь в тихом уголке и достанет свою неизменную спутницу – толстую тетрадь в коричневом переплете. В нее он записывает свои стихи. Сема пишет их в любое время и по любому поводу. Он ежедневно отправляет стихи в редакции всех известных ему газет и журналов и получает оттуда десятки писем с настойчивыми советами учиться у классиков. По обычаю непризнанных гениев, Сема бережет стихи для потомства и неутомимо вербует поклонников своего таланта среди сослуживцев. Его вирши охотно помещают в нашей стенной газете и не менее охотно высмеивают в сатирическом листке «Рында», который выходит в качестве приложения к стенгазете. После этого Сема принимается писать с еще большей яростью. Иногда он даже вскакивает по ночам, бежит к столику дневального и что-то торопливо записывает. Стихи, рожденные Семой в такие минуты вдохновения, мы называем «произведениями на босу ногу».
Сейчас Сема пишет, конечно, о походе. А лодка тем временем осторожно пробирается между кораблями на внутреннем рейде. Корабли стоят довольно близко друг от друга. Приходится быть предельно внимательным, поэтому я забываю и о Семе, и о его стихах, и о том, чем озабочен лейтенант Мельников. Я чутко ловлю короткие, как выстрел, слова команд, сверлю взглядом пляшущее впереди лохматое месиво волн, изредка поглядываю на желтое пятно картушки компаса. Мне кажется, что жилы у меня натянулись, как струны. Только руки привычно лежат на штурвале, лежат уверенно и спокойно, хотя я чувствую ими каждый толчок, каждое движение лодки.
Вот мы выходим за волнорез. Прощально мигает огонек входного маяка. Ветер становится злее, море сердито встряхивает лодку, валит ее с одного борта на другой. Но я чувствую облегчение, теперь мне надо только точно держать лодку на курсе.
Рядом со мной стоит вахтенный офицер. Он что-то записывает. Заглядываю в журнал. Успеваю прочитать: «9 января 1961 года, суббота. 06 часов 23 минуты. Прошли приемный буй».
И вдруг я вспоминаю, что сегодня день моего рождения. Двадцать лет! И как я мог забыть? Впрочем, вчера я помнил об этом, а сегодня мне было просто некогда. Вчера я еще подумал, что мне повезло: день рождения выпадал в этом году на субботу, можно сходить в город. Хотел позвать Сему, чтобы вместе с ним скромно отметить мой юбилей на квартире у его знакомой девушки Вали. Сема часто бывал у Вали, знал ее родителей и не раз хвастался их гостеприимством. Мне, конечно, было неудобно напрашиваться на собственный юбилей, но другого выхода не было – в городе я еще никого не знал, а хотелось отпраздновать день рождения в семейной обстановке.
Может быть, так мне хотелось именно потому, что я никогда не отмечал свой день рождения в семье. У меня ее нет. Я вырос в детдоме. Попал туда, когда мне не было еще и двух лет. Говорят, что меня нашли возле убитой матери после бомбежки эшелона, увозившего в тыл эвакуируемых на восток женщин и детей. Пожилой солдат принес меня в санитарный вагон и вместе со мной передал сестрам паспорт матери. Этот паспорт до сих пор хранится у меня, и я иногда подолгу смотрю на пожелтевшую от времени фотографию. Три года назад мне удалось установить, что мой отец тоже погиб. На фронте…
Командир разрешил подвахтенным подняться наверх покурить, и вскоре на мостике стало тесно. Электрик старший матрос Гордейчук, известный на лодке балагур и затейник, прикрывая в кулаке огонек папиросы, рассказывал:
– У нас под Одессой кавуны растут во какие!
Должно быть, Гордейчук, показывая, какие у них растут кавуны, изрядно преувеличил, потому что кто-то за моей спиной усомнился:
– Это ты, положим, заливаешь.
– Не веришь? – воскликнул Гордейчук. – Вот спроси у замполита, он небось лучше нас знает. Как, товарищ капитан-лейтенант, верно я говорю?
– Возможно, – спокойно ответил заместитель командира лодки по политчасти капитан-лейтенант Свиридов. – У нас под Рязанью, например, утки летают эдак пуда по три весом…
Последние его слова тонут в веселом гоготе. Наш замполит мастер на такие шутки. Вот он уже овладел вниманием и перешел на серьезное.
Нет, что ни говорите, а замполит умеет повернуть любой разговор куда надо. Я прочитал все материалы Пленума, а все равно с интересом прислушиваюсь к тому, о чем говорит капитан-лейтенант.
…Лодка идет на погружение. В подводном положении волнение моря не чувствуется, корабль становится послушнее, устойчиво лежит на курсе.
Затылком ощущаю взгляд главного старшины Проценко, стоящего на горизонтальных рулях. Мы уже привыкли к тому, что старшина все время наблюдает за нами. Но сегодня почему-то становится неприятно: неужели мне нельзя доверять?
И вообще мне грустно. Двадцать лет, круглая дата, а я даже не могу по-человечески отметить это событие. В прошлом году в этот день Люся подарила мне шарф. Мы с ней почти семнадцать лет знали друг друга, десять лет проучились в одной школе, но я раньше как-то не обращал на нее внимания. А тут вдруг увидел, что она очень красивая и с ней очень хорошо. Мы весь вечер бродили по заснеженным улицам. У нее озябли руки, я отогревал их своим дыханием, а Люся смеялась. Потом мы еще много раз бродили вместе по городу, и мне почему-то хотелось, чтобы у нее опять замерзли руки. Когда я уехал служить, Люся стала писать мне. Не забыла ли она о моем дне рождения? Неужели даже она не вспомнит?
Главный старшина Проценко пошел завтракать. Скоро ли подменят меня? Что-то Сема задерживается. А вот и он.
– Ты никогда не пробовал есть горячие угли? – спрашивает Сема.
– Нет. А что?
– Попробуй. Получишь довольно отчетливое представление о кавказской кухне.
Значит, наш новый кок матрос Варосян опять здорово наперчил. Он перчит все, даже кашу. Ярко выраженный кавказский «акцент» варосяновских блюд нравится нам.
Сема тоже любит острое, а сейчас он, видимо, просто шутит:
– Такое ощущение, будто я съел ежа.
Меня окликает командир лодки. Когда я подхожу, он торжественно говорит:
– Поздравляю вас с днем рождения.
Я растерянно жму протянутую командиром руку. Откуда он знает о моем дне рождения? Не успеваю опомниться от первой неожиданности, как слышу в динамике голос капитан-лейтенанта Свиридова:
– Товарищи моряки! Сегодня матросу Василию Богатыреву исполнилось двадцать лет. Разрешите от вашего имени поздравить его и пожелать доброго здоровья, успехов в жизни, в службе.
И замполит жмет мне руку. Я понимаю, что мне надо что-то ответить, сказать хотя бы несколько слов, но не могу говорить. Стою и судорожно глотаю воздух.
Командир приказывает подвсплыть на глубину двадцать метров. Я догадываюсь, что это в честь моего двадцатилетия. Сейчас обо мне вспоминают во всех отсеках. Я служу на лодке всего четыре месяца; наверное, ничего еще не сделал такого, о чем можно было бы вспомнить, но все-таки они думают обо мне. И очень хочется, чтобы думали хорошее.
Командир пригласил:
– А теперь прошу к столу.
Он, как гостя, пропускает меня вперед. Мы входим в кают-компанию. Меня усаживают за столом на то место, где обычно сидит старпом. Это, наверное, очень большая честь, и мне надо гордиться, но я не знаю, куда девать свои руки.
Варосян протягивает мне большой поднос и улыбается, обнажая все свои тридцать два ровных, как фортепьянные клавиши, зуба. Я встаю, принимаю поднос и не знаю, что делать дальше. Я смотрю на поднос. На нем рядами лежат нанизанные на деревянные палочки шашлыки. Неужели это все мне? Для чего-то начинаю считать палочки. Наконец догадываюсь, что одному мне всего не осилить, и ставлю поднос на середину стола.
Все ждут, когда я начну есть. Я протягиваю руку и осторожно беру одну из палочек. Вслед за мной приступают к еде и остальные. Командир расспрашивает меня о детдомовской жизни. Отвечаю односложно, мне как-то неловко разговаривать с командиром сидя, все время подмывает встать.
Напротив стоит Варосян и смотрит на меня с уважением и готовностью. На полусогнутой руке у него перекинута салфетка, она еще больше подчеркивает готовность Варосяна немедленно откликнуться на любое требование.
Инженер-капитан-лейтенант Васильев заводит с Варосяном разговор:
– Если вы и впредь будете кормить нас такими огнедышащими блюдами, мне придется вдвое увеличить запасы пресной воды.
Круглое лоснящееся лицо Варосяна сияет от удовольствия. Он понимает, что механик не просто шутит, а иносказательно хвалит его за кулинарные способности.
– Иначе у бачков с питьевой водой круглосуточно будет стоять очередь, – продолжает Васильев, – и лодка из боевого корабля превратится в толкучку, в базар. Что тогда будете делать?
Варосян задумывается. Потом вскидывает голову и, сверкнув озорным взглядом, бодро докладывает:
– А я тогда, товарищ капитан-лейтенант, на этом базаре лавровым листом торговать буду!
Стол вздрагивает от дружного хохота. Мне нравится находчивость кока, я тоже смеюсь.
Когда возвращаюсь в центральный пост, Сема сует мне лист бумаги. Разворачиваю его. Так и есть – стихи. Называются они «Служил на подлодке матрос». Под заголовком, чуть сбоку выведено: «Посвящается моему другу Васе Богатыреву». Смотрю на Сему. Вижу, как он краснеет. Начинаю читать. Стихотворение мне нравится.
Однако дочитать до конца не успеваю. Акустик докладывает:
– Цель, правый борт – двадцать…
И тотчас же по отсекам рассыпается сигнал тревоги.
– Боевая тревога! Торпедная атака!
Я чувствую, как во мне опять все напрягается. Но руки спокойны. Это – главное. Сейчас я должен вести лодку как по лезвию ножа, особенно на боевом курсе. Слух привычно отметает все посторонние звуки и ловит только чуть хрипловатый голос командира:
– Пли!
Лодка вздрагивает. Я отворачиваю на курс отхода. Становится тихо, слышу даже, как стучит собственное сердце. Я знаю, почему оно так стучит. Ведь ему сегодня тоже двадцать лет, и оно, наверное, тоже очень хочет, чтобы торпеды прошли точно под целью.
Начинает стучать в висках. Пульс отстукивает время. Минуты или секунды? Мне кажется – часы.
– Торпеды прошли под целью! – кричит акустик.
Я оглядываюсь, вижу его сияющую физиономию, и мне хочется его расцеловать. Смотрю на главного старшину Проценко, на лейтенанта Мельникова, ловлю добрый блеск усталых глаз командира лодки, и мне кажется, что всех этих людей я знаю очень-очень давно. Я не вижу тех, кто находится сейчас в других отсеках, но уверен, что и они сейчас ликуют. Может быть, они не знают, что во время атаки на руле стоял я, забыли о том, что у меня сегодня день рождения. Но мне ничуть не обидно. Честное слово!