412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вида Огненович » Дом мертвых запахов » Текст книги (страница 10)
Дом мертвых запахов
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 03:16

Текст книги "Дом мертвых запахов"


Автор книги: Вида Огненович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

Не буду, решительно сообщил ему Геда в один прекрасный день, когда отец сыграл ему какую-то арию и ждал, чтобы тот повторил ее. Я не буду больше этим заниматься. Меня тошнит и от вас, и от вашей музыки. Папа, оставь меня в покое. Слушайте, пойте вы вдвоем, крикнул он и выбежал во двор. Тогда ему было десять лет. Ребенок абсолютно прав, сказала мать. Двухлетняя операция по пробуждению у Геды слуха в тот день была завершена, но отцовская тихая и приглушенная боль от того, что сын, по его мнению, был так обделен природой, не оставляла его до конца жизни.

Мой сын, и не имеет слуха, боже мой, неужели такое возможно?! Какой будет его жизнь, ты только представь, жаловался он жене. Подумаешь, утешала она его, столько народу не имеет музыкального слуха, и ничего. Гедика вовсе не такой уж тяжелый случай, кое-чему и он может научиться. Ты зациклился на том, что он должен стать музыкантом. Мы должны гордиться таким умным мальчиком, а не беспокоиться. Но разве это неправда, восклицал безутешный отец. Прямой потомок божественного органиста из Трнавы, Яна Богуслава Саборского, игра которого стала легендой. Из-за него люди ехали сквозь метель на санях по двое суток, чтобы послушать его три четверти часа на рождественских праздниках. А теперь, вот, побег его древа, кость от кости его, а ему все равно, что орган, что контрабас. Можешь ли ты, Мила, понять, чем мы так провинились перед Небесами? В такие минуты он всегда пронзительно всматривался в ее глаза, как будто хотел найти там ответ. В таких случаях от любой вины ее спасали, во-первых, прекрасный слух, во-вторых, чудесный голос – на протяжении многих лет она была солисткой в его хоре, – а также неплохая игра на фортепиано, чему она научилась, во-первых, в новисадском училище у госпожи Поповой, а позже на шестимесячных подготовительных курсах в классе Пражской консерватории, где наверняка продолжила бы обучение, не встреть к тому моменту молодого скрипача по имени Янко Волни, который сейчас так пронзительно на нее глядел. Что смотришь на меня, одергивала она его с улыбкой, я в этом ничуть не виновата.

Другим он не жаловался. Ученикам и коллегам он даже говорил, что сын его немного играет, но для оркестра не годится. Хотя бы к нему могу я быть строг, как бы шутил он.

Это и была всего лишь шутка, потому что своему сыну он действительно был очень мягким отцом, покупал ему игрушки и книги, возил в разные поездки, приглашал лучших преподавателей, чтобы учили языкам, в этом Геда блистал с малых лет, занимался им, в долгих разговорах передавал ему знания и семейный опыт, воспитывал и безгранично любил.

Он очень обрадовался, когда сразу после войны представилась возможность отправить сына учиться в Прагу. Он любил этот город и всегда хотел, чтобы и сын там учился, но боялся, что при новом режиме не получится. Поэтому, когда появилась возможность, от всей души помогал сыну, занимался с ним, ободрял и побуждал экстерном окончить последний класс гимназии и получить аттестат зрелости на год раньше своих сверстников, чтобы можно было поступить учиться в Праге. Ну да, там такое же коммунистическое болото, как и здесь, шептался он со своей Милой, но надеюсь, что хотя бы музыку там не успели испортить, как у нас. Пусть увидит благородный и настоящий мир. Услышит настоящие оркестры, там от этого нелегко уклониться, а здесь уже и не встретишь. Куда бы он ни отправился, его будет сопровождать хорошая музыка, может ли что-нибудь быть лучше. Он писал сердечные письма своим коллегам и друзьям, хотя о многих даже не знал, живы ли они. Он был весь в заботах, но в то же время беспримерно воодушевлен. Отправляет сына в Прагу, это вам не фунт изюму. Поскольку Гедеон был отличником, его приняли без проблем. В записной книжке сына отец заполнил две страницы разными адресами, вручил связку писем, свои наручные часы, новую бритву, отличный кожаный чемодан и хорошо сохранившуюся карту города, оставшуюся еще с его студенческих времен.

Уже в октябре 1947 года Геда приступил к изучению славянских языков и сравнительной грамматики в лучших традициях Пражской школы. С самых первых дней он целиком посвятил себя учебе. У него с тех времен сохранились записи и учебники, он и позже будет их просматривать. На всю жизнь он сохранит привычку покупать книги из этой области, например, Романа Якобсона, а одно время серьезно носился с мыслью перевести на сербский язык некоторые труды Трубецкого, которые считал фундаментальными. Огромному интересу Геды к лингвистике, как он в шутку сам любил повторять, помешали развиться, но он никогда до конца не иссяк, невзирая на то, что работа привела его в совершенно другую область, и что главная страсть в жизни была далека от этих проблем.

К сожалению, он был вынужден покинуть Прагу уже в начале третьего семестра, на втором курсе обучения, хотя ни ему, ни его друзьям не было понятно, почему. Все говорили о какой-то резолюции Информбюро[37]37
  Резолюция Информбюро (Информационного Бюро коммунистических и рабочих партий) «О положении в Коммунистической партии Югославии», в которой руководству КПЮ предъявлялся ряд обвинений, была принята в 1948 г. и привела к разрыву между Тито и Сталиным. Сторонников резолюции подвергли репрессиям.


[Закрыть]
, рассказывали, что дошло до серьезной ссоры между государственными деятелями, но для Геды все это звучало странно, запутанно и туманно. Он не знал даже имен политиков, его это совершенно не интересовало, но когда его официально спросили, ни минуты не колебался между получением паспорта беженца и возвращением на родину. Ему было странно, почему его вообще о чем-то таком спрашивают. Ни он, ни Ольга Скрипка, студентка той же языковой группы, от которой у него не было тайн, не могли поверить, что кто-то может требовать от него прервать учебу, которая ему так хорошо давалась. Оба были уверены, что это какие-то временные политические завихрения, которых они не понимают, а Геда свою позицию, что это не может повлиять на их отношения, подтвердил перемещением наручных часов со своей руки на ее, что следовало понимать как знак помолвки.

Золотые швейцарские часы, которые состоятельный Теодор Волни в июне 1929 года с гордостью надел на руку сыну Янко в пражском клубе искусств «Кафе Арко» в качестве подарка за дипломный концерт, станут поначалу соринкой в глазу, а затем прибылью в кармане для одного ревностного следователя, который после отъезда Геды станет вызывать Ольгу один или два раза в неделю на допрос. Из-за этого ей будет строжайше запрещено покидать город без разрешения, и эта бумага на протяжении последующих восьми лет ни разу не будет выдана. Часы у нее отобрали уже на третьем допросе. Следователь чудесным образом и невооруженным глазом определил, что в них спрятана радиостанция для приема и отправления шпионских сообщений. Печаль Ольги была болезненной и глубокой, ведь Геда ни разу не написал ей ни единого слова, а еще тяжелее было то, что полицай этим жестоко наслаждался. Что, такая любовь, и ни словечка, насмехался он. Теперь ты понимаешь, что тебя завербовали. Этот любил тебя, как пес телеграфный столб. Немного пописал, прицепил радио на руку, и хвост трубой в свою страну, чтобы слушать, что здесь происходит. Как будто мы не знаем этих ревизионистских ловушек. В такие минуты она думала, что Геда, может быть, знает, что его письма были бы использованы против нее, и потому молчит. Для нее это служило единственным утешением. Любое письмо, открытка, телеграмма, любая посылка, сообщение, подарок или какая-нибудь весточка от него, все это немедленно должно попасть сюда, это ясно, стучал он линейкой по дереву стола. То, что эта линейка служит вовсе не для вычерчивания прямых линий, а для оставления синяков на теле, она несколько раз убедилась и сама, когда теряла терпение и кричала, что подаст на него в суд. Хочешь иностранца, да? А что это он такого делает, чего мы здесь не умеем, давай, расскажи, может, и я чему-то научусь. Сейчас он там рассказывает своей жене, как он тут нашел чешскую задницу. Наш бы тебя хоть с днем рождения поздравил, если бы ты ему так угодила, а этот – ничего. Великий любовник, чего там, да, Ольгица, хороший у тебя вкус, отме-е-енный…

Первое к ней письмо Геда опустил в почтовый ящик на венском вокзале, где они пересаживались в другой поезд, которого ждали целых пять часов. Он ехал с двумя десятками своих земляков, из которых ни с кем не был знаком, потому что жил не в общежитии, а в его группе соотечественников не было. Двое стали для них чем-то вроде проводников. В общий котел он сложил все, что у него было из еды: несколько булочек, кусок колбасы, маленькую банку паштета и баночку какого-то яблочного джема. Потом он отдал коллеге Радуловичу пять долларов, что при расставании ему сунула в руку мать Ивана, молчаливая госпожа Ярмила Брохановска, урожденная Холикова, преподаватель по классу скрипки. Радулович разрешил купить одну почтовую марку. Остаток они потратили на кофе и напитки, хлеб и табак. Долго ждали поезда.

Кроме изъявлений любви и посланий на их общем тайном языке, Геда писал Ольге о дивных местах, которые он проезжал, о горных пейзажах и о том, как уже по ней соскучился. В конце нарисовал виолончель, инструмент, на котором она играла в студенческом оркестре, и сообщил, что это единственный мужчина, которого в его отсутствие она смеет обнимать, к нему я не ревную, написал, а затем, словно передумав, добавил: ревную и к нему, деревяшка чертова, его ты обнимаешь по пять часов каждый день, разобью при первой же возможности, и на этом письмо заканчивалось несколькими восклицательными знаками.

Второе письмо он ей отправил из Словении, после перехода границы. Там их поместили в какой-то карантин, где они оставались несколько дней. Их допрашивали и обыскивали. Спрашивали и о ней, а в особенности о флакончиках, которых у него были полные чемоданы, Радулович дал ему положительную характеристику, но, похоже, этого было недостаточно. Ему он и отдал письмо для Ольги, потому что не было марки. Радулович дал ему честное слово, что письмо отправит. Послал или нет, знают только он и Бог. И его дальнейший путь также не был прямым. Говорили, что он долго сидел в тюрьме, а на свободе – без работы. Геда не помнит, чтобы они еще когда-нибудь встречались, но Радулович как-то пару раз передал привет через какого-то доктора Колопка, у которого Геда покупал книги.

В один прекрасный день Гедеон появился в воротах дома по Эшиковачкой улице и безмерно обрадовал своих крайне обеспокоенных родителей, которые уже почти было поддались черным предположениям, ведь разнообразные, в основном, неприятные слухи доходили гораздо быстрее, чем письма. В конце концов, он вернулся, и это было для них важнее всего. Они не могли на него наглядеться и как следует накормить. Смотрели на него, когда он спал. Немного удивленно переглянулись, когда из двух огромных чемоданов он принялся доставать какие-то пестрые бутылочки и выставлять в ряд на стол, осторожно, как будто они живые. Он был похож на фокусника. Гедо, сынок, проговорила мать, какие они красивые.

Тогда он им в подробностях описал свою недавно открытую способность до мельчайших деталей распознавать качество и компоненты даже сложнейшей ароматической композиции, что вообще-то, похвастался он, является редким и необычным даром. Такие люди встречаются, может, один на сотни тысяч или еще реже. Передал отцу приветы от каких-то старинных приятелей, которые его хорошо помнят, хотя многих он и не смог отыскать. Рассказал им о своей большой дружбе с Иваном Брохановски, сыном тех Брохановски, у которых он жил, по отцовской рекомендации. Они относились ко мне, как к дорогому члену семьи, сказал он с огромной благодарностью. Отец вспоминал, как его коллега Ярмила Холикова (в замужестве Брохановски, но он никогда не называл ее по этой фамилии), играла дипломный концерт, вся дрожа от страха, что ее пятилетний сын Иван, вертевшийся на заднем ряду, начнет махать и звать ее, чего от него (такой был чертенок) вполне можно было ожидать.

Молодой Брохановски (позднее они с ним познакомятся) уже тогда был известным художником, живописцем. Также он делал рисунки для стеклянных декоративных предметов, украшений и посуды. Он познакомил Геду с тайнами стекла, и вместе они, совершенно случайно, открыли Гедину почти сверхъестественную способность, которой он до тех пор не придавал особого значения и не считал талантом. Как это было? – прошептала заплаканная мать.

Мы с Иваном жили в одной комнате в их доме… По Кармелитской, 27, – перебил отец. Да, и однажды вечером, точнее, ночью, вернувшись с какой-то вечеринки, я сказал: Здесь был Качер. Это один наш приятель и коллега по факультету. Откуда ты знаешь, спросил Иван и начал озираться, в надежде обнаружить, по каким признакам я это понял. По запаху, сказал я серьезно, на что он рассмеялся. Не найдя в комнате никаких следов пребывания Качера, Иван начал надо мной издеваться, называл нюхачом и предложил пойти работать собакой-ищейкой. Я на него очень сильно разозлился. Утром за завтраком его мать нам сообщила: вчера вечером вас искал Качер. Он немного подождал в вашей комнате, потому что здесь у меня был урок с учеником. Потом он ушел, так как спешил. Сказал, что ему надо поговорить с Гедеоном о чем-то важном. Иван Брохановски сначала посмотрел на меня взглядом взъерошенного ястреба, а потом снова рассмеялся. Он и тогда все еще не верил. Подумал, что я сговорился с его мамой, которая в наших спорах всегда вставала на мою сторону. Он ушел из дома раньше меня, не поленился найти Качера, и тогда убедился, что я на самом деле по запаху угадал, – он был у нас. Качера обязали расспросить меня о моих намерениях в связи со сложившейся ситуацией, думаю ли я над тем, чтобы остаться в Праге. В тот же день Иван разыскал меня на факультете и извинился. С тех пор и началась наша игра в угадывание по запаху. Мы даже занимались кое-какими полезными вещами. Я, к примеру, без труда мог сказать, побывала ли у кого-то дома милиция в его отсутствие, а они тогда рыскали по квартирам без всяких причин. Я не скоро забуду пресловутый запах сапог и кожаных плащей. Моя девушка (позже Геда признался матери, что это невеста), Ольга Скрипка, в шутку говорила: я тебя боюсь. Я не смею ни с кем остановиться поболтать, чтобы ты не спросил меня, почему я была с тем или с тем. У человека не может быть от тебя тайн.

Иван познакомил Геду с одним аптекарем, занимавшимся изготовлением духов, Иван поставлял ему флаконы. Я с ним одно время работал, рассказывал Геда родителям, его зовут Франтишек Брахна. Мы вместе составляли новые комбинации ароматов. Он жаловался, что обоняние постепенно притупляется, и я ему помогал. Впрочем, ум и память служили ему безукоризненно. Я очень многому научился у этого человека, причем не только о запахах. Сначала я приходил к нему один или с Ольгой, а потом вдруг стали приходить и остальные, сначала Иван, потом и наши друзья: художники, лингвисты, химики, писатели, музыканты, актеры, пестрая компания. Старый аптекарь называл нас «мой фаустовский кружок». Ночи напролет мы просиживали в комнате между лабораторией и аптекой «Брахна Фармация». Разговаривали, пили чай и отличную бехеровку, которую он делал сам, слушали музыку, его воспоминания о минувшем, писатели читали свои произведения, а мы их потом обсуждали, Иван нас рисовал. Иногда посреди ночи приходила пожилая госпожа Брахна, помощница и супруга нашего хозяина, приносила огромный кусок вкуснейшего черничного штруделя и сидела с нами. Милейшая женщина, но она не любила участвовать в разговорах, потому что у нее были проблемы со слухом. На этих ночных посиделках мы обсуждали разные вещи, в том числе и то, как мне использовать талант к распознаванию запахов. Все мне советовали не идти в парфюмерную промышленность, несмотря на спрос и большую зарплату, которую я бы наверняка там имел. Это слишком массово и тривиально, сердился Иван, так может любой дурак, а твой дар уникален, поэтому твой долг превратить его в нечто новое, до сей поры невиданное, что-нибудь стоящее.

Дело даже не в том, что промышленность тривиальна, она к тому же очень опасна, доверительно наставлял меня доктор Брахна.

Там, в большей или меньшей степени, одни уголовники. Нигде больше нет такой бессовестно завистливой конкуренции, как между парфюмерами. Это настоящие убийцы. Для них важно лишь продать свои одеколоны, даже если за это придется заплатить трупами. Не ходите к ним, умоляю вас. Работайте один, кто вам нужен, – никто. Кроме того, уверял он меня, со временем это приведет к губительным последствиям для вашего исключительного органа. Обоняние – совершенная способность, а нос, в принципе, в высшей степени чувствительный орган, его следует оберегать от резких химических испарений, от них он страдает больше всего, в особенности, если они конденсированы.

Я был увлечен изучением лингвистических проблем, о которых больше всего дискутировал с профессором Брохановски, отцом Ивана, который из-за каких-то разногласий в университете в то время ушел с поста заведующего кафедрой германистики и часто бывал дома, поэтому у меня не было времени особенно беспокоиться о своем парфюмерном будущем. Одолевали другие заботы. Я хотел в совершенстве овладеть теорией Трубецкого. Тем не менее, принялся с энтузиазмом размышлять о некоторых предложениях Ивана, высказанных как-то ночью в аптеке у доктора Брахны. Раз уж у тебя есть такой талант, тебе следует перевести всю науку о запахах на совершенно другие, художественные рельсы. Аромат должен быть вне любой профанации и давления повседневности. Надо создать нечто более чистое, чем лаборатория, что-то вроде храма, может быть, музей, какой-нибудь архив, коллекцию исключительных и редчайших ароматов, и даже древних, если что-то подобное вообще можно себе представить. Это – просто-напросто твое призвание, сделать нечто подобное. Кто, кроме тебя, сможет все это изучить и собрать. Мы будем тебе помогать в качестве рабочей силы, станем твоими поставщиками материала, а ты занимайся оценкой и производи отбор. Он говорил столь убежденно и взвешенно, что я на самом деле задумался над его словами. Старый Брахна был воодушевлен, да и все остальные тоже. Галерея ароматов, сказала Ольга, это действительно будет нечто новое. Уже на следующей неделе после того разговора аптекарь подарил мне несколько флаконов еще из прежней, до Первой мировой войны, мастерской своего отца. Он хранил их, как память. Все еще ощущался аромат, что-то на базе липы и жасмина. Первенцы моей будущей коллекции, вот они здесь. В один прекрасный день он торжественно вручил мне и этот фарфоровый флакон – показал родителям, – о котором утверждал, что он принадлежал семье фон Лобковиц, куда, по слухам, попал в качестве подарка композитора Глюка принцессе Амалии фон Лобковиц, в которую он на протяжении многих лет был безумно и, как говорил Брахна, не совсем безответно влюблен. Вот, убедитесь собственными глазами, показывал им аптекарь. На внешней стороне донышка чудесно раскрашенного флакончика из розоватого фарфора на самом деле можно прочитать посвящение: Zum Handenken von C.W.G.[38]38
  На память от К.В.Г. (нем.).


[Закрыть]
Вот видите! Это действительно инициалы великого маэстро, Кристофа Виллибальда Глюка, ликовал старец. Да, верно, вдруг посерьезнел Иван, вот только это могут быть и Кэтрин Ванда Грегор, или Кристин Вильма Герхард! Брахна нетерпеливо отмахнулся, а тогда Иван встал и сделал официальное заявление: Я уверен, доктор, что это инициалы композитора Глюка и ничьи другие, не потому, что здесь так написано, а потому, что вы так говорите, ведь что касается меня, еще ни разу не было случая, чтобы вы оказались не правы. Аптекарь рассмеялся, погрозил ему пальцем и сделал вид, что хочет запустить в него флаконом. Он любил Брохановски, называл его Иван «Трезвый», потому что тот не употреблял алкоголь, даже превосходную домашнюю бехеровку. Оставьте его, он послушник, дразнили его в компании, это будущий «Святой Иван Непромокаемый».

Павел Хлубник впоследствии сделает экспертное заключение, что этот сосуд действительно изготовлен в самом начале восемнадцатого века и, соответственно, вполне мог быть подарком Глюка. По оценке Геды, духи во флаконе менялись, причем не один раз, а имеющиеся сейчас остатки – комбинация, изготовленная в какой-то, скорее всего немецкой, частной мануфактуре, где-то на рубеже прошлого и нынешнего веков.

Вот так-то, он с улыбкой взглянул на своих родителей. Шли дни, и я начал на самом деле приобретать флаконы, исследовать их содержимое и решать сложные загадки давних ароматов. Я и сам твердо решил, и пообещал тамошним друзьям, что соберу коллекцию, но такую, какой нельзя найти на каждом углу. Может быть, у меня это и получится. Кто знает.

Когда Геда закончил эту длинную и прекрасную историю, лицо госпожи Эмилии было мокрым от слез, но глаза сияли счастьем. Это были слезы радости, если такие существуют на свете. Радость ее в ту минуту и правда была безграничной. Она с удивлением впивалась взглядом в гениальный носик своего обожаемого единственного сына и, как какая-нибудь восторженная девица, поддразнивала профессора, открыто давая ему понять, от кого их дорогой сыночек унаследовал сей огромный талант. Вот, ты слышал все это, ты, который не отличит запаха базилика от баклажана, высказывала она ему в лицо.

Отец довольно хмыкал. Для него было самым важным, что сын вернулся, а то он уже начал бояться самого страшного. Он со всех сторон рассматривал флакончик Глюка, словно каким-то образом хотел проверить, действительно ли это его подпись. Надел очки и внимательно изучил нарисованную на флаконе идиллическую картину, на которой была изображена молодая, одетая в красивый наряд пастушка, в шляпке и в деревянных башмаках, играющая с прутиком, шлепая по спокойной воде голубоватого озерца, по которому плавает стадо откормленных белых гусей и несколько желтых гусят, а исподтишка сквозь кусты за всем этим наблюдает какой-то чернявый проказник, готовый в любую минуту выскочить из укрытия.

Уж принцессе мог бы послать подарок с какой-нибудь более благородной картиной, весело заметила госпожа Мила, после того как мельком успела бросить взгляд на изображенную сцену.

Как ты не понимаешь, отвечает профессор, это послание. Так он переписывался со своей возлюбленной. Этой картиной он назначает ей свидание. Переоденься завтра пастушкой, сообщает ей, и приходи туда-то и туда-то, где за деревьями тебя будет ждать пылкий мнимый пастух. Хорошо он это придумал. Я уверен, никто никогда так и не догадался об их тайной переписке. Надо же, как ты умеешь читать такие послания, – госпожа Мила встала, чтобы накрыть стол к ужину. В присутствии сына ей было неловко разговаривать о таких вещах.

Эта история о тайной переписке внезапно промелькнула в сознании Геды, когда он сидел перед следователем на деревянной скамье, на которой, с небольшими перерывами, провел всю следующую весну и добрую часть лета. От мыслей о Глюке и пастушке лицо его чуть не расплылось в улыбке, но тут же следователь Николич огрел его по голове журналом дежурств, жесткие корочки которого с громким треском ударили по темени. А тебе все смех?

Следователь, судя по всему, не слишком отличался от Ольгиного, вот только у Геды их было двое, чтобы работать посменно и всегда быть отдохнувшими и бодрыми. Когда бы его ни приводили, то допрашивали по несколько дней, а в последнее время и неделю, и две.

Глюком, понятное дело, не интересовался ни один, ни другой, но их занимали все живые, с кем он когда-либо хотя бы словом перемолвился, пока жил в Праге, при этом им практически все было известно, и Геда так никогда и не поймет, как и откуда. Сначала ему задавали вопросы общего плана, как ему жилось, с кем познакомился, кто были его лучшие друзья, чем они занимаются и тому подобное. Геда отвечал честно, что ему было хорошо, хвалил людей, семью, в которой жил, кафедру лингвистики, преподавателей.

Потом они стали жестче. Сообщили, что аптекарь Брахна арестован, что он заговорил и всех выдал, якобы записывая все, о чем они там беседовали, потому что был провокатором. (Пятнадцать лет спустя Геда узнает, что он отравился, когда милиция пришла его арестовывать, и никто и никогда от него не услышал ни слова). Его допрашивали обо всем, о чем они разговаривали на тех встречах в аптеке, кто на них приходил, требовали от Геды адреса, были крайне недовольны ответами. Ему говорили, что его сдали квартирные хозяева Брохановски, потому что он распространял просоветскую пропаганду. Требовали признаться, что Радулович уговаривал их бежать в Советский Союз, от чего Геда решительно отказался, так как ничего подобного не было. Ему приказали немедленно сдать тайную почту, которую он получает из Праги, и выдать каналы, по которым она до него доходит. Спрашивали, сколько писем он туда послал, и на какие адреса. Сказали, что и Ольга, и Иван, и их родители в тюрьме. Рассказали о нем всё. Получили его личное дело. Много он там наболтал.

Отдельная глава в расследовании, с немалым количеством ударов и угроз, принадлежит злосчастной сумме в пять долларов, которую честный девятнадцатилетний парень по-товарищески передал в общую кассу на железнодорожном вокзале в Вене. Какую информацию ты продал за те доллары? Кто тебе платил? Кто связал тебя со шпионским центром? Кто твой связник? Какой у тебя кодовый номер? Кому ты писал из поезда, когда вы возвращались назад? Почему эти письма ты не включил в общее количество отправленных, когда мы тебя спрашивали? Что было в письмах? Что находится в тех флаконах? Кто тебе их дал?

Когда его начали забирать на два-три дня, он никому не жаловался, особенно родителям не хотел ничего рассказывать, чтобы не волновать. Он верил, что все это лишь рутинная проверка, так, наверное, и должно быть. Он знал, что ни в чем не виноват, а они, которым известно столько подробностей его жизни, должны, соответственно, знать и то, что он ни в чем не замешан, а из того, что ему приписывают, не понимает и половины, и не знает, о чем речь.

Однажды, после двух недель мучений, бессонницы, ложных обвинений и нескольких жестоких оплеух, вернувшись, он позвал отца и кое-что рассказал ему о том, что происходит. Об одном из двух следователей, некоем Ракоте, он сказал, что тот не так уж плох, а вот некий Николич настоящий негодяй.

Завтра я пойду прямо к Поповичу и с места не сдвинусь, пока он меня не примет, решил несчастный профессор. Что нам делать, жаловался он, они же тебя убьют. Как, ты говоришь, зовут злодея? Николич.

Попович его не принял, хотя профессор целыми днями ждал, простаивая в коридорах, но и Геда был скверным психологом. Того самого Николича он должен был благодарить, что оставил его под следствием, а не отправил после третьего же допроса на каторгу, куда Ракота его уже было определил, и где бы он встретился с большинством из тех, кто вместе с ним приехал из Праги, прежде всего, с Радуловичем.

Ракота скрывал свои волчьи клыки под каким-то народно-простоватым добродушием. Угощал сигаретами, жаловался, что на него давят сверху, потому что он слишком добр к подследственным, а он, что поделать, такой, жалко ему людей, у всех у нас кровь одинакового цвета, – ведь так, правда же. Давай, расскажи, как дело было, уговаривал он Геду, шепотом и мимикой, тебе ничего не будет, ты же школяр, мы скажем, его хитростью заманили, исправится, и все. Вот только им наверх надо отдать хоть что-то, написанное черным по белому, и нас обоих избавят от этих мучений. Думаешь, мне все это нравится, дружок, у меня слезы на глаза наворачиваются, но вот, смотри, показывал он Геде, озираясь по сторонам, как бы его кто не застукал, это твое личное дело, глянь, что написано. На желтой обложке какой-то тетради было написано крупными латинскими буквами: ПРИЖАТЬ!!! Это слово, кроме трех восклицательных знаков на конце, было еще и несколько раз подчеркнуто красным карандашом. Вот, видишь. Ну, расскажи мне теперь, что ты привез в тех флаконах, и закроем тему. Что это за шифры?

Николич же орал на него, в ярости швырял на пол какие-то книги, ругался, лупил линейкой (узнаёте универсальный следовательский реквизит) об стол, выскакивал с воплями в коридор, возвращался с мокрыми щеками, как будто умывался от мучений и жары. Однажды вдруг, с таким вот мокрым лицом, он схватил Гедин пиджак, прорезал ножом для бумаг дырку в подкладке возле кармана и сунул внутрь какую-то писульку.

Они ее еле-еле нашли, когда через два дня он вернулся домой. «Пусть отец идет к Ковачевичу, немедленно», было нацарапано на ней.

Провокация или нет, у профессора Волни не было сил об этом думать, он отправился в здание Бановины[39]39
  Бановина – административно-территориальная единица в Королевстве Югославия. Здесь: здание, в котором располагалась администрация.


[Закрыть]
уже на следующий день, рано утром. Его допустили к Ковачевичу, буквально на пару минут, только через две недели.

Двое лихих контрразведчиков из колыбели революции, которых она, разумеется, позже, с наслаждением пожрет, видимо, так никогда и не узнали, как добрый композитор обоих от всего сердца благословлял в своей глубочайшей родительской благодарности. Должно быть, они сильно переполнили меру грехов, если даже самые чистые его пожелания и благодарность не смогли им ничем помочь.

Благодарю святую руку моего бывшего ученика, шептал профессор в своем ближайшем круге. Он ведь тогда был большим начальником в этой их власти, но у него золотое сердце. Принял меня в своем кабинете (как будто других принимал на лужайке) и сразу же, при мне, написал на папке Геды: «Решить положительно». Я чуть в обморок не упал, прямо там, возле его стола, когда увидел те слова на бумаге. Он спешил, я даже не успел честь по чести его поблагодарить. Как я вообще в тот день добрался до дома, одному мне известно.

С того события прошло не так много времени, а Геду и впрямь оставили в покое. Они больше не посмеют тебя тронуть, из-за Ковачевича, уверял, да и подбадривал его отец, когда ночью они сидели без сна, каждую минуту ожидая стука в дверь.

И действительно, больше его не беспокоили. Мы никогда не сможем отблагодарить этого доброго человека как следует, вздыхала мать Геды. Благодарю тебя, Боже, что есть еще такие люди на свете.

Блаженна наивность честных людей, которая столь близорука, и которой столь мало надо.

Как то, чем размахивал двуличный Ракота, не было Гединым личным делом, так же вовсе и не его дело находилось в папке, на которой «золотое сердце» накарябало пресловутую бесценную освобождающую надпись. Все это были дешевые трюки из арсенала «строим общество с человеческим лицом». Геду, похоже, и впрямь спас только безумный Николич, неизвестно, почему и как, что тогда, собственно, и было единственной гарантией эффективности.

Все это, какое-то десятилетие спустя, им под строжайшим секретом, в тонкостях объяснил агроном Боровия, приводя точные имена, даты и подробные данные, из чего следовало, что он прекрасно информирован, причем именно об этом деле. Ковачевич в то время уже был разжалованным пьяницей, Николич давно уехал, а Ракота имел всего десять лет выслуги. Ему не было и тридцати, когда его отлучили от кормушки и выгнали. Похоже, где-то он все-таки переусердствовал в своем «народном» заигрывании.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю