Текст книги "Берлинский этап (СИ)"
Автор книги: Вероника Тутенко
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Нина не заметила, как подкралась и села рядом подружка Анька. Засмеялась:
– Что скучаешь одна на берегу? Ждёшь, когда на катере прокатят?
– Беспокойно мне как-то, – призналась Нина.
– А кому сейчас спокойно. Время такое…
Катер, между тем, причалил к берегу всего лишь в нескольких шагах от подружек.
Четверо парней в военной форме сошли на берег, и один из них, презрительно мотнув головой, громко запел:
«Под немецких куколок
Прически вы сделали,
Губки понакрасили,
Вертитесь юлой.
Но не надо соколу
Краски твои, локоны,
И пройдет с презрением
Парень молодой».
… Но двое из четверых всё же остались: уж больно девчонки хороши, да и просто поболтать хотелось. Аньке тоже только повод дай. Слушает, да хохочет. Парни оба высокие, красивые, связистами оказались, наперебой военные истории рассказывают, но не о подвигах и не о том, как друзей теряли, а всё больше забавные истории, как будто и война была не пожарищем и огненным мессивом, а так, игрой в войнушку, в которой фашистов разбили шутя.
– Что они только не выдумывали, гады, да только и нас голыми руками не возьмёшь, – усмехался беленький, с голубыми глазами.
– Ага, – второй смуглый и тоже подтянутый красавец в подтверждение слов друга вынул откуда-то из кармана изрядно измятую памятку-брошюру, состоящую всего-навсего из нескольких листов, распечатанную для солдат.
– Ой! – с наигранным испугом отстранилась Анька, увидев нарисованную чёрную ведьму, и тут же прильнула к брошюре опять, громко вслух прочитала подпись под сказочной старухой. -
Сядь-ка дружок,
Да съешь пирожок.
Пирожок-то на вид деловит,
А внутри-то пирог ядовит.
– И еду отравленную в домах оставляли, – продолжал светленький. – И в колодцы яд подсыпали. Как-то раз…
Досказать историю не дал замполит, внезапно навис, как строгий учитель над нашкодившими школьницами:
– Аксёнова! Поливанова! В столовой нужна ваша помощь.
Нина даже поёжилась от его взгляда, на фашистов и то добрее смотрят…
Помощь, собственно говоря, была не так уж и нужна. Столовую подметали только утром, но приказ есть приказ, пришлось снова взяться за веники, хотя обеим подругам была известна причина недовольства замполита.
– Аньк, ну зачем тебе этот старик? В отцы ж тебе годится.
Анька только хихикала – сверкала глазищами-миндалинами, так, что было не понять, правда ли втюрилась в лысого, похожего на бульдога майора или ведет какую-то свою лисью игру.
Любовь зла, говорят. Может, и вправду…
Нельзя же поменяться хотя бы на минуту глазами, сердцем, чтобы увидеть майора Чигракова, приземистого, с обвисшей кожей, глазами вертихвостки-подруги.
Вернее, это она раньше вертихвосткой была, а теперь ни дать, ни взять – верная жена. Сколько ни зови «пойдем с ребятами посидим» – все напрасно.
Боится, что майор увидит невзначай. А он будто чувствует в Нине врага, смотрит на неё исподлобья, так бы и испепелил её и заодно всё юное, что стоит на пути к пышной Анькиной груди.
«Люблю украинску породу. Полна пазуха цицок», – говорят о таких, и не важно, хохлушка или нет.
В другой раз, проходя вечером мимо распахнутых окон столовой, услышала Нина знакомый ворчливый голос «собьёт она тебя с пути». Просто обрывок фразы, а как ледяной водой окатили. Да, может, и «она» – не о ней, не о Нине. Может, и не с Анькой замполит беседовал вовсе? Но логика была не на стороне подруги: её очередь мыть посуду, а на других замполит если и смотрит, так только с подозрительным презрением. Не шутка, видно, последняя любовь… Нина пыталась было снова завести об этом разговор с Аней. – Твой замполит хочет нас, наверное, поссорить. – Смешная ты, Нина, – усмехалась в ответ. – Он меня ко всем ревнует. Видит же, парни молодые вьются вокруг тебя. Боится, как бы и я в молодого не влюбилась. Но такое объяснение не оправдывало замполита в глазах Нины. Ревновать – значит сравнивать себя с другими, не в свою, причём, пользу, – старость с молодостью. Значит, не так уж и любит, если не смог подняться над своим самолюбием. А кто предаёт себя самого – легко предаст и другого… Но Аня в такие дебри-рассуждения не вдавалась, порхала себе, как бабочка счастливая, и Нина решила для себя: не хочет человек – не надо лезть в душу. И всё же надеялась, поутихнут-поулягутся страсти, и снова всё будет по-прежнему…
На коммутаторе девчонок ждал сюрприз, по каким-то важным делам пожаловал их общий знакомый, вернее, не совсем знакомый, поскольку знали они не его самого, один только голос…
– Кто дежурит сегодня? Это ты, Нина? (… Аня, Клава…)
Борис не ошибался никогда, знал всех по именам и голосам.
Нина, Аня, Клава о нём знали немного. Только то, что связист – сибиряк, что зовут его Борис и фамилию носит смешную – «Тараканов».
«Усатый, наверное», – хохотали как-то девчонки, сплетничая о связисте.
По голосу, созданному не иначе для того, чтобы разгонять тоску, угадывался весельчак и балагур.
«Ой, девочки, как же я соскучился по девчатам, – даже вздыхать у него получалось как-то особенно, легко и радостно. – Так бы и прижался к вам!»
Борис оказался симпатичным подтянутым блондином. Грудь в орденах, на вид лет двадцать пять.
– А ну признавайтесь, девчата, кто здесь у вас Нина, кто Аня, а кто Клава? – застал с порога девушек врасплох. – Да я и сам по голосу угадаю. Ты Аня, наверное…
– Аня, – засмеялась Аня.
– А я Борис, который вам всё время надоедает. Вызвали в Кюстрин по делам, дай, думаю, к девчатам зайду.
– Ничего не надоедаете, – улыбнулась Нина. – Всё равно мы здесь скучаем целыми днями.
И снова почувствовала на себе чей-то взгляд, под которым хотелось съёжиться, как от холода. За спиной, как тень, снова стоял Чиграков.
Надоедливый, как призрак в старинном доме, – от него хотелось избавиться и выйти на свет.
– Товарищ замполит, направьте меня, пожалуйста, в Россию. Может, братья уже вернулись в деревню, очень беспокоюсь за них живы ли, – не раз просила Нина, но он только сдвигал брови и отделывался коротким «Не время еще». А время тянулось очень медленно.
…. Скользят по Одеру трофейные пароходики и катера, привыкают понемногу к миру. Всё же уболтала Нина зануду-Аньку посидеть на берегу, а она как будто и не рада, оглядывается то и дело, как украла что-то.
– Толку, Нин, от твоих молодых, – хмурилась Аня. – Если муж намного старше, больше любить будет.
– Он же в отцы тебе годится, – в который уже раз удивлённо повторила Нина. – Какая может быть любовь?
– Последняя любовь сильнее всего, – пожимала плечами Аня.
– У него, может быть, и последняя. А ты?
– А что я? – хмыкнула Аня. – Это даже лучше, если любят тебя, а ты нет, тогда мужчина для тебя всё, что хочешь, сделает. Разве плохо, когда есть защита?
По-кошачьи мурлыча, пристал к берегу катер. Возвращался с рыбалки старшина.
– Держите, девчонки!
Сам смеётся, а в каждой руке не то змея, не то рыбина по полметра.
– Что это? – удивилась Нина. – Змеи?
– Какие змеи? Угря что ли никогда не видела? – засмеялся старшина, протянул девушкам добычу. – Поджарьте на сковородочке этих двух змей. Да не волнуйтесь, с ними работы мало, даже чистить не надо.
Угря жарили вдвоем с Аней. И Нина снова заметила, что подруга стала неразговорчивой, будто и не подруга вовсе.
И расспрашивать бесполезно – всё в шутку обратит. Хотя и без объяснений ясно в чём, вернее, в ком тут дело.
Дверь визгливо попятилась к стене, на пороге кухни возник майор. Распрямил плечи, как на параде.
И Аня тоже сразу стала как-то выше и статнее.
Взгляд Чигракова скользнул по помещению и прилип к сковородке с истекающими жиром угрями, затем остановился на Нине.
– Иди на коммутатор, – отдал приказ.
Угря досталось каждому по крошечному кусочку, но гвоздём ужина было не столько само диковинное блюдо, сколько рассказ старшины о том, как он изловил длиннохвостых.
– Смотрю, змея на крючке, – сошлись лучиками первые морщинки в уголках глаз. – Не сразу понял, что это угорь, хотя до войны переловил их столько на Волге…
… Нина не дослушала, выскользнула на улицу. Кюстрин кутался вдали в мрачную скуку – униформу чужбины.
И снова нестерпимо захотелось с гармонью и берёзками в вагоне ехать на родину.
«Может, и Толик уже вернулся», – цеплялись мысли за надежду. – И хлеб, наверное, уже есть в России настоящий.
… В вагоне было весело и тесно, как и месяц назад, когда возвращались в Россию с Аней и ещё одной милой чернявой девушкой, имени которой Нина не помнила.
Теперь же Нина была одна и не искала попутчиков.
Под сердцем свербело, назойливая такая тревога, как тихая струнка.
И желание стать незаметной всё сильнее и сильнее.
На этот раз в вагоне была и гармонь; то частила частушками, то протяжно вздыхала и будто торопила поезд новыми военными песнями.
Нина прижалась к стене товарного вагона.
Рядом одна девушка подсаживала на плечи другую, похудее и поменьше ростом. Обеим было весело и не терпелось поскорее добраться хотя бы до границы.
– Ничего не разобрать, – дотянулась до крошечного окошка та, что пониже. – Одни поля и деревья.
Но поезд вскоре встал.
– Ваши документы, – навис над Ниной пограничник, и то, что свербело в груди, оказалось пойманной птицей.
– У меня нет документов… – пробормотала растерянно.
– Откуда едете, девушка?
– Из части…
Голос спокойный и строгий, почти равнодушный, а взгляд как будто хочет достать до потаённых глубин души, извлечь, как рыбу, оттуда сокровенное.
– Так, девушка, – стали глаза ещё строже. – Вылазьте из вагона и возвращайтесь назад, пока не попали, куда следует.
«Куда следует» произнёс, чуть понизив голос.
Только голос и взгляд. Его самого как будто и не было.
Нина остановилась у дороги, которая теперь, как течение реки, пролегала только в одну сторону.
– Куда тебе, красавица? – остановился ехавший со стороны границы грузовик.
Водитель оказался разговорчивый, но больше рассказывал сам, чем слушал.
Нину это устраивало вполне. Говорить совсем не хотелось.
Беды, впрочем, ничто не предвещало. До дежурства оставалось целых восемнадцать часов. Никто ни о чём не спрашивал, и к дежурству допустили. А через пару недель Нина и вовсе забыла об инциденте…
…Чёрный автомобиль с берлинскими номерами подъехал быстро и легко, как будто не касался асфальта, остановился неожиданно и мягко.
Дверь легковой машины, новой, по всей видимости, немецкой модели, неслышно открылась, и на улицу деловито и решительно шагнул человек в военной форме.
Несколькими быстрыми шагами он приблизился к стоявшим внизу солдатам и стремительно взлетел вверх по ступенькам.
– Аксёнова, поехали.
Два слова прогремели для Нины громом среди ясного летнего неба.
От самоуверенной фигуры незнакомого человека с безупречной военной выправкой, от безразличного взгляда его глаз цвета льда исходила угроза.
Девушка не знала, чем именно была вызвана внезапно обрушившаяся на нее тревога.
Летнее утро померкло. В памяти вдруг всплыло всегда беспечное, улыбающееся лицо дяди Фёдора. «Это конец», – пронеслось в голове.
– Куда? – девушка старалась спросить спокойно и уверенно, но голос дрогнул, оборвался, и короткое слово прозвучало тоскливо и тускло-обречённо.
– В Берлин.
Какими дорогами колесит по земле обречённость?
Нина знала теперь, ни на разбитой телеге в бездорожье и хляби – обречённость ездит в автомобиле чёрном-чёрном, как крылья ворона.
Чёрный ворон разносит горе по земле. Чёрные перья кружатся в воздухе и опускаются на чёрный снег.
Нина вспомнила, как молилась во время бомбёжки, и как хоронили отца.
Человек в военной форме подождал, пока девушка сядет на заднее сидение, и опустился на переднее, рядом с шофёром.
Зловещее карканье, чёрный снег и брошенный гроб взорвались визгом мотора.
Мелькание домов немного успокаивало, но мысль о том, что будет, когда остановится автомобиль, не отпускала, стучала в висках.
Берлин… Нина с грустью вспомнила, как мечтала увидеть город славы и поражения, как любовалась его сверкающим небом, когда казалось, что этот необъятный в своей красоте и величие салют виден из любого уголка земного шара.
И вот мечта обрела очертания развалин и геометрически правильных свежевыкрашенных новых стен, новой гладкой дороги, но эти стены, эти дома и дорога как будто тонули в густой чёрной дымке.
Только цветы… Их так много в этом городе, откуда началась и где окончилась война. Красные, розовые и нежно-нежно голубые звёзды в темнеющей августовской зелени газонов.
Нина цеплялась взглядом за эти цветы, как будто они могли остановить несущийся куда-то автомобиль. Они не могли…
Автомобиль остановился у серого трехэтажного здания.
В голове девушки молниеносно пронеслось: «Бежать!», но офицер уже вышел из машины и предусмотрительно пропустил Нину вперёд.
– Прямо! – сухо приказал он.
Теперь всё происходящее казалось Нине страшным сном – таким бесконечным был узкий коридор. Прошлое и настоящее рассыпалось со звоном под ногами, и этим звоном было будущее.
Оно вдруг встало перед девушкой огромными горами из одежды, туфель и человеческих волос, и все эти горы таяли в пламени.
«Я ни в чем не виновата», – хотелось крикнуть девушке, но беспощадный голос здравого смысла говорил, что это бесполезно.
Длинный коридор заканчивался серой дверью.
– Сюда, – офицер пропустил Нину вперёд в просторное помещение на первом этаже.
Ни одно яркое пятно не оживляло его мрачные стены. Солнечный день безнадёжно стучался в окна и рассеивался по углам.
Реальность вдруг поблекла, стала чёрно-белой, как будто была лишь воспроизведением действительности на экране в темном кинозале.
За длинным столом апатично смотрел в никуда грузный офицер с лысеющей курчавой шевелюрой грязно-рыжего цвета, орлиным носом и толстыми губами.
На мгновение его бесцветные глаза встретились с взглядом вошедшей девушки, и он показал ей на стул напротив себя.
– Садитесь.
Каждая морщинка тяжеловатого лица грузного майора как на фотоснимке отпечаталась в душе девушки. Это лицо вдруг стало самым важным на земле, как будто сама судьба лениво восседала перед ней с большими майорскими звёздами на пагонах.
– Ваше фамилия, имя, отчество…
Голос майора прозвучал безразлично, безлико.
– Аксёнова Нина Степановна.
– Год рождения.
На секунду Нина замешкалась.
Звёзды на пагонах майора вдруг засияли путеводными звёздами, и каждая из них освещала свою дорогу.
«Скажи, что ты с двадцать шестого», – прошептал вдруг кто-то на ухо голосом тёти Маруси.
Взгляд бесцветных глаз стал выжидающим.
– С тысяча девятьсот двадцать шестого.
Майор спрашивал, где родилась девушка и как оказалась в Германии.
Нина ответила, что родилась в Казани, а зимой сорок второго её угнали из Козари.
Офицер старательно записывал и вдруг испытывающее посмотрел на девушку:
– Зачем бежала?
– Хотела увидеть Россию и брата, – Нина услышала свой голос как будто со стороны и не узнала его. Голос стал чужим, тихим и слабым.
Осколки действительности вдруг стали единой картиной.
Опущенные ресницы Ани, злорадная ухмылка замполита, стрелки, бегущие по замкнутому кругу циферблата, – всё вдруг обрело свой зловещий смысл.
Ведь оставалось ещё восемнадцать часов.
«Восемнадцать часов!» – хотелось бросить упреком в лицо этому майору, так безразлично сверкавшего звёздами напротив, но слова застыли в горле, и девушкой неожиданно овладело ледянящее спокойствие. Словно и прошлое, и будущее, и настоящее вдруг оказались под белой-белой толщей.
Собственная судьба вдруг стала Нине совершенно безразлична, а в душе не осталось ни страха, ни обиды – ничего.
Майор всё с тем же безразличием кивнул конвойному.
– Отведите её в камеру.
Допрос был окончен.
Теперь коридор казался Нине лабиринтом, из которого нет выхода. Только тупики.
Одним из таких тупиков оказалась камера.
Холодно щёлкнул замок, и в этом леденящем звуке девушке послышался злорадный смех замполита.
Нина бессильно опустилась на бетонный пол.
То, что случилось, невозможно было осознать.
Ведь утром так ярко светило солнце. Так беспечно говорили о будущем Аня и Клава, как будто были уверены наперёд, что ничего плохого уже не случится в их жизни.
Утром и Нина была в этом уверена…
И вот каменные стены и параша у двери, и никто, никто не поможет…
Камера довольно просторная. В ней уже ждут трибунала три женщины, тоже, наверное, узницы. Лица злые-презлые, молчат.
Гулом в тишине раздавались голоса – мужские и женские, юные и старые.
– У тебя есть закурить? – спрашивал низкий мужской голос.
– Нет, – отвечал ему кто-то голосом старика. – А у тебя?
– Последняя осталась.
Где-то перестукивались на азбуке Морзе.
– Тебе сколько дали? – спрашивала какая-то женщина другую.
– Два года.
– Повезло.
Голоса сливались в гулкую многоголосицу.
– … За хулиганство…
– … Я всю войну прошёл…
– … Три года…
– … Есть закурить?…
Нина закрыла глаза и погрузилась в беспокойный сон.
На другой день военным трибуналом судили солдат. А третье утро скрипнуло железной дверью, хмуро заглянуло в камеру сонным взглядом конвойного.
Серое помещение снова встретило девушку хмуро и холодно. В нём не было ничего, кроме трёх столов и длинного ряда стульев вдоль стены – для заключённых.
За столами теперь сидели трое – военный трибунал, каждый – за своим столом.
Один из них – майор, задававший вчера вопросы, теперь выглядел еще равнодушнее и лениво поглядывал в окно.
За средним столом толстый пожилой офицер сверлил пространство перед собой.
Третий был сутул и худощав, но, несмотря на щуплость, что-то неуловимое в его взгляде, манере держаться делало его самой мрачной и значимой фигурой за столом.
– Садитесь, – прогремел худощавый офицер неожиданно низким тембром.
Нина опустилась на стул под сверлящим взглядом.
Теперь стул стоял немного дальше от стола – почти на середине помещения.
– Когда вас призвали в армию? – худощавый пристально посмотрел на Нину.
– Меня не… – во рту у Нины вдруг пересохло, язык отказывался слушаться. Она не успела выговорить, что не принимала присяги, как сидевший посередине грузный офицер уже сыпал другими вопросами.
– Почему бежала? Кто-то обидел в части?..
– Нет, никто…
«Никто» – конечно, неправда, но не обнародовать же во всеуслышание про Аньку и её замполита.
– Понятно, – покачал головой худощавый. – Тебе пять лет лагеря.
Нина вздрогнула: она только приготовилась к расспросам, а всё уже закончилось. Глупое какое-то недоразумение. Девушке казалось, что сейчас кто-то встанет и скажет: «Остановите это глупое недоразумение», но все оставались на своих местах.
Чёрный автомобиль, не останавливайся, не останавливайся, пока цветут улицы.
Глава 4. Круглица
Главным в Торгау было эхо, от него не могли утаится ни вздох, ни шаг, ни уж тем более, звук открывающихся – закрывающихся дверей. Эхо всегда начеку. Эхо никогда не спит в отличие от позвякивающих ключами надзирателей.
Тс-с-с-с… Эхо боится тишины. Молчите, молчите, молчите…
Ха! Скорее вездесущее сведёт с ума, чем позволит себя обмануть. Даже тишина и та в Торгау в сговоре с Эхом.
Дорога в Торгау была мучительно длинной. Нину везли на грузовой машине вместе с другими узницами и солдатами с сорванными погонами и расстёгнутыми воротниками. От щемящей обиды за других, загнездившейся в сердце, даже страх собственной участи отступил на время пути: «их-то за что, ведь они всю войну прошли?»
Торгау, как огромный каменный паук, терпеливо ждало попавших в сети закона.
Длинным лестницам, казалось, не будет конца. Неужели, и правда, всего лишь третий этаж?.. «Пришли», – конвойный втолкнул Нину в камеру. Эхо железно лязгнуло.
В камере было так многолюдно, что на Нину никто не обратил внимания: одной больше – обычное дело. Многие курили, и трёхъярусные нары окутывал смог такой густой и едкий, что у новенькой защипали глаза, и подступила тошнота. К счастью, вместо параши здесь был туалет с несколькими раковинами.
Всё вокруг жужжало, говорило, сливаясь в гул, в котором трудно было уловить отдельные голоса. Женщины говорили, говорили, говорили… Кто-то, как Нина, всё больше молчал. &&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&& Никто не плакал, но никто и не смеялся. Лица напряжённые и злые. На одних была военная форма, других привезли в платьях и с высокими причёсками и даже накрашенными губами и ногтями.
От гула звенело в ушах, а время вдруг стало таким вязким и медленным, что трудно было сказать наверняка: прошло два месяца, а то и целых три. Дни тонули в монотонном гуле и были похожи друг на друга. Ничего не происходило, не считая того, что раз в день приносили овсяную баланду или жидкую перловую кашу, кусочек хлеба и кипяток. От лежания на голых нарах болели бока, и хотелось уже только одного: хоть какой-то определённости…
…В вагоне было только два окна. Нина прильнула к одному из них. На крутом повороте поезд изогнулся змеёй. Вагоны тянулись, тянулись, а конца им не было видно. Поезд казался бесконечным. Нина с ужасом думала о том, сколько в поезде таких же, как она, узниц, считавших дни до освобождения. Сколько солдат и офицеров проползли по усеянной минами земле от Москвы и оказались за какую-нибудь мелкую провинность или неосторожное слово в цепочке промозглых вагонов, и с каждым километром всё холоднее. Хорошо, догадалась в Кюстрине одеть на себя несколько платьев одно на другое, да и многие узницы одеты, как капуста. Кроме военных, конечно. Для них, привычных ко всему, такие хитрости ни к чему и даже ниже достоинства. Но большинство едущих в неизвестность – в гражданском.
Такой же товарняк увозил их когда-то в далёкую неизвестную Германию. И были такие же науськанные служебные собаки. Такой же конвой. Только те конвойные были в немецкой форме. Даже тот же маршрут – через Польшу.
Так под конвоем уносится товарным поездом жизнь, и только Всевышнему известно, куда ведут эти рельсы.
«Это конец!» – пульсировала в висках пустота.
Нина равнодушно обвела взглядом вагон и не задержалась ни на одном лице.
– А тебя-то за что, деточка? – обратила внимание на одиноко стоявшую у окна и глядевшую вдаль девушку красивая немолодая женщина, серьёзная, почти суровая. Волосы ровно поседевшие выжжены временем, но кудрявые и длинные и, как трава на поляне в лесу, густые.
– За самовольную отлучку, – ответила Нина.
– Нашли преступницу, кого сажать, – покачала головой женщина.
– А вас за что?
– А за что нас Гитлер в печах жёг? – обратилась она не то к Нине, не то к самой себе, намекая на своё еврейское происхождение. Женщину звали Дока Харитоновна. – За измену родине…Вон, Тенцер Нина, – строгий, сразу видно, учительский взгляд близоруко нащупал в толочее одинаковых бушлатов красивую еврейку лет двадцати восьми. – Тоже переводчица, а до войны учила детей играть на скрипке, с генералом роман закрутила, да и это не спасло. Шесть лет дали. Мало того, и он чуть генеральских погон не лишился за то, что связался с еврейкой, немецкой переводчицей.
Шесть лет – даже дольше, чем война, но Нина Тенцер улыбалась. Мягкая улыбка как будто была такой же неотъемлемой частью её полного лица, как лоб или скулы. Волосы ласково обрамляли лицо, и весёлыми кольцами спускались к пояснице. Но самым примечательным в Нине Тенцер были руки – аккуратные, но с длинными изящными пальцами. Можно было итак угадать, молодая еврейка играет на скрипке, инструменте, над которым евреи имеют странную власть, заставляя его выплакивать музыку. У неё тоже кудрявые волосы, длиннющие, как путь к свободе, и черные, как лагерные будни. Да, Нина Тенцер продолжала улыбаться.
– А вам сколько дали?
– Одиннадцать…
Дока Харитоновна замолчала, на лице её появилось безучастное выражение, которое она сохраняла до самого лагеря.
Даже если путь кажется бесконечным, однажды поезд остановится.
«Вылазьте, приехали!», – обдало ледяным воздухом.
Выбираться наружу никто не спешил, так, лениво вываливались. Вагон был последним связующим звеном со свободной, а впереди – клочок неволи, огороженный досками и колючей проволокой, окружённый восемью вышками, на которых не дремлют конвойные. А чтобы точно никто не удрал, для верности под колючей преградой к свободе пропустили электрический провод.
По ту сторону смертельно опасного забора – бараки. В отдельном бараке – столовая с кухней, где главенствует хлеборезка, дозирующая в граммах жизнь. В другом бараке – культурно-воспитательная часть и там же мастерская по починке обуви. Из всей этой барачной архитектуры выделялось только деревянное здание, в котором несвобода сжималась до ста метров, – БУР.
Сотни новоприбывших подтянулись к бараку, в одной части которого выдавали посылки осуждённым, а другую занимал склад. Завсклада с опухшими глазами методично выдавал в каждые руки по комплекту зимней униформы, состоявшей из ватных брюк, ватной телогрейки, галош с носками и шапки-ушанки без звёзд, но не составляло труда догадаться: добро перешло на зону от демобилизованных солдат.
– А нет у вас калош поменьше? – робко спросила немолодая уже, хрупкая, почти прозрачная женщина с удивительно маленьким размером ноги.
Завсклада невольно посмотрел вниз:
– Балерина что ли? – оценил взглядом-рентгеном.
– Балерина.
– Нет у нас поменьше, здесь тюрьма, а не балет.
Всё же, кряхтя, выбрал калоши на пару размеров поменьше:
– На вот. С носком будет в самый раз.
Носки были стёганные, набитые ватой, мороз в таких не страшен.
По пути в барак балерина продолжала враждебно смотреть на калоши, будто они и только они были виноваты во всех её бедах. Переводила взгляд на кожаные полусапожки на низком каблучке, с которыми вот-вот неминуемо придётся расстаться, и сокрушенно вздыхала.
– Всё равно, что с жизнью прощаешься, – уловила ход её мыслей, усмехнулась шагавшая рядом в солдатских сапогах и военной шапке. – Походила б всю войну в солдатских, не убивалась бы так из-за каблучков.
– А ты, значит, всю войну прошла? – отвлеклась от своих ног балерина.
– Пролетала, – лётчица плотно сжала и без того слишком суровые губы, отчего её резкие линии скул и выдававшегося вперёд подбородка стали ещё отчётливее. &nb&sp; Балерина ни о чём больше не спрашивала. С лётчицей они были земля и небо. Одна – бесстрашный воин, другая – хранительница красоты и земной силы, поступающей токами в ту самую высоту из неведомых глубин по её точёному телу, устремленному в танце ввысь.
Инстинкт красоты для неё был сродни инстинкту самосохранения. Не будет красоты – и остановится жизнь, и не будет в ней никакого порядка. И разве не нелепица надевать на ноги с высоким изгибом и тонкой щиколоткой безобразные, как лодки, калоши с ватными носками? Нет, невозможно.
Всё сон, и особенно этот барак, куда их привели, в котором из мебели кроме мест для сна только стол в свободном углу…
Балерина очнулась от своих мыслей, размеренных и печальных, как раскачивание маятника: происходило что-то немыслимое, в их женский барак ворвались мужчины. Мужчин было много, человек десять, и все совершенно зверского вида. Настоящие бандиты.
– Здравствуйте, господа! – поздоровался один из них, с переломанным носом. – Ну что, курочить вас будем.
И почему-то лично он решил начать с балерины.
– А ну давай снимай сапоги!
– Нет, – вздрогнула она, предsp; Через пару секунд сапоги были уже у него в руках.
– А вам что, барышни, особое приглашение нужно? В театр или может на балет? – обратился к остальными фраершам.
При слове «балет» балерина снова вздрогнула.
– Давайте, давайте, всё с себя снимайте, смелее!
Как и балерине, Нине особенно жалко было расставаться с сапожками, сшитыми ещё в сорок пятом заботливым солдатом дядей Ваней. В памяти снова возникла опустевшая немецкая деревня, двенадцать весёлых хохлушек-доярок и напевная украинская песня, струящаяся, как молоко по звёздному небу над россыпями вечерней росы.
– Снимай, снимай, – подбадривал блатной, уже сжимавший лапой, поросшей густым рыжим мехом, зелёный плащик, сидевший на Нине как влитой, и предвкушал, как выменяет его на варенье и масло. Конечно, будет непросто. Но подельник – человек надёжный и осмотрительный, потому до сих пор на свободе.
– Смотри, у этой какие цацки, – грубо дернул за золотую с топазом серьгу высокий блондин без переднего зуба.
В лице её обладательницы, молодой женщины лет двадцати четырех с пушистыми ореховыми волосами и мягкой синевой глаз, ничего не изменилось.
– Ишь ты, какая краля, – зашел сзади и сбоку наглый блондин.
Перевёл в уме украшения, манто, отороченное норкой, кожаный ремешок с позолоченной пряжкой под туфли с такими же пряжками на сахар и махорку.
– В Германии что ли так прибарахлилась?
Блондин даже присвистнул, одобряя не то вкус молодой женщины, не то качество доставшейся ему одежды.
– Во Франции, – с вызовом ответила женщина.
– Ну давай, давай, фр-ранцуженка, – сплюнул сквозь дырку во рту блондин. – Давай, давай… снимай ремешочек, туфельки, пальтишко и побрякушки – серёжки, колечки и браслетик не забудь. И платье, платье…
Женщина сняла платье, серёжки и с презрением во взгляде и плотно сжатых губах бросила их блатному. Следом полетели кольца, браслет и ремешок.
– И туфельки, туфельки… – алчно посмотрел на обувь блондин.
– Туфли не сниму, – решительно заявила женщина, и что-то почти звериное проснулось в её лице, что заставило блатного сделать шаг назад.
– Отстань от неё, Финн. Тут еще много куколок, – заступился за упрямицу рыжий. – Оставь туфли Француженке. Будет ходить в них на лесоповал.
Эта мысль рассмешила обоих блатных.
Они уже забыли об упрямице, которая смотрела на них обиженным и рассерженным мутно-синим взглядом, и остановились перед следующей жертвой.
Из украшений, кроме нательного медного креста, на ней было только простенькое золотое колечко – трофей из Германии.
– Снимай! – упал взгляд рыжего на золото.
Девушка вытянулась во весь свой небольшой рост и воинственно подбоченилась.
– У нас на Урале женщинам надевают колечки, а не снимают, – впилась прищуренными тёмно-карими глазами в блондина.
– Снимай, снимай… А вечером приходи в наш барак. Может, и верну тебе колечко, – щербато улыбнулся Финн и остановился напротив лётчицы. Шапку она держала теперь в руках, и черты её худого лица казались без головного убора ещё более мужественными из-за коротко остриженных волос.
– Снайперша что ли? – скользнул блатной взглядом по военной форме.
– Не твоё собачье дело, – процедила она сквозь зубы.
– Была бы мужиком, размозжил бы твою тупую башку, – поиграл финкой у неё перед глазами Финн. – Не поймешь что – ни мужик, ни баба – так.
Волоча награбленное, урки удалились под обиженными женскими взглядами. Пока одни сокрушались о потере, другие занимали уже места на составленных в два ряда вагонетках: двенадцать в одном и десять в другом. На каждой вагонетке могли разместиться четверо заключённых: двое на нижнем ярусе и двое на верхнем.
Наверху осталось ещё много свободных мест, поэтому всю верхнюю часть вагонетки Нина занимала одна. Через ведущий к двери проход также расположилась лётчица: «пусть другие воюют за место внизу, а я как-нибудь наверху королевой», – говорил её взгляд.