Текст книги "Письма на волю"
Автор книги: Вера Хоружая
Соавторы: Коллектив авторов Биографии и мемуары
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Всегда ваша, всегда комсомолка Вера Хоружая.
2 ноября 1928 г.
Товарищу С.
…Боюсь, что все мое сегодняшнее письмо к тебе будет песней – сколько разных чувств у меня на душе сегодня, вчера, всю неделю, почти всегда. Хочется кружиться, петь, мчаться вперед, далеко, в солнечные золотистые осенние дали. Так хорошо, хорошо. Утром река, протекающая под самыми окнами, серо-голубая, кутается в прозрачную вуаль тумана и чуть-чуть отвечает улыбкой багровому небу, а днем, голубая и зеленая, вся искрится и сияет солнцем в золотых кудрях леса.
Я так упиваюсь солнцем, воздухом и осенью – увы, из окна, – что потом долго читаю стихи об осени, весне, зиме и лете и вся сливаюсь с автором их в певучих, ярких и красочных строфах. Ой, нет, не вся, потому что в них часто прорывается грусть, иногда боль, а я этого знать не хочу, не хочу…
…Ты, конечно, уже знаешь, что я в новой тюрьме, далеко-далеко от вас. Это сущая каторга, совсем не похожая на нашу прежнюю тюрьму. Нас, политических, здесь очень мало, так что было бы очень скучно, если бы я умела скучать, сильно чувствовалась бы оторванность от мира, если бы в душе у меня не был весь мир. Учиться буду, учиться. В порядке дня у меня экономика, история, литература. Через год – философия и языки, а дальше не хочу думать: наук хватит на сто, не только на пять лет. Теперь серьезно прохожу польскую и украинскую литературу. Интересно, очень интересно!
…Пиши скорей и чаще. Я теперь уже «karna»[32]32
Осужденная.
[Закрыть], и поэтому письма идут не через окружной суд, а прямо на тюрьму – это гораздо скорее. Теперь уже не будет таких неприятных казусов, какие были раньше. Так пиши же больше. В той тюрьме письма были дорогой весточкой, а в этой – в сто раз дороже. Смотри же, пиши, пиши, а то разозлюсь и по приезде надеру уши. И сейчас же вышли книги, а то у нас библиотечка в карман поместится.
Пока что вышли, что хочешь (и так будет хорошо), только непременно «Комсомолию»[33]33
Поэма А. Безыменского.
[Закрыть], а потом я тебе скажу, чего я хочу. Ну, жду, жду твоих писем и книг, дорогих, распрекрасных…
…Знаешь, я написала «маме»[34]34
Имеется в виду комсомольская организация.
[Закрыть] ко дню рождения поздравительное письмецо. Правда, еще много времени, но я так хочу, чтобы оно не опоздало [35]35
Речь идет о праздновавшейся тогда 10-й годовщине комсомола Белоруссии.
[Закрыть], пришло. Ты-то поймешь, сколько стоили мне эти строчки, как всей душой, всеми нервами я их писала. «Мама», «мама», родная, любимая! Пять лет я уже ее не видела, но полюбила за эти годы так, как никогда. Приедешь ли ты к «маме» на праздник? Я хочу, чтобы вы все, все съехались, чтобы в этот день все были вместе, а я в этот день тоже буду с вами, с «мамой». Как больно и радостно мне будет! Ведь я уже такая взрослая, так давно уехала от «мамы», а все еще считаю себя ее младшей дочкой, горжусь ею, радуюсь, что у меня есть такая «мама».
А знаешь, какая у меня к тебе просьба? Где бы ты ни был в этот день, вспомни обо мне и напиши… Сделаешь это, правда?
5 ноября 1928 г.
Сестре Любови.
…Как ты хороша в своем порыве, когда хочешь перелить в мои жилы свою кровь, свои силы. Нет, моя родная, не надо, совсем не надо этого хотеть. Ты на воле сделаешь больше меня, свою кровь, энергию, силу израсходуешь с большей пользой, а у меня и силы и бодрости хватит. Хватит не только на тюрьму, но и на работу (и еще какую работу) после тюрьмы…
Ты не подумай, что я слабею, чахну с каждым годом. О нет! Вообрази себе, что теперь, после трех лет тюрьмы, я ощущаю в себе гораздо больше огня, силы, радости, чем, кажется, имела раньше. Я не слабею, а становлюсь сильней, дух у меня не угасает, а разгорается ярче. Тюрьма убивает только слабеньких, а сильным вливает в душу животворящий родник. А я – сильная. Так будь же за меня спокойна…
Хочу поделиться с тобой своей большой радостью: на днях получила письмо от моих старых товарищей. Не знаю, поймешь ли ты всю глубину моего счастья? Пять лет ничего о них не знала, думала, что они уже рассыпались в разные стороны, давно про меня забыли, а тут – все они вместе, помнят меня, любят, шлют приветы, ждут. Много ли есть на свете лучших вещей?
…В одиночке я уже не сижу. Хоть и мало нас тут – всего только пять, но мы уже вместе, в общей камере. Интересно, что и ты и Надя – обе не могли примириться с мыслью, что я в одиночке, обе чутко поняли, что мне было это очень тяжело. Такое совпадение меня удивило и обрадовало. Но это уже прошло. Я уже снова слышу человеческую речь, смех и песни, и сама громче и больше всех смеюсь. Нам очень хорошо вместе, и мы учимся, учимся. Знаешь, у нас редко когда бывают сейчас серые, однообразные, понурые дни. Мы живем и чувствуем жизнь и ее радость; даже тут, в этом глухом углу, каждый день приносит нам какой-нибудь подарок, какое-нибудь интересное явление. А я по мере возможности стараюсь сделать за день как можно больше. Учусь с великой охотой, дня не хватает – уж очень коротки дни.
…Если бы ты знала, чем является теперь для меня каждый из моих старых друзей, найденных после стольких лет. Так славно и хорошо в здешнем безлюдье чувствовать связь с далеким вольным миром.
Тогда же
Всем родным.
…А у нас – теплая солнечная золотая осень. Река такая красивая, задумчивая и прозрачная в осеннем наряде. А сегодня на прогулке я с Полчинской и О. сидели на скамейке под грушей, смотрели на бледное голубое небо, на нас падали золотые листья, и мы себя воображали на свободе, в саду или в лесу.
Ох, как не хочется уходить с прогулки, как незаметно пролетает час! Мы часто говорим, что когда выйдем на свободу, то спать будем на дворе, чтобы как можно меньше быть в стенах, под крышей.
15 ноября 1928 г.
Им же.
…Вот уже и половина ноября. Через полтора месяца новый, странный и неизвестный год, но хороший тем, что перечеркивает старый. Нет его, прошел, отсижен еще один. Ну, довольно философии…
1 декабря 1928 г.
Товарищу Л. Розенблюму[36]36
Работник ЦК ЛКСМБ в 20-е годы.
[Закрыть].
Недавно была годовщина Октябрьской революции. Сколько переживалось с радостью и болью. Нас, с красными бантиками, не выпустили на прогулку. Мы, маленькая, заброшенная кучка в несколько человек, так громко и свободно пели «Интернационал», чтоб нас слышали у вас и на всем свете, и чувствовали мы себя не группкой, а огромной массой, могучей силой.
Да и как было не чувствовать себя силой, когда наша наивысшая власть – начальник тюрьмы – топал ногами и кричал: «nie pozwalam»[37]37
Не позволю.
[Закрыть], а в ответ ему безудержным потоком неслась грозная, боевая песня. Как волновалось наше начальство, каким смешным и ничтожным казалось нам. Ну, разве ты бы не ответил полным презрения хохотом, если бы тебе говорили:
– Каждый ваш шаг в тюрьме намечается мною. Вы можете делать только то, что я вам позволяю… Надо было бы спросить у меня позволения. (Ты слышишь?) Ведь это беспорядок в тюрьме, ведь это на улице, в городе слышно…
А мы только этого и хотели.
Потом начальство переходило на другой тон и говорило:
– Ведь я так забочусь о вашем здоровье, ведь я столько добра вам желаю…
Да, хоть в наши праздники особенно тяжело чувствуешь тюрьму, заточение, одиночество, но зато никогда себя не ощущаешь такой силой, никогда так ярко не видишь, что мы – это весь мир, что нас не победишь, не сломишь!
26 декабря 1928 г.
Сестре Любови.
…О, как хотела бы в эти дни быть с тобой, со всеми вами. Как дороги мне эти дни. Передай от меня пламенный привет комсомолу. Я всей душой с вами и в тюрьме, всегда и везде, везде.
Мои дорогие, незабываемые, так трудно сказать в письме все то, что сегодня хотелось бы вам сказать, но вы поймете меня. Годы, проведенные нами вместе, связали нас на всю жизнь, а мне на всю жизнь дали силы, закал, сделали меня достойной вас и непобедимой. Я горда тем, что вышла из нашей семьи и сегодня, в такой радостный день, протягиваю вам руку, буду счастлива, если вспомните обо мне, всегда и везде вашей.
Тогда же
Товарищу С.
…Это было несколько недель тому назад, но мне так хочется тебе это рассказать. За окном где-то заходит солнце, и наши три сосны и река розово улыбаются уходящему светилу. Мы сидим и читаем газеты, увлекаемся, спорим, и вдруг – музыка. Мы все через миг у окна, жадно тянемся через решетки и слушаем, слушаем. Это не оркестр, а шарманка или флейта. Уличный музыкант. Я сижу на подоконнике, и меня окутывают нежные, издалека доносящиеся, как будто последними лучами солнца приносимые звуки. Я слушаю, и мне кажется, что на подоконнике, рядом со мной – ты. Мне так радостно, хорошо, хочется протянуть руку, чтобы тебя обнять, и я улыбаюсь и солнцу, и музыке, и тебе.
Ну, как это будет, когда мы встретимся? Я так часто вижу нашу будущую встречу.
Сегодня как-то не могу много писать, а теперь уже скоро прогулка… Пришли мне еще несколько книжек: те прочла одним духом.
28 декабря 1928 г.
Ему же.
…Только что кончила читать (еще раз) «Комсомолию». И захотелось мне тотчас же поговорить с тобой, принести тебе все волны горячей радости, и где-то, где-то глубоко искорки боли и ярко горящее пламя пережитого, и все, все, что приносит мне с собой, вызывает во мне эта бесконечно дорогая поэма, эта сказка и песня – быль обо мне и о тебе, обо всех нас.
В ту минуту, когда я прочла последнюю строчку, и мелькнула мысль: «Написать, скорей, сейчас», – помчались один за другим образы, милые, всегда живые, послышались всегда звучащие музыкой слова. Но… разве обо всем этом напишешь?
Так вот, представь себе, что сегодня совсем не собираюсь читать этой поэмы. Мы уже успели ее прочесть и решили еще раз торжественно читать в новогодний вечер. Сегодня я села составить программу этого вечера, должна была просмотреть целый ряд сборников, книг; просмотрела одну, отметила нужный отрывок, взялась за «Комсомолию» и… снова прочла ее с первой до последней страницы, целые абзацы прочитывая по два раза, то и дело восклицая вслух; «Эх, хорошо, черт подери!» – или, сжимая зубы, старалась шире вздохнуть сдавленной грудью.
Прочла, и… дальнейшим пунктом программы вышло письмо к тебе. Нет на свете поэмы более милой мне. Сашка[38]38
Безыменский.
[Закрыть], парень дорогой, какой же он распрекрасный, что ее написал. Ну, сам подумай: на четвертом году тюрьмы в глухой камере на нашем острове, где, кроме друг друга и администрации, мы видим только прилетающих к нам на крошки воробьев и ворон, я увидела тысячи милых, родных ребят, не просто знакомую, а родную обстановку, услышала голоса и песни, шум и стук, и музыку, и стрельбу, и чеканный шаг, и смех, смех… Ах, хорошо, хорошо мне, как хорошо! И так мне захотелось к вам, ну, на неделю, на месяц. Посмотреть, послушать, увидеть, увидеть… Но… тюрьма, тюрьма и версты границы… Ну, что там много говорить. Хочу вас видеть, хочу, хочу.
…А сколько безгранично прекрасного здесь, в Польше. Долго, долго буду рассказывать, когда встретимся. О, сколько здесь у нас на каждом шагу тем для лучезарных поэм, сколько еще не вылитых песен! Вчера последние газеты принесли долгожданные известия о судах над знакомыми ребятами. Среди них – мои тюремные ученицы, любимые мои девочки. Приговоры – пять и шесть лет. И это еще хорошо, очень хорошо, потому что в последний год в Польше восьми-, десяти-, двенадцатилетние приговоры перестали быть ужасающей новостью. И ничего! Был курс на четыре года и была бодрость, говорили: «Что там четыре года, проживем, подучимся, ладно». Был курс на шесть лет, и бодрости было не меньше, еще ярче глаза, смелее в бой, вперед. Пришел десяти-, двенадцатилетний курс – и бодрость подкрепилась большой дозой злобы, а к смелости прибавился сжатый кулак. И живем, и растем, и поем, и на прогулках (когда позволят) играем в снежки и из Вронок, Мокотовых, Лукишек, Павяков[39]39
Названия польских тюрем.
[Закрыть] каждую минуту думой улетаем к вам. Идем вместе с вами вперед и вперед, и это сознание такой могущественной силой обладает, что все нипочем… Передай привет всей партии и комсомолу, всему СССР.
18 января 1929 г.
Ему же.
…О здоровье моем не умалчиваю, а не писала тогда потому, что нечего было писать, все было без задоринки, а теперь вот болела и пишу тебе об этом. Неделю пролежала в кровати. Был тяжелый сердечный припадок. А теперь вот уже все прошло. Я уже не только встала с постели, но и была на прогулке.
И с глазами у меня теперь хорошо. В прошлом году неделями ходила с завязанными глазами, то с одним, то с другим, а иногда и с обоими, а в этом году совсем хорошо. Свет вечером, правда, неважный, но глаза не болят и не краснеют.
Без даты
Сестре Надежде.
Сегодня вовсе не день писания писем, но так сильно захотелось написать, что села и пишу, вместо того чтобы морщить лоб по расписанию над философией или историей. Я закончила часть курса и устроила себе отдых – перерыв. Уже вчера и сегодня баклуши бью, а тут еще сегодня радостный день – получила книги и, кроме того, письмо от моей Любы [40]40
Людвика Янковская (Любовь Ковенская) – руководящий работник Компартии Западной Белоруссии.
[Закрыть], моей милой, славной Любы. Мы сидели вместе почти три года, у нас тысячи общих друзей, нас вместе судили, я жила с ней душа в душу, все радости и горести у нас были пополам, и вот нас разделили. Я и теперь еще не могу привыкнуть радоваться или злиться без нее, не могу без нее обойтись. И она там тоже «страдает» без меня. Приходится обходиться только редкими и коротенькими письмами. Но и это такая радость…
…У нас в камере сейчас тишина. Все девушки за книжками, только Лия[41]41
Лия Теребило – член Компартии Западной Белоруссии.
[Закрыть] лежит в постели и кашляет, а я «ушла к тебе». За окном гудит и ревет ветер, неся с собой целые тучи снега, а наши три сестры-елки шумят, как целый лес. Сегодня стала река. Мы ждали этого недели: каждый день, как только рассветало, подбегали к окну, а там все плавал посредине большой длинный ледяной остров, вокруг которого еще быстрее стремились темные сердитые волны. И вот сегодня наша река скована льдом. По правде сказать, нам очень хочется побежать туда покататься – ведь так близко, шагов сто, но… это уже за стеной.
…Получила от вас письма, получила книги и конфеты. Какие вы расчудеснейшие! Ведь это все – моря радости. О первых двух уже не говорю. Да и конфеты-то, конфеты, какую сенсацию у нас произвели! Мы их осматривали со всех сторон, читали надписи, даже хотели спрятать на память, но не устояли перед соблазном и «испробовали». А теперь от всех девушек шлю горячую благодарность за все.
13 марта 1929 г.
Товарищу Л. Розенблюму.
Нужно ли тебя еще просить писать? Думаю, что нет. Знаешь, ожидание писем – это такая неотъемлемая, такая неизменная черта тюремной жизни, что без этого нельзя себе представить тюрьму. Иногда я весело смеюсь над этой «письмоманией» у моих товарок, а иногда она доходит у меня самой до такой остроты, что я пишу такие письма, как тебе сегодня.
…Ничто никогда в жизни не заставит меня любить вас меньше, меньше трепетать и сиять от радости при одном напоминании, воспоминании о вас. А напоминаний этих так трагически мало. Ты сверкнул и исчез, Толик[42]42
А. Ажгирей-Вольный.
[Закрыть] в своем упорном молчании выдержан на сто процентов, другие – гадины милые – активно вас поддерживают, и вот тебе блокада молчания. Только Ц. и Л. пробивают иногда эту немую стену, и я их за это награждаю орденом «любви и благодарности из тюрьмы». С огромным удовольствием украсила бы и твою мужественную грудь этим орденом, но… напиши хоть два письма. Напиши непременно, напиши хоть открытку, только не молчи.
15 марта 1929 г.
Подруге Г.
Твое сообщение о Вольном и поразило, и огорчило, и возмутило меня до глубины души. О, черт побери! У меня слов нет, мне тяжело, мне невыносимо больно, больно. Ведь это… преступление и позор. Ах, не хочется говорить жалкие слова! Но так больно, так тяжело. Теперь я понимаю, почему он молчит, почему молчат о нем все ребята, кого я только ни спрашивала, что с ним.
Ну и злой фарс! Я мечусь, и злюсь, и тоскую при воспоминании об этом. Знаю, что так бывает, что так может быть, но… Зачем же так случилось? Пойми меня, ты поймешь, ты должна понять. Ну, что тут напишешь? Что тут скажешь даже? Нет, нехорошо (о, только ли нехорошо?) узнавать о друзьях, дорогих и близких, после многих лет разлуки то, что я узнала о Вольном. Ведь годы и тысячи верст расстояния, и совершенно другая обстановка работы, и тюрьма, наконец, вырастили, взлелеяли мою любовь и нежность к ним, мою гордость ими так, что они сейчас в сотни раз ближе, чем были раньше, тогда. А Вольный ведь один из самых дорогих, самых близких… Ну, хватит об этом, довольно…
18 марта 1929 г.
Ей же.
Пишу тебе, переполненная радостью. На днях после апелляционного суда вышли на свободу А., Л. и Б. Освободились они на два-три года раньше. Как же мне не торжествовать? Вчера получила уже от них письма и посылку. Нет, ты вчера должна была бы прийти к нам, чтобы посмотреть, как радуются в тюрьме. Я была подавлена всей той массой любви, памяти и нежности, какую почувствовала вчера в отношениях ко мне моих милых друзей. Но не только подавлена, а и окрылена. Это так чудесно и особенно чудесно в тюрьме…
Все ли еще холодно у вас? У нас уже потеплело, сегодня на солнце пахло весной. Приветствуй от всех нас всех ребят. Не замерзайте там, пусть вас согревает наша большая любовь к вам.
Вот опять вспомнила о Вольном, и грустно стало…
12 апреля 1929 г.
Товарищу Л. Розенблюму.
Итак, нам уже скоро стукнет двадцать шесть лет. Написала и испугалась. Такая огромная цифра! И когда это случилось? Меня арестовали как раз в день моего рождения, когда мне исполнилось двадцать два года, а теперь скоро двадцать шесть. Я все еще причисляю себя к молодежи, не хочу думать, что это, к сожалению, уже только желание. Как ты миришься с этой мыслью? Думаю, что, будь я на свободе, и у меня бы не было этого прыжка, все казалось бы понятным. А в тюрьме у всех нас большое чувство недоумения, и все мы говорим обыкновенно, что годы, просиженные в тюрьме, не считаются. Как много успели все вы за эти годы! А я сижу, сижу и сижу…
Мысль о Вольном сгоняет у меня улыбку в самую радостную минуту. Для тебя это старая история, давно утратившая свою актуальность, а для меня – гром с ясного неба.
Мне больно, больно… Я не хочу с этим согласиться… Черт побери, неприятно, когда теория превращается в практику не «вообще», а на одном из близких друзей. Такие превращения бывают и здесь, у нас, да в наших условиях и в наши времена это понятно. Понятно, может быть, и тебе «превращение» Вольного, но мне это дико, несуразно. Ведь все вы мне кажетесь «бронированными» от уклонов и перерождения.
Тогда же
Сестре Любови.
…А у меня занятия идут полным ходом. Учусь с наслаждением, дорожу каждой минутой, прихожу к заключению, что знаю очень мало, и с новым рвением берусь за книги. А ребята присылают все новые, все более нужные и интересные книги.
Четыре года тюрьмы меня все-таки не оторвали окончательно от жизни: правда, биение ее сердца здесь слышно очень слабо, но мы чутко к нему прислушиваемся. Странно думать, что уже скоро четыре года…
Тогда же
Товарищу Л. Розенблюму.
Опишу тебе подряд все тюремные новости: у нас были похороны – умерла уголовная старушка, и похоронили ее в крашеном гробу (а в прежней тюрьме гробы давали некрашеные), напротив нашего здания будут строить тюремную часовню (до сих пор она занимала только одну комнату), нашей товарке Анеле[43]43
А. Кшивда – 18-летняя польская комсомолка, работница Домбровского угольного бассейна.
[Закрыть] доктор не позволяет сидеть в общей камере, потому что у нее (как и у всех из угольного района) чахотка.
А вот тебе и новости с воли: читала сегодня в газете, что на окраинах Польши крестьяне приносят в город и распродают за бесценок свои пожитки, чтобы купить даже не хлеба, а несколько фунтов картошки. Процветает моя родина, что? А ребята с воли пишут: «у нас дома голодают», «работы нет и найти нельзя», «несколько дней грузил вагоны, а теперь опять без работы», «долго тебе не писала потому, что не было денег на марку» и т. д. в том же духе. Но это ничего! Думаешь, от этого у ребят меньше бодрости, силы, активности? О нет, на этот счет хорошо.
Напиши и пошли немного денег моим хорошим друзьям и прекраснейшим ребятам В. и Е. Оба они, к несчастью, должны сидеть на правах уголовных и помощи вовсе ниоткуда не имеют, потому что отец В. – безземельный крестьянин, а у Е. совсем семьи нет. Сидеть же нужно В. шесть лет, а Е. – десять. Пошли так же «Капитал», «Эмпириокритицизм» и, если хочешь, еще две-три книжки. При всем своем желании ты себе не вообразишь и сотой доли той радости, какую это принесет ребятам. Если бы ты только знал, что такое тюремная радость…
14 апреля 1929 г.
Товарищу С.
…Много раз спрашивала тебя, что с В. Теперь я уже знаю. Тот день, когда я узнала, был для меня одним из самых горьких дней в тюрьме. Не буду об этом писать…
…Посмотри в окно: по голубой шири реки плывут сверкающие белоснежные льдины, стремясь вперед без удержу. Хорошо! Идем к окну, будем долго смотреть на реку.
…Когда же ты напишешь? Ну, когда?
Без даты
Ему же.
…Тебе показалось по прошлому письму, что я унываю? Ха-ха-ха, какой черт уныние – я была просто зла на вас, что вы не пишете, а это особенно чувствуется в этой дыре, куда посылают, чтобы человек забыл, что существует мир. А я не только не забываю, но все больше чувствую себя его активной частичкой.
Представь себе, что вся моя жизнь, все годы, все дни – на свободе, в тюрьме – везде и всегда радостны. У меня не иногда бывают радости, а наоборот – иногда бывают печали. А сейчас вот – никаких угнетенных настроений и в помине нет. Небо голубое, и светит яркое, горячее солнце. Тюрьма – ерунда! Она не достигает цели, но делает чудеса в укреплении большевизма.
Мне хорошо, очень хорошо. Я не знаю, что такое скука, зато хорошо знаю, что такое радость и злоба. У-у-у! Как иногда скрежещу зубами… Ну, да это неизбежно, но тотчас же покрывается радостью. Мысли и мечты о будущем прямо ослепляют. Но ведь и настоящее по-своему прекрасно. Вот живу и так люблю жизнь, как, кажется, никогда еще не любила.
Как безумно хочется вас видеть хотя бы одним глазом. Но ведь это будет, будет. Придет время, когда мы снова соберемся. Я мечтаю о том, как мы встретимся. Уже сияю от радости – вижу вас всех, и вдруг предательская мысль: а ведь все вы будете уже с усами и бородатыми, старые, некомсомольцы. О, какой ужас! Душу охватывает глупая неутомимая боль, потому что я вас никогда, никогда больше не увижу комсомольцами, такими, какими помню и люблю. Глупо это, а все-таки больно. Ну ладно, покажитесь хоть бородатыми. А все-таки я вас всех увижу!
5 июня 1929 г.
Ему же.
Что тебе написать на этом клочке самое важное? Поделюсь моей огромной радостью: получила со свободы письмо от товарища, который только что вышел из тюрьмы после десятилетнего заключения[44]44
Речь идет о Мариане Бучеке – видном деятеле Компартии Польши, который более 16 лет провел в тюрьмах буржуазной Польши. Погиб в бою с немецкими оккупантами в 1939 году под Варшавой.
[Закрыть]. Хорошо, правда? Ой, только ли хорошо? Представить себе не могу его на свободе. Вспомнила, с какой болью и злобой писала тебе однажды о товарке, которая чуть успела выйти, как опять села. Ох, сколько еще таких случаев прибавило время. Тут тебе седой старик – «патриарх», разбитый болезнью – четыре года тюрьмы, три месяца свободы, опять тюрьма; тут тебе огневой парень; тут и придавленная чахоткой, но сверкающая глазами девушка; тут и наша матуля Катя[45]45
Екатерина Кнапова – коммунистка, участница краковского восстания в ноябре 1923 года. Умерла в тюрьме «Фордон».
[Закрыть] (с тридцатилетним производственным стажем и такой же дочкой), которая говорит: «Ну что ж, получила отпуск на поправку, хоть и бесплатный – и то хорошо. А теперь будем ждать следующего, значит, через пять лет».
…Уже несколько дней почти не занимаюсь. У нас огромное событие: приехали новые, привезли с собой шестьдесят лет приговора на шесть человек, новости, волну оживления.
Продуктов нам не посылай, потому что нельзя – надо у самого министра получить разрешение.
Тогда же
Подруге Р. Кляшториной.
У нас столько событий, что совсем нет тюремной кладбищенской тишины. Недавно было бурное Первое мая, с пением, криками, побоями, демонстрацией перед тюрьмой. Было столько торжества и радости, что и теперь, когда, кроме побоев, на нас посыпались разные наказания, мы сияем и не думаем сдаваться, на удар отвечаем ударом.
Опять были аресты, опять к нам пришли новые – синие от побоев, еле сдерживающие стоны. Но ведь у нас это не новость, мы к этому привыкли, это работы не останавливает. Про нас уже, наверное, можно сказать, что мы прошли «через огонь и воду и медные трубы».
Сейчас про себя много писать не смогу: волнуюсь немножко. В камере, да и во всей тюрьме далеко не спокойно. Но мне хорошо, совсем хорошо. Ведь борьба и здесь со мной, и здесь со мной то, что дороже всего на свете.
Нас очень много, все мы такие сильные, нас не устрашишь. Знаешь, столько светлых ребят у нас есть и таких прекрасных, что о каждом в отдельности надо целую книгу писать. Вот встретимся когда-нибудь все вместе, и ты сама увидишь, сколько силы и красоты в них есть. Увидимся, да, да, наверное увидимся, будет хорошо и светло.
Пиши мне обязательно много-много, но не посылай «на ветер» – это значит: не шли на тюремный адрес, а отсылай Н. Если бы ты знала, какая огромная радость – письмо в тюрьме…
Тогда же
Сестре Любови.
Вообразить себе не можешь, как глубоко меня обрадовала, взволновала твоя весть о том, что товарищи, собравшись вместе, вспомнили про меня и послали свой привет. Я не получила еще этого письма, но я счастлива, что оно было написано, послано. Какую большую радость ты мне принесла! Передай товарищам мою огромную благодарность за то, что помнят обо мне, и мой горячий сердечный привет. Очень хочу им написать.
Ты упрекаешь меня в том, что я только расспрашиваю тебя, а о себе ничего не рассказываю. Это правда, я мало пишу о своей жизни, но не только тебе. Моя жизнь такая однообразная, узкая, что на самом деле нечего о себе писать. И как же не закидывать вас всех вопросами, когда вы все бурлите в могучих волнах жизни, какой я уже так давно не видала, какая отгорожена от меня десятью стенами и интересует меня больше всего на свете! В одном письме я тебе рассказала, однако, много интересного о своем житье-бытье, но, как назло, этого письма ты не получила.
Что я делаю? Учусь, учусь и учусь. Экономика, история и философия занимают теперь видное место в моей жизни. Кроме того, разговоры, письма, воспоминания и думы, думы. Знаешь, как я люблю жизнь, как уверяю всех, что она прекрасна, так вот скажу и тебе, что наша жизнь, даже в тюрьме, полна глубокого лучезарного содержания. Хорошо жить на свете, очень хорошо, а когда мы встретимся, я приведу тебе такие факты, что скажешь: «Не только хорошо, но и чудесно!»
Теперь слушай дальше; чтобы тебе мой приговор не показался очень страшным, скажу тебе, что к нам приехали девчата с приговорами на десять, пятнадцать и двадцать лет. И знаешь что? Они не потеряли ни капельки своего смеха (я знала их и раньше), ни песен, ни жизнерадостности и веселости. Как же мне не гордиться ими, их духовной силой?
А вот тебе и радость; на днях получила письмо с воли, от товарища, который недавно вышел из тюрьмы, где просидел целых десять лет.
Он пишет: «Не то очень широко, не то очень просторно на этом вольном свете». Вообрази ты себе, как он должен был чувствовать себя без стен, решеток, без надзирателей на широких улицах, среди людских потоков, в зеленом лесу, в поле, на сенокосе. Но его радость, его счастье неполные. О нет! Его мучит мысль о том, что мы, его любимые товарищи, остались в тюрьме и еще не на один год.
Ты, верно, думаешь, что он такой, какими некогда описывали в книгах узников; тихий, замкнутый, всегда задумчивый? Нет, совсем не такой! «Когда увидишь на прогулке группу товарищей, которые хохочут так, что слышно на воле, то можешь быть уверена, что они собрались вокруг Мариана[46]46
М. Бучек.
[Закрыть] и он что-то им рассказывает», – так описали мне его товарищи, которые сидели вместе с ним.
Видишь – новые времена, новые люди, новые характеры и настроения.
Но вот в воскресенье получила я это радостное письмо, а понедельник принес мне не страшную, нет, не страшную, а чудовищную весть: умер в тюрьме товарищ – мой хороший друг, мой близкий соратник, один из наилучших солдат моей родной и любимой молодой гвардии[47]47
В мае 1929 года во Вронках (польская тюрьма) умер один из основателей комсомола Польши, Макс Ляпон.
[Закрыть].
Он недавно только вышел из тюрьмы после трех с половиной лет, но провел на воле только два-три месяца, снова был арестован, снова вернулся за решетку. Я знала, что он был очень болен (да и где найдешь у нас здорового?). Но смерть! Смерть? Нет, это что-то непонятное, совсем не совместимое с ним – молодым, веселым, полным жизни.
Я не верю, не могу, не хочу верить! О, как тяжело поверить, когда вся душа, все существо бунтует против этого к-о-н-ц-а!
Но когда надо, подавишь бунт и протест, встретишь смерть с улыбкой отваги…
Вот тебе наша жизнь, такая не похожая на твою, на вашу жизнь…
…Уж вечер прошел, а я все еще пишу тебе. Я должна была читать «Экономическое развитие Польши», но после твоего письма так сильно захотелось тебе написать, что я отложила занятия (делаю это очень, очень редко) и вот весь вечер разговариваю с тобой…
11 июня 1929 г.
Всем родным.
…Вспомнила, что в прошлом году в это время очень часто вам писала. Не верится, что с тех пор прошел уже целый год, что и наш процесс, и поездки в карете в город, и все многообразные переживания были уже год тому назад.
Семья наша тут, в тюрьме, очень увеличилась. Приезжают к нам и группками и поодиночке, и, конечно, «рады мы гостям». У нас весна и поет и цветет. Так прекрасно на белом свете, что лучше совсем не подходить к окну. Вот сейчас по реке катается на лодках молодежь с песнями, балалайками, шумом и смехом. Меня тянет к окну, но я удерживаю себя потому, что потом тоска взроет плугом всю душу до дна. Но ничего!
Знаете, у нас за тюремной стеной растут старые развесистые клены. Сейчас они в цвету, и весь двор затоплен родным, милым медовым запахом.
Мы теперь все сидим в одиночках, и я слышу, что никто ничего не может делать, все льнут к решеткам, с тоской вслушиваются в весенние сумерки, всматриваются во все то, что можно только видеть, и то лишь издали, и то не всегда.
18 июня 1929 г.
Группе товарищей.
Мои дорогие, любимые друзья, мои славные ребята, как же у вас там бурлит, клокочет жизнь? Как прошла посевная кампания, как проводится пятилетка, как прошел праздник? Да и спросишь ли обо всех новостях, громоздящихся у вас?
О наших последних новостях гораздо легче рассказать. Надо вам знать, что наша «колония», как и всякое приличное общество, делится на три поколения: старшее – от тридцати пяти до сорока семи лет (старше уже нет), младшее – от двадцати одного до двадцати пяти (младше тоже нет), ну и среднее – самое многочисленное. Так вот, у старшего поколения последняя новость – к Аделе[48]48
А. Кишневская – коммунистка из Варшавы.
[Закрыть] приезжал на свидание муж из Варшавы (это по важности своей равно приблизительно приезду к вам делегации английских промышленников, если не больше), у младшего – Р. получила письмо от мамы, где она ей обещает прислать восемь злотых (это, чтобы себе уяснить, можете сравнить с краткосрочным американским кредитом), и, наконец, всеобщая новость (хоть и все имеют «общегосударственное» значение) – над тюрьмой сегодня очень низко пролетел аэроплан. Тут уже я и не знаю, с чем сравнить. У вас подобных событий и не подыщешь. Куда там Маневры румынских войск на границе, куда там падение метеора в Сибири.