Текст книги "Сладкая жизнь эпохи застоя"
Автор книги: Вера Кобец
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Слоистые, кучевые и перистые облака
Возможность беседы с самой собой. Ее появление – благословение Божие, мгновенное безграничное расширение жизненного пространства.
Итак, вопрос: почему все-таки я почти не пишу или, иначе, пишу так мало и трудно?
«Ты работаешь медленно, но добросовестно», – сказал Евгений Иванович и поставил в журнале против моей фамилии красивую пятерку. Я не рассчитывала и на четверку, я ни на что не рассчитывала, я просто ждала катастрофы: рисунок на салфетке занимал все четыре угла, по паре анютиных глазок в каждом. У меня вышит был один, другой – едва начат. Пятерка не обрадовала, не принесла облегчения – оглушила. Я понимала ее несправедливость, может быть, даже предчувствовала, что двойку мне еще поставят, и чем позже это случится, тем будет страшнее.
* * *
Любая автобиография – версия. Серьезное описание своей жизни – серьезное отношение к версии, выстроенной обычно в соответствии с итогом.
Попытка рассказать историю своего «я» – и почти неизбежная оглядка «на» (родителей, детей, общественное мнение). Чтобы спастись от оглядки, повествование ведут в третьем лице. Не я росла в мрачной, лекарствами пахнущей, доктором П. занимаемой квартире, а Туся Попова, или Анна Ивановна Шелест, или «мать Коли». Переводишь огонь-рассказ на только что вылепленную, раз-два в сорок лет на свет появившуюся женщину и отдаешь ей и свою няню, и дождь в лесу, и свирепого человека Нанашкина. Посмеиваясь, переселяешь ее в Москву или в Киев и со странным чувством злорадства и горечи начинаешь в подробностях описывать собственную историю, рыдать, выворачиваться наизнанку, откровенничать. Но почти сразу выясняется, что как раз откровенничать-то и не удается, и раз уж ты «про нее» начала, то взять вдруг и перейти на себя невозможно: эпизоды из подлинной (?) жизни среди декораций рассказываемой истории выглядят неосторожно поставленными на юбку пятнами или старательно пришитыми (дыры скрывающими) заплатками.
Иногда кажется, что легче рассказать не свою жизнь, а чужую. Но на примере великих отчетливо видно: и это не так. С каким интересом встречаем мы каждую новую попытку биографии Лермонтова или Цветаевой, и как, увы, точно знаем, что это будет опять только версия.
* * *
Дура я, дура я, дура я проклятая,
У него четыре дуры, а я дура пятая.
Ахматова, прослушав этот куплетец, принесенный из школы кем-то из мальчиков Ардовых, кивнула царственно: «Очень похоже на мои стихи».
Всем нам дано, попав в сомнительную ситуацию, самим решить, где очутиться: в разухабистой частушке или в накале поэтических страстей.
Как говорила другая поэтесса, жившая много раньше Ахматовой и на другом конце света:
Плен – это сознанье.
Свобода – тоже.
* * *
Возможна версия: я дочь дворового и барышни. Барышня так и осталась барышней.
Ни первый брак не помог, ни второй. Барыней была ее мать, густобровая, черноволосая, с крепкой мужской рукой и твердой походкой. Терзаясь лютым одиночеством, Бабушка-Барыня приблизила меня и объявила своей любимицей.
По сути же я была чем-то вроде болонки. Если случалось нашкодничать, тяжелая длань хозяйки швыряла меня за дверь, и я должна была, скуля, на брюхе ползти обратно.
* * *
Как все-таки это назвать? Только так, как оно ощущается. А именно: (оторвалась на полчаса ради кухонной раковины – и вот забыла; вспомнится ли?)
* * *
– Незачем попусту тратить время. Нужно работать.
С каждым годом слово «работа» вызывает все большую ненависть. Созидание – это понятно, служба – тоже. Но что такое обожествляемая Работа, которой мы жертвуем жизнью и которая чьей-то властью дает индульгенцию даже от самых тяжких грехов?
* * *
Продать душу дьяволу. А дьявол кто: не работа ли?
* * *
Признать, что время, в которое ты жил, чудовищно, – значит признать, что тебе крупно не повезло и ты прожил свою жизнь хуже, чем какие-то другие, которым посчастливилось родиться чуть раньше или – скрежет зубовный – дано будет родиться чуть позже. Осознавать, что тебе беспричинно что-то недодано, это для большинства – нож острый. Поэтому человек, ненавидящий собственную жену, находит огромное утешение в том, что счастливых браков, если вглядеться, вообще не бывает. Тот, кто живет в тесноте, обычно втолковывает сочувствующим, что ничего другого ему и даром не надо. («В сотый раз повторяю: нас только двое, дети то в школе, то гуляют, да и мы целый день на работе».)
* * *
– Кто ты? Кто ты? Кто ты?
– Отстаньте! А впрочем, ладно, отвечу. Я Божье создание, слабое существо, дрянь… трусиха (долгая пауза)… Но нет, подождите, я хочу сказать, просто не знаю, как это назвать. Забавно, в моем лексиконе нет слов для автоназвания. Или вообще в лексиконе нет таких слов? Поэтому и появляется литература. Чтобы хоть как-то ответить на вопрос «кто я», приходится написать «Мадам Бовари». Прошу прощения, что снова опираюсь на великих. На то они и великие: вечно лезут в глаза.
* * *
Долгие годы я жила с ощущением: раз у меня позади ни дня молодости, значит, она впереди.
Чувствуя это, я пристально вглядывалась во все дорожные указатели, уверенная, что возле какой-то едва заметной, вбок уходящей тропинки стоит табличка: «Молодость – 1,5 км».
То, что ее не будет на магистральном пути, было все-таки уже ясно.
* * *
Отчаянье молодости – какой это пир жизни! Сколько возможностей оно в себе таит.
Но потом наступает момент, когда делается понятно: что-то упущено, не прожито, не состоялось навсегда. Слезами не вымолить, криком не вытребовать и, даже если протянут, уже не взять.
Боль, стыд и чувство вины вызывает предложенный слишком поздно царский подарок.
* * *
Эпоха самиздата и подпольных выставок, японских транзисторов, передающих «голос Америки», итальянских сапог, драных тапочек, вызовов в КГБ, отъездов, редких (но все же реальных) арестов. Эпоха свободного времени, вылазок на денек в Таллин, добывания лишних билетиков на Таганку, на Юрского, на «Страсти по Иоанну». Эпоха преклонения перед Феллини, болгарских духов, польской косметики, гамзы в плетенках; слабо мерцающего где-то вдали – наверно, придуманного и существующего только в кино – Парижа, посиделок день напролет до рассвета и детски-наивного ощущения, что раз все это невероятное и несовместимое осуществилось и совместилось, значит, и продолжаться будет вечно. Конечно, этому умозаключению не хватало логики, но ведь и все вокруг нарушало ее законы.
Была ли я частью этой эпохи? Не-ет, куда уж. Я только изредка со смешанным чувством почтения и страха приходила к ней в гости. Жить в свое время – привилегия, достающаяся немногим: дефицит, распределением которого ведает сам Всевышний.
* * *
…Из записных книжек, заметки на полях, непричесанные мысли, «дневник без имен и чисел»… Бегут, нагоняя друг друга, мыслишки-мыслята, переговариваются, смеются, сплетничают. Пытаюсь выкинуть за дверь. А они лезут в окно. Да еще норовят застрять как кость в горле. Приходится махнуть рукой и сказать: ладно, живите.
* * *
В сущности, сформулировать можно просто и коротко. Десятилетиями мы жили с чувством, что плохи правительство и режим, а оказалось – мы сами. Обидно. И грустно.
* * *
Накапливается опыт, нарастают привычки. Все толще броня, заслоняющая от неожиданностей, а также от колющих, режущих и царапающих впечатлений. Все лучше работают фильтры, впускающие в сознание только то, что ему, до хромоты измученному, посильно. И вот уже все налажено. Машина работает бесперебойно. Шатуны-шестерни. Регулярная смазка. Механизм не износится до конца: ца-пых-чу, чу-пых-ца. Но я не хочу. Но я не мо-гу.
И совершенно невероятным усилием, которое хочется почему-то назвать созидательным, машина ломает себя изнутри. Еще какое-то время бессмысленно движутся шатуны-шестерни, и наконец – полный стоп. Тишина, поле, и слышно, как поют птицы.
* * *
Главное – не чувствовать себя на сцене или перед глазами Господина учителя.
Под взглядом Господа Бога – это совсем иное.
* * *
Вечером страшно сесть за что-нибудь настоящее. Перепечатать, подредактировать – это еще туда-сюда. Настоящее хочется оставить до свежих сил. А где они? Утром с трудом преодолевается притяжение койки. Откроешь глаза – и сразу включается мысль: вставать?! а зачем?
Печальный результат многолетней борьбы за искренность, стремления не делать того, что на самом деле не хочется, не подчиняться ничьим уставам. И вот он – итог.
* * *
Ломоть каравая, который достался мне при дележке, был горьким и жестким. И все-таки это хлеб. Я за него благодарна.
* * *
Ну помогите же мне, помогите. Разве вы все не видите, как я нуждаюсь в помощи? Умные, добрые, сильные взрослые, мне нужно, чтобы вы пришли.
Сделайте что-нибудь. Сделайте поскорее. Так трудно, так невозможно, невыносимо и нестерпимо ждать. А кроме того, нет и времени. Говорят, мне исполнилось сорок шесть. Я, правда, не очень этому верю, но все вокруг утверждают. С сочувствием, со злорадством. И попросту: «констатируя факт». Они говорят: «Ничего не поделаешь, жизнь проходит». А у меня внутри все закипает. То есть как это ничего не поделаешь? Я ведь хорошая. Я всегда слушалась старших, всегда была вежливой и разумной. Как смеете вы говорить «жизнь проходит»? Ведь моя еще даже не начиналась. Умные, сильные взрослые, сделайте так, чтобы она наконец началась.
Извините, конечно, я понимаю, что это звучит истерично. Я не просила бы, если б сама могла справиться. Я пробовала. Я много лет пробовала, но у меня все-таки не получается. Так что, очень прошу, приходите и помогите.
* * *
Попробовать поместиться в определенные тебе судьбой рамки.
Задачка не из простых, особенно если вспомнить, что обыкновенные мальчики в детстве хотят быть дворниками, космонавтами или продавцами мороженого, а обыкновенные девочки хотят быть принцессами, хотя чаще всего благоразумно об этом помалкивают.
* * *
Каждый раз очень подолгу хожу, беременная любовью. Последнюю свою любовь я вынашивала одиннадцать лет. И наконец она появилась на свет, разодрав мне, конечно, при этом все внутренности.
Младенец огромен и монструозен. Как любой новорожденный, он не стоит на ногах. Кричит во всю силу гигантских легких и требует пищи. Все время требует пищи. А чем мне, пустой и голодной, его накормить?
* * *
Мука стремящейся объясниться и абсолютно не находящей слов души.
Пустота, даже вакуум. Гигантским насосом выкачан воздух. Картина безрадостная. Вокруг не люди, а манекены, разъятые на части и абсолютно равнодушные к этой разъятости. В целом, пейзаж напоминает картины Ива Танги. Когда-то эти полотна завораживали. Казалось, замысловато и вычурно, но каково мастерство, какая гармония цвета и света, какая способность изображать не воздух, а его отсутствие. Как назвать этот эффект? Своего рода антиимпрессионизм? И только теперь стало понятно, какой это бесстыдный натурализм: фотографически точное отображение ощущаемого и видимого. Видимого, естественно, внутренним оком, потому что глаза завязали муаровой черной лентой (поклон в сторону Дали, а заодно и Бунюэля).
* * *
На что я надеюсь?
Попыткой ответить на этот вопрос заполнены дни и недели, постепенно складывающиеся в месяцы и годы.
Физически это не ощущается. Бег времени – вопреки торжественному пророчеству Ахматовой – остановлен.
* * *
В Париж. Со своим самоваром. Садишься на лавочке в Люксембургском саду и пьешь чай. Или, зевая, просматриваешь газетку. Из-за плеча сама на себя смотришь с ужасом. Откуда все это вдруг? Ведь Париж, о котором мечталось, праздник, который… лиловая дымка, Нотр-Дам, Пруст.
– А начхать на все это!
– Опомнись, ты себя слышишь?
– Слы-ы-шу! – Кустодиевская купчиха пятерней по щекам начинает размазывать пьяные слезы. – Не довелось мне родименького увидеть… Уж я сколько ждала – свечки ставила, не довело-ось, ох, не довело-ось…
Но, слава богу, пережили, отрыдали. И появилась возможность как-то по-новому этот город обнюхать, ощупать, обойти, слепо на памятники и людей натыкаясь. Тянет, да, тянет снова на кладбище наших надежд, и, кажется, появилась уже возможность приехать без груза обид и протухших желаний, без мерзостного щекотания: скандал хоть устроить. Появилась возможность просто приехать и посмотреть: а какой он, Париж, обыкновенный город, в котором живут обыкновенные люди.
* * *
Страдания, может быть, и очищают. Воспоминания об унижениях подтачивают силы. Рождая страх перед действием, они в зародыше губят любую попытку начать строить снова.
* * *
Белый свет – мой противник. Не враг – противник. Разница очень большая. Врага можно простить и забыть. Противник все время зовет на бой, и когда ты, устав, поднимаешь вверх руки и говоришь: «Все, сдаюсь», кричит: «Нет, дорогая моя, не согласен! Посмотрим еще, кто кого» – и снова идет в наступление.
Время от времени мы с ним садимся за стол переговоров. Это своего рода отдых, для обоих приятный. Растягиваем его, сколько можем. И вот уже ткань начинает трещать – рвутся нити.
* * *
Устала. Ужасно хочется к тетке. Не в глушь, в Саратов, а в Ярославскую. Почему? Наверно, реминисценции с «Вишневым садом». Милый мой сад, стук деревьев по топору. Смотрите, как удивительно цветут вишни, говорили мы, показывая на пни.
Так вот. Хочется в Ярославскую. Старик лакей в шерстяных чулках дремлет в прихожей. Дальше мне, собственно, и не нужно. Только б до той прихожей добраться – не отрываясь смотреть на дремлющего старика. Слушать, как капает воск со свечки.
Свеча в латунном подсвечнике, дом старый, бедный, щелястый. Тетка во вдовьем чепце пьет кофе. Чем-то похожа на матушку Тургенева. Нет, дальше прихожей мне и в самом деле не хочется. Крепка надежда, что дремлющий старик – не Фирс, а Савельич, который, конечно же, все устроит, в ноги кому надо бросится и – спасет.
* * *
Они страшные, они злые. Их горячее дыхание доносится со всех сторон. Они все время напоминают о себе. То рыком, то стоном, то страшным гиеньим смехом. Уйти от них некуда, спрятаться – тоже. И есть только один способ выжить: начертить мелом круг, встать в самую середину и молча поклясться никогда-никогда-никогда за черту не ступать. Если клятва дана всерьез, меловая граница становится неприступной – и никому из них ее не пересечь.
Но наступает момент – утро, день или вечер, – когда ты понимаешь: жизнь в клетке круга – это давно не жизнь, и лучше уж быть растерзанной на куски, чем провести весь свой век в скрытой от посторонних глаз темнице. И ты пытаешься стереть волшебную черту, но договор анти-Фауста с квазидьяволом пересмотру не подлежит.
* * *
На многих изображениях Рождества Христова живописцы, тщась точно выписать обстановку хлева, в котором увидел свет Сын Божий, показывают нам не только людей, но и четвероногих.
На одной из картин, посвященных означенному сюжету, выполненной второстепенным немецким художником и висящей в маленьком захолустном музее, корова, присутствующая при таинстве рождения, выписана как-то особенно четко и ярко и привлекает внимание (во всяком случае, так было с моим вниманием) больше, чем все остальные действующие лица.
Младенца разглядеть очень трудно. Он затоплен светом, падающим волей Божественного провидения сквозь прореху в крыше. И все же корова, отчаянно напрягая мускулы шеи, упрямо, изо всех сил тянется, пытаясь разглядеть, что ж это там за диво.
Невольно приходит на ум: вот бы и людям так вглядываться в новорожденных – всматриваться в них терпеливо и благоговейно, стараясь прочесть послание.
* * *
Чти отца своего и матерь свою. Начав с этого, тут же, наверно, надо и остановиться. Чтить и пытаться разгадать, чтить и анализировать – уживается плохо. Сыновья Ноя отводили глаза, чтобы не видеть наготы отца своего, и только Хам смотрел и смеялся.
И все-таки нужно ли бороться с неотступно преследующим желанием разодрать маскирующие покровы и узнать, кто по сути своей мужчина и женщина, избранные для того, чтобы душа вошла в тело и на какой-то срок приобщилась земному существованию?
* * *
Давно уже, со смехом: «Люблю встречаться с новыми реками и погружаться в их воды».
– Имейте в виду: в Рейне купаться нельзя.
– А в Шпрее?
– Тоже. И в Майне, и в Одере.
А как прекрасна все-таки жизнь. Давайте спасем ее. Давайте все вместе попробуем. Может быть, и получится.
* * *
Лет десять назад возникла перед глазами и с тех пор все преследует простенькая цветная картинка: высокой травой заросший, ромашками и колокольчиками покрытый луг. Над травой – светлый затылок с двумя аккуратными косичками, завязанными белыми бантиками. Кажется, девочка собирает ромашки (разглядывает их? обрывает головки?). Ясно видно только одно: она медленно двигается, уходит, ни разу не обернувшись, все дальше и дальше. «Эй, – кричу я, – эй, подожди!» Слабо покачивается перед глазами море травы.
* * *
Чтобы иметь возможность любить домашних, нужно было от них уйти. Но это представлялось невозможным. Казалось: скованность одной цепью – закон.
Такими странными альпинистскими связками живут многие. И в результате взрослые дети убивают родителей или родители убивают взрослость детей. Цивилизованные разводы бывают редко. Намного чаще – мирное кровосмесительное сожительство.
Если б я вовремя прочитала Евангелие, знала бы еще в юности: враги человека – домашние его.
* * *
Чувство вины. Оно всегда рядом. Маленький сгорбленный старичок с клюкой. Смотреть на него нет сил и не смотреть невозможно. К нему все время приходится наклоняться, а далеко ли уйдешь так, внаклонку?
Но почему чувство вины должно быть безобразным и жалким? А если вытянуть и распрямить его? Жалкий старичок сделается тогда высоким и стройным юношей, на которого, если трудно, можно и опереться.
* * *
Сидя среди обломков, пытаешься собрать хоть самую простенькую конструкцию. С каждым разом собранный механизм все нелепее и примитивнее. Скорее всего, наступит день, когда и вообще ничего собрать не удастся. Что тогда? Тогда и подумаем. А пока гораздо важнее летним днем задрать голову и смотреть, как плывут по небу слоистые, кучевые и перистые облака.
* * *
Верность тексту. Необходимость ее. Изменяют по разным причинам (неблагородные отбрасываем). Иногда уводит в сторону стремление следовать правде (или правде в кавычках) жизни. Есть и другие виды правд, оказывающиеся болотными огнями.
Текст – ребенок, по отношению к которому мы акушеры. Единственная наша задача – не искалечить его, принять таким, какой есть.
Удача
Он брел шатаясь, потому что был полумертв от жажды. Почему это случилось? Неважно. В жизни случается разное. На него разве что пальцами не показывали. И в самом деле. Здоровый и молодой, не смог найти пару глотков любви, ходит черный. «Стерва какая-нибудь душу выпила», – прокомментировал кто-то. «Эй ты, приятель, – выкрикнул другой прохожий, – а что, если тебе приспособиться? Верблюды же приспособились. Прут, не пивши, через пустыню, и ничего». Весельчак рассмеялся жирно и смачно. Видно было, его хорошо поили. Ну, не любовью, конечно, но чем-то вполне ее заменяющим. Женщины были участливее. Они вздыхали, глядя, как он бредет в своей курточке с капюшоном, они и помочь бы хотели, но слишком уж был он измучен, и страшно было не справиться, зря только силы потратить. Да и сухой жар шел от него, прямо как от больного. Не ровен час заразишься. Нет, лучше уж мимо, хотя жалко, конечно же, жалко.
Дорога, которая поначалу казалась, в общем-то, ровной, была теперь вся изрыта колдобинами. Он спотыкался. Обувь разваливалась – пришлось ее выбросить. И теперь вид его был совсем странный: в курточке с капюшоном, босой. Думал ли он о чем-нибудь? Да, конечно, сначала о многом. Но потом мысли спеклись. Осталась одна: глоток, дайте глоток любви. «Глоток, – шептал он, – один…» И встречные ускоряли шаг, чтобы скорее уйти от него. Ведь ясно же, сумасшедший. Глоток…» «Сядьте сюда, – сказал вдруг женский голос. – Сядьте, передохните. Смотрите, какая хорошая тень. Вам голову напекло. Хотя вы в капюшоне… Ну, может быть тепловой удар. Куртку снимите – и вам станет легче». «Глоток, – сказал он. – Мне очень неловко просить вас, – он улыбнулся, и все лицо передернулось судорогой, – но, чтобы двигаться дальше мне, нужен глоток любви. Прошу вас, я очень прошу вас…» «Господи, – женщина от изумления даже всплеснула руками. – Ну если бы раньше! Ведь у меня ведро любви было. И никто даром не брал, а теперь – ну ни капли, совсем ни капли. Вы понимаете?» Она смотрела очень участливо, ей очень хотелось помочь ему. «Я могу принести вам ботинки, – сказала она. – Хотите? Ведь босиком идти трудно, у вас раны на ногах. Я принесу, хорошо?» Но он не слышал ее. Сейчас, когда он сидел, прислонившись к стволу огромного старого дерева, ему, конечно же, было чуть легче, но он понимал: еще минута, и жажда начнет мучить снова. Нужно собраться с духом и встать. Идти – отыскать хоть какой-нибудь водоем. Не озеро, так болотце. Он накрыл голову капюшоном и встал. После прохлады жар на дороге казался еще нестерпимее. Колеи, ямы, ухабы. Значит, никто не поможет, никто, даже если случится самое страшное. В голове снова спеклось все в какой-то липкий комок. «Глоток…» Сдвинув свой капюшон на затылок, он осмотрелся. Нигде, ни с какой стороны не было ни ручейка, ни источника, который мог бы его напоить…
Но он не погиб. На пути его встретилась деловитая женщина. Откуда она взялась? Сказать трудно. Известно, что деловитые женщины много что успевают, в том числе осмотреть все дороги, куда никто не заходит. Они откуда-то знают, что там иногда, бог весть почему, встречаются дельные вещи. Женщина шла упруго и быстро, но это ей не мешало все замечать. «Пьяный?» – была ее первая мысль. Она хотела уже пройти мимо, но деловитость ей этого не позволила. Раз человек попался навстречу, надо на всякий случай определить, что это такое. И, присмотревшись, она поняла, что это не то, что обычно шатается по дорогам. Тогда деловитая женщина, изменив свой маршрут, пошла вслед за путником, ни на секунду не выпуская его из глаз. И когда он упал, она была совсем рядом и сразу же наклонилась к нему, спросила: «Вам помочь?» «Я умираю от жажды, – сказал он. – Глоток, дайте глоток любви». Деловитая женщина была очень запаслива. В сумочке вместе с ключами и пудреницей она носила флакончик с туго завинченной пробкой. В нем было двадцать капель любви. По опыту она знала, что иногда эти капли необходимы, носить же их в таком количестве было нисколько не тяжело. «Пейте», – сказала она и кокетливо улыбнулась. «Мне, право, неловко, – с трудом шевеля губами, проговорил он. – У вас их так мало». Она рассмеялась: «Ну что вы, я дома храню в морозилке огромный запас». «Разве любовь можно хранить замороженной?» – спросил он изумленно. Он уже выпил все двадцать капель и чувствовал себя в силах думать и разговаривать. Женщина, безусловно, была миловидна. «Пойдемте со мной, – сказала она, – и я вам покажу». Голос женщины был похож на серебряный колокольчик. «Серебро – это металл», – вдруг вспомнил он. Но понять, что это значит, не смог: он был еще слишком слаб, и ходьба забирала почти все силы. «Неудивительно, – думал он, – ведь я изнывал от жажды так долго, но теперь мы скоро придем, и она даст мне глоток любви. Один глоток оживит меня».
Дошли они и в самом деле скоро. Дом оказался просторным и крепким. Женщина усадила мужчину за стол и стала кормить его. «Пить, – сказал он, – ты обещала глоток замороженной». «Глоток – слишком много, – сказала женщина знающим голосом. – Пить надо только по двадцать капель». И, вытащив из морозилки маленький кубик льда, она растворила его в чем-то питательном и усыпляющем.