Текст книги "Сладкая жизнь эпохи застоя"
Автор книги: Вера Кобец
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
«Давно пора было познакомиться с этой мифической Еленой Дмитриевной, – язвительно говорит он кому-то несуществующему, – но лучше поздно, чем никогда, и так далее, но что – далее?» Кирилл со злостью толкает массивную дверь, та с трудом поддается, доска с расписанием висит, к счастью, здесь же, напротив. Так. Скворцова Е. Д. в 15:40 заканчивает занятие в 314-й аудитории. На часах было 15:52, но Кирилл решил все-таки попытаться. Аудитория оказалась просторной комнатой с эркером, пустыми нишами по углам, кое-где уцелевшей на потолке лепниной. Ударивший в окно солнечный луч на мгновение ослепил, и сначала Кирилл услышал взрыв хохота, а потом уже разглядел сгрудившихся возле преподавательского стола студентов. «Елена Дмитриевна?» Лицо в очках вынырнуло навстречу. Нет, эту женщину он, слава богу, видел впервые в жизни. Сходства с сыном в ней почти не было. Худенькая, с подвижной мимикой, чуть похожа на обезьянку. Лицо покрыто сеточкой морщин, которые так и хочется подцепить осторожно пальцами и снять, как налипшую паутину.
Их разговор… Кирилл пытался потом воссоздать его в памяти, но что-то главное ускользало. С первой минуты она сумела захватить инициативу (хотя, может быть, он и сам ее к этому вынудил), и мячики реплик бессмысленно залетали по воздуху. «Димка мне столько про вас рассказывал». – «Извините, что я ворвался…» – «Наоборот, вы меня выручили. Мы уже битый час обсуждали программу „Турнира знаний“, а я ужасно опаздываю». В раздевалке она надела спортивную куртку. Капюшон, молнии, металлические заклепки – все это, как и жест, которым она залихватски закинула на плечо сумку, заставляло поежиться и все же требовало признать: сняв очки и отбросив преподавательские заботы, Елена Дмитриевна, пожалуй, могла затеряться в толпе старшекурсников. По дороге к автобусной остановке она говорила, перебивая сама себя: «Какая мерзкая погода! Но вообще я люблю дождь. Вы, естественно, не поверите, но мне стыдно, что я никогда не хожу на родительские собрания. Причин несколько. Дело не только в нехватке времени, хотя я действительно в постоянном цейтноте. Чтобы не превратиться в механическое пианино, стараюсь следить за новинками, охотно беру спецкурсы и вынуждена соглашаться на общественные нагрузки: их ведь всегда безбожно сваливают на молодых. Предполагается, что старшие свое отработали. Вам-то, наверно, странно, что я, мамаша десятиклассника, все еще хожу в младших, но, увы, в институте меня все еще числят позавчерашней студенткой. Впрочем, – она обернулась к Кириллу и с удовольствием похлопала ресницами, – в школе дело обстоит так же. Года два-три назад (когда классной была еще Валентина Романовна) я пришла на собрание и только хотела подняться по лестнице, как была остановлена завучихой: „Девочка, ты куда? Сначала надо раздеться“. Она щебетала и щебетала, но потом, то ли почувствовав раздражение спутника, то ли сама спохватившись, вдруг резко сменила тон. – Я благодарна вам за заботу о Димке. Я понимаю, почему вы пришли. Я, конечно, догадываюсь: он вызывает беспокойство. Но что же делать? Такой нестандартный мальчик. Как бы это сказать? Вне рамки. Да, именно так, вне рамки. Но как же тут быть?» – «Вы знаете, что он рисует?» – «Еще бы! Все стены завешаны. И чуть ли не половина рисунков – карикатуры на меня и на моих друзей». – «Елена Дмитриевна, вы понимаете, что он очень талантлив?» Капюшон вздрогнул: «В шестнадцать лет это часто бывает». Какое-то время они шли молча. Пытался ли он подыскать слова? Ждал ли чего-то? «А вам правда кажется, что из Димки может образоваться художник? – заговорила она наконец. – Он ведь к своим работам всерьез не относится. Отказался от предложения показать их кому-нибудь из маститых. Ни разу не говорил, что хочет учиться в Мухинке или тем более в Академии». – «Может быть, просто не видит, у кого там учиться». – «Все для него слишком плохи?» Она защищалась иронией, было понятно, что это ее единственный способ защиты и потому она от него не отступится. И свою роль джинсовой девочки, с первого взгляда неразличимой в толпе студентов, ока тоже воспринимала, скорее всего, с иронией, но что это меняло по сути? «Лет в двенадцать-тринадцать он писал очень странные сказочные истории, – неожиданно человеческим тоном сказала Алена. Голос зазвучал доверительно, но не было ли в нем и фальши? Кирилл вдруг очнулся. Зачем он идет по набережной с этой все-таки безусловно несимпатичной особой? Зачем играет роль мужественного и благородного Учителя? – В этих сказках речь шла про „Королевство глупцов“. – Ее глуховато-вибрирующая интонация словно лишала чувства реальности и куда-то засасывала. – Многие эпизоды были насквозь фантазийные, мрачноватые, другие – хорошо узнаваемые и смешные, но почти все заканчивались неожиданно и страшно. Например, дети решили устроить веселый костер и сожгли в нем все игрушки, которые им подарили на елку, а родители так рассердились на это, что выкинули детей в окошко, а потом сели и стали плакать. Но тут вошла фея, она жила рядом, почувствовала запах гари и пришла выяснить, что случилось. „У нас большое горе“, – сказали ей родители. А фея засмеялась и ответила: „Это не беда, любое горе можно съесть с кашей“. И она наварила много-много каши. Каша была очень вкусная. Они ее съели и стали все вместе водить хоровод. Здесь „Мальчик-с-пальчик“, конечно, присутствует. И вообще впечатлительным детям не надо, наверно, читать братьев Гримм. И все-таки я тогда места не находила от беспокойства. Было понятно, что он ужасно несчастен, а помочь – нечем. Но помаленьку все выправилось. Сначала он перешел на дурашливую ерунду. Про жабу, которая раздулась от важности – и лопнула, а в животе у нее, оказывается, был целый город с пряничными домами и золотыми петушками, про человека рассеянного, который забыл, куда шел, и все пытаются ему помочь, подсказывают: может, в кино, может, в милицию, может, в бассейне поплавать… Потом, думаю, и совсем перестал писать, но зато снова стал отличником. Пятерки – ерунда, но все-таки свидетельство неплохо слаженной работы организма. О том же свидетельствовали глаза. Из них наконец исчезло безнадежно-тоскливое выражение. Он стал просто серьезным мальчиком со своим внутренним миром. А ведь это не криминал? И знаете, – без малейшего перехода она словно стряхнула искренность и снова принялась жонглировать словами: – Димка ведь уже год, как ведает нашим бюджетом. Без него мы бы вылетели в трубу. А так он мечтатель, но и весьма бережливый хозяин. Ой, это мой автобус. – И, уже встав на подножку – А вы меня не узнали? Мы ведь знакомы были, – она улыбнулась, – правда, недолго и о-очень давно».
…Не люблю акварель, думает Дима, но как иначе передать ощущение прозрачного цветного облака, которое окружает ее все последнее время колеблющейся живой дымкой (тенью?). Это странное облако иногда совсем легкое, иногда гуще. Оттенки тоже меняются. В какие-то моменты оно сиреневое, потом становится… красноватым. С чем связана разница? С ее настроением? С временем суток? Сегодня, когда он «стоял на часах» у ее подъезда, какая-то мысль вдруг мелькнула на миг – и исчезла. Надо вернуть себе то состояние. Ну-ка… Сырой влажный холод, пробирающийся сквозь подошвы ботинок, острые ножи ветра, размытость граней между реальным и выдуманным, чувство нежности к дому, в котором она живет, – надменному дому с высокими узкими окнами, ажурными решетками ложных балконов и орнаментом из цветов, змеящихся сверху донизу вдоль по фасаду. Этот дом – ее замок, убежище, крепость. Все живущие в нем – служители ее ордена. Недостойных он просто не замечает, среди тех, кто достоин быть в свите, у него есть рядовые и любимцы. Вот хлопнула дверь – и по лестнице быстрым шагом спускается человек в берете, лихо заломленном на ухо. Дверь открывается – да, конечно же, это он. Под мышкой не шпага, а старый черный портфель. Выйдя на улицу, он минуту стоит, словно заново привыкая к суете современной городской жизни, а потом быстрым и легким шагом идет направо, к троллейбусу. Еще стук двери. Танцующий шаг. Это скрипачка. Она живет на одной площадке с Эльвирой и всегда ходит в Консерваторию пешком. Возвращается тоже пешком, почему-то всегда одна. В весеннем пальто и вязаной шапочке, с горлом, трогательно замотанным толстым шарфом. Однажды Дима захотел подарить ей цветы и, купив букет белых, в золотом венчике нарциссов, дождался, когда танцующая фигурка спустится по шести лестничным маршам, выскочит чуть не балетным прыжком на тротуар и зашагает утрированно деловитой походкой, а потом, молча пожелав ей счастья, плавным движением кинул букет в блестящую черную воду канала. Но теперь… Снова стук двери. Грохот, и после паузы свистящий шепот Алены: «А, ч-черт!» Акварельная кисточка замирает у Димы в руках. Он ждет минуту, другую. Мать явно пришла в отвратительном настроении. С чего бы? Убрав рисовальные принадлежности, Дима выходит в кухню. «Добрый вечер». – «Да уж, добрее не бывает, – Алена явно прикидывает, на чем сорвать злость. – В подъезде снова разбили лампочку. Чуть ногу не сломала». – «Но обошлось?» – «Когда-нибудь не обойдется. Ну что ты смотришь покровительственным взором? Знаешь, меня твое спокойствие иногда просто бесит». – «Что у тебя случилось?» – «Как же, держи карман шире, случилось. Ты когда-нибудь видел, чтобы и вправду где-то что-то случалось? И вообще, иди спать, уже поздно». Отвернувшись, она начинает что-то пересыпать-перекладывать. Но едва Дима ушел к себе, дверь открывается и мрачная Алена, не говоря ни слова, входит в комнату. Какое-то время стоит, барабаня по косяку, потом вдруг, вцепившись в волосы, начинает выхаживать из угла в угол: «Я больше так не могу-у!» – «Но в чем дело? Поссорились? Спектакль не понравился?» – «Спектакль был просто великолепен! И если б не эта скотина…» Пауза. Яростное отшвыриванье всего, что ни попадется. Наконец она останавливается, растрепанная и смешная, с бешено горящими глазами: «Димка! Я ему месяц назад сказала, что приезжают французы и „Синий лес“ я хочу посмотреть непременно. Знаешь, что он ответил? Да, лапонька, я бы и сам не прочь, но где же достанешь билеты?» Ладно, нажала на кнопки – достала. Мсье был доволен. Третьего дня столкнулись на выставке с его школьным приятелем. Они не виделись больше года. Какие новости, как дела? И что ты думаешь? Этот гад чуть не сразу: «Неплохо, стараюсь быть в курсе событий. В четверг, например, идем посмотреть, действительно ли так хорош „Синий лес“. Приятель (он критик) с удивлением поднимает бровь: „Ты, я вижу, со связями“. А наш друг в ответ улыбается и с удовольствием мне подмигивает!.. Весь ужас, – она опять мечется, – что он вовсе не так уж надмирен, как представляется. Беспомощный бэби с плешью в полголовы – просто удобная поза. Перед другими он ее упоенно разыгрывает, а при мне даже забывает притворяться…» «Ну и что же спектакль?» – с трудом сворачивает ее с наезженной дороги Дима. «Спектакль? – Она раздраженно трет лоб. – Знаешь, это так сразу не объяснишь. Первый акт в самом деле не ах, и, конечно, в антракте наш обожаемый произносит на все лады: „Признай, лапа, что пьесу безбожно перехвалили“ и в сотый раз начинает про труппу Барро, про то, какое он получил тогда наслаждение. Причем заметь, я-то отлично помню, с кем он тогда наслаждался, а он не помнит, его занимает одно: доказать, что „Колумб“ несравним с „Синим лесом“, который мы смотрим. Терплю. Я же ангел. Я ангел с девятилетним стажем, при меньшем стаже я уже взорвалась бы, но я пью лимонад и слушаю, как он гнусавит: „Да, что поделаешь, выпадают и неудачные вечера“. Хорошо, начинается второй акт… Димка, иначе чем гениальным это просто не назовешь. Тоненькая былинка в красном – заметь, в красном – подходит к Терезе и Жаку, застенчиво смотрит на них и нежным тоненьким голосом говорит: „Я – смерть“. Те слышат, секунду ее рассматривают, а потом продолжают спорить, доказывать что-то. Смерть слушает, раза два хочет что-то сказать, но они просто не видят ее, и тогда она снова касается плеча Жака и говорит чуть погромче, чем в прошлый раз: „Остановитесь, послушайте, я же смерть, но меня можно еще отогнать, вы же видите, я совсем слабая, со мной любой справится“. В пересказе это не передашь, но главное вот что: в какой-то момент начинает казаться, что Тереза и Жак – какие-то роботы-автоматы, а смерть рядом с ними, которая только что была чуть ли не тенью на фоне кулисы, – живая. Ты понимаешь? И как это сыграно! От реплики к реплике пластика неуловимо меняется. В героях все меньше жизни, и она будто перетекает в смерть, а та вовсе не радуется, а горько раскачивается и ведет свой монолог. Зал слушает, как один человек, Димка, это вообще случается раз в десять лет… и вдруг я чувствую, возле меня что-то скребется. Смотрю и вижу: наш общий друг лезет куда-то под стул. Чешется? Уронил что-то? А он, наконец распрямившись: „Я пытаюсь определить, сколько времени. По-моему, без четверти одиннадцать“. Дима! Я его чуть не убила! На нас, как ты сам понимаешь, шипят, что делается на сцене, уже непонятно, спектакль вдрызг испорчен. А этот болван объясняет: „Нет, если ты хочешь, останемся до конца, но я не успею тебя проводить“. Мне хочется придушить его, я поднимаюсь и лезу к проходу, наш гениальный за мной, изысканно извиняясь, кто-то шипит „позор“, дражайший чуть не вступает с ним в объяснения, наконец мы выбираемся, меня уже просто колотит, а он улыбается, радостный, как младенец. Это же патология, Дима, мужику сорок четыре года, а он должен быть дома, потому что „мама волнуется“. Мама, которая отдала ему всю жизнь. Вранье это все к тому же. До двенадцати лет он жил с бабушкой, а она получила его готовеньким – готовеньким выполнять все ее маразматические требования. Дима! Это такое унижение, такая мерзость. Я не могу так, я не могу, я сдохну!!!» – «Не можешь, не можешь, все хорошо, все в порядке». Крепко обняв за плечи, Дима ведет ее в кухню. Где эти чертовы таблетки, которые Иришка принесла в прошлый раз, сказав «если снова выйдет из берегов, давай ей по две штучки; безвредно, проверила на себе»? Ага, вот они. Мать послушно проглатывает, запивает, «такой спектакль, и так его мне изгадить! У него просто талант. Или… он делает это нарочно? – Она резко вскакивает, но Диме удается снова усадить ее. – Как я устала!.. Как я устала… И еще я ужасно голодная». – «В этом, скорее всего, половина беды». Дима подсовывает ей тарелку. И Алена начинает есть. Сначала мрачно, с ожесточением, с выставленными вперед локтями, потом спокойнее и веселее. «Знаешь, что удивительнее всего? Актрисулька, игравшая Смерть. В ней было что-то такое завораживающее. Казалось: один раз посмотришь в такие глаза и пойдешь, уже не оглядываясь. Оторвешься от всех здешних дрязг – и откроется небо… Правда, уже Толстой об этом писал. Но иначе. Димка, мне все-таки очень жалко, что ты совсем-совсем не любишь театр». Позже, когда они уже разошлись по своим комнатам, Алена долго ворочается, не может уснуть, потом встает и, набросив халат, идет к Диминой двери. «Димка, – тихонько стучит она согнутым пальцем. – Димка, я давно собираюсь спросить: у тебя в „Королевстве глупцов“ что-нибудь новое появилось?» Дима слышит ее, но молчит. «Ну хорошо, – вздыхает голос матери. – Не хочешь говорить, не надо».
…Дождь сеял косо. Эльвира несла над головой светлый зонтик. Шла, как обычно, легко и неторопливо, и, чтобы поспеть за ней, Дима летел. Чувство полета было пугающим и странным, пожалуй, ему хотелось бы опуститься на землю, но тогда она ускользнула бы – это он знал абсолютно точно. Город внизу кренился, разноцветные улицы, дома, скверы – все вдруг оказывалось под углом к горизонтали, еще чуть-чуть – и они посыплются, как игрушечные, в подставленную чьей-то аккуратной рукой коробку. «Не надо, – шептал Дима, – не надо, прошу тебя, сохрани, сбереги». Он не знал, к кому обращался, не знал и о чем просил, глаза его были прикованы к ускользающей, тонкой, всю жизнь вобравшей в себя фигурке в развевающемся на ветру плаще. «Подожди, подожди-и!» И слова его были услышаны. Настала какая-то небывалая тишина. Чуткий, полный дыхания и теней, призрачный город замер. И слышен был только легкий стук ее каблуков. Цок-цок, цок… цок. Она замедлила шаг, пошла медленнее, совсем медленно, остановилась и, обернувшись, посмотрела ему прямо в глаза. Взгляд шел откуда-то из бесконечности, и за спиной у нее была бесконечность. Бесконечность была пространством, в котором они находились вдвоем, и это преобразовывало все ощущения в легчайшую взвесь, словно сеющий дождь заполняющую весь воздух. Не сводя глаз с Эльвиры, он прошел три шага, которые отделяли их друг от друга, и медленным плавным (привычным?) движением – как во сне, как в воде – бесшумно взял ее на руки. И сразу ее глаза оказались рядом с его глазами. Большие, печальные, темные, они смотрели устало и грустно. На левом – лопнула на белке жилка. На правом – чуть-чуть размазалась в уголке тушь. Со странным чувством путешественника, ступившего на вновь открытую землю, он разглядывал хрящ ее носа, обтянутый охристо-белой безукоризненно гладкой кожей, родинку, оказавшуюся и больше, и бархатистее, чем представлялось, едва заметную паутинку морщинок, бегущих к вискам, и короткие, на круглые скобки похожие складки у губ. У губ. Коснуться их он не мог – мог только пить и пить глазами. «Ну а теперь давай попрощаемся, – тихо сказала Эльвира. – Не надо больше ходить за мной, не надо ждать. Хорошо?» «Нет, – Дима мотнул головой. – Я всегда буду рядом». Она улыбнулась, и что-то, чего он не понял, мелькнуло на дне похожих на темное лесное озеро глаз. «Ну что же, как хочешь, – сказала она. – Только потом, пожалуйста, не обижайся». Откуда-то сразу вдруг появившиеся прохожие стали немилосердно толкать его со всех сторон. Резко затормозила машина. Лязг, шум, грохот улицы подхватил и понес куда-то. Эльвира растаяла.
Когда закончился первый урок, он, никому не сказав ни слова, спустился в раздевалку, оделся и вышел. Истории по расписанию все равно не было. А видеть все эти морды он больше не мог. И еще: не хотел видеть Кирилла. Слово «предательство» плавало где-то в сознании, к чему оно относилось, было неясно, думать об этом не хотелось. Последние два дня казались двумя веками. Нет, даже иначе: все прежнее располагалось на равнине, похожей на огромное плоское блюдо. Находящееся на блюде можно было рассматривать, но сам он уже был в другом измерении. Что-то переменилось. И надо было понять, как в этом переменившемся мире жить. С хохотом проскочила девушка, похожая на Люду Степанову. «Слишком простые ответы редко бывают самыми правильными», – любил повторять Кирилл Николаевич. Иногда говорил это в классе. Но, в конце концов, это суждение – тоже простой ответ. Каким легким было то время, когда все суждения Кирилла воспринимались как откровения. Надо смириться с тем, что оно прошло, и с тем, что Кирилл никогда ему этого не простит. Фраза выскочила сама собой. Он невольно остановился, повторил ее вслух. Да, так. Но за этим пластом еще много других. Ничего, постепенно он в них разберется. Идти в толпе стало заметно легче, бессознательно примеряясь к общему ритму, он углом глаза фиксировал забавные сценки, подмечал странный поворот головы, карикатурно выкаченные глаза, внезапный нелепо-царственный жест. Посмеиваясь, одобрительно улыбаясь, любопытно приглядываясь, он машинально повернул направо, снова направо, перешел через мост и, сам того не заметив, постепенно приблизился к школе.
«Нет, это потрясающе!» – замахал кто-то кулаками у него перед носом. Он вздрогнул – и увидел сияющую физиономию Поповского, с неописуемой радостью восклицавшего: «Про такие поступки, милорд, принято говорить „этому нет названия“. Сбежал из школы и подвел коллектив. Смирночка с ума сходит. Мало того что Пашкова, которая обещала передовицу „Наши любимые учителя“, уехала на три дня в Псков с „Ансамблем любителей старинной музыки“ (ты вообще слышал когда-нибудь про такое? – умора), так еще и ты вдруг, не говоря ни здрассте, ни до свиданья, взял и растаял в лазурной дымке, выбросив оформление газеты на произвол злодейки-судьбы». По-прежнему захлебываясь от возбуждения, Поповский обдавал Диму потоком школьных новостей, а Дима видел его в красной чалме и костюме корсара пляшущим на волшебном блюде, тесно уставленном событиями в одночасье отплывшей куда-то в прошлое жизни. На секунду пронзил испуг. Пожалуй, хватит этих видений и прочих фокусов. «Стоп! – взял он Борьку за пуговицу. – Заткни фонтан! Хотя бы на минуту». Поповский послушался. Какое-то время они спокойно шли рядом. «Была контрольная, – лениво сообщил Борька и вдруг подпрыгнул: – Я же не сказал главного! Главное – про Эльвиру! Зуб даю, никогда в жизни не угадаешь! Да и как угадать? Но все точно. Жена Витамина явилась в школу и устроила грандиозный скандал. Пыталась впутать и Римму. А та шла пятнами и только блеяла: но при чем же тут я? При чем же тут я? А Витаминиха: вы завуч! Именно вы развели в школе этот гнилой либерализм». Борька в восторге гримасничал носом, ушами, щеками. «Нет, ты можешь такое представить?» – «Что я должен себе представить?» Дима почувствовал вдруг, как одевается ледяной коркой. Весь, с ног до головы. Корка была очень жесткая и едва не лишала возможности не только двигаться, но даже говорить. С трудом раздвигая губы, он спросил, удивляясь невнятности и бессвязности вылетавших из горла звуков: «О чем я должен представлять?» Борька в восторге захохотал: «Понимаешь! Невероятно, но факт. Эльвира на каком-то там месяце от Витамина и – вот-вот! будет! рожать!» Округло выставив руки, Борька расплылся в какой-то старушечьей сладкой ухмылке: «Да! У нашей царицы сидит вот тут маленький Витаминчик». «Ты, кажется, давал зуб? – стиснутый той же ледяной коркой, с трудом вытолкнул из себя Дима. – Ну так давай». Он ударил – и неожиданно Борька отлетел чуть не на метр. «Милиция!» – закричал женский голос, но Дима уже не слышал.
Он пробежал проходным двором, но сам этого не заметил. Вообще он понял, что бежит, и не просто бежит, а мчится с какой-то рекордной скоростью, только когда почувствовал, что сейчас сердце выпрыгнет из горла. «Эх, жаль Витамин не видит», – успело промелькнуть в голове, и он сразу же замычал от тяжелой, почти непереносимой боли. «Акх, акх, акх», – теснилось где-то в груди. По стволу дерева он медленно осел на землю, земля была влажная, и он стал ее есть. Как потом оказалось, это был скверик, маленький угловой скверик, затиснутый между домами. Здесь не гуляли дети и не было лавочек для молодых мам и пенсионеров, и здесь, никем не потревоженный, он провел сколько-то времени; гул улицы доносился издалека и не мешал, а убаюкивал. Наконец ему захотелось встать. Он поднялся и побрел куда-то, неторопливо, сутулясь, покачивая головой и что-то под нос пришепетывая. Понял, куда идет, только когда нажал кнопку звонка. Эльвира открыла и даже не удивилась. Она была очень спокойная и красивая. Поверх широкого теплого длинного платья накинута пестрая шаль. «А под ней – брюхо от Витамина», – напомнил себе Дима. «Тебе надо умыться, – сказала она, – идем». «У вас голос похож на поющих ангелов, – с трудом двигая мышцами рта, сказал Дима. – Но как же вы могли, как вы…» Он повалился к ее ногам и заплакал. Это был страшный, судорожный щенячий лай. Кажется, кто-то выглядывал из соседних дверей, кажется, она все-таки отвела его в ванную и он долго плескал в лицо теплой водой, кажется, она чистила щеткой его одежду и кормила его бутербродами, а потом он оказался снова в дверях и она тихо, но уверенно сказала: «Тебя здесь не было, Дима, тебя здесь не было. Понял?» Он кивнул и вышел на лестницу, спустился, пошел вдоль канала, завороженно глядя на отражающиеся в маслянистой воде огни фонарей. Как красиво, думал он, как красиво. Больше ни одной мысли в голову не вмещалось. В какой-то момент он сел на скамейку, заснул. Когда проснулся, резвая стайка малышей бежала со смехом в школу. Он понял, что где-то, когда-то, давным-давно потерял свою школьную сумку. Но кошелек был в кармане брюк, и, нащупав его, он обрадовался. Почему-то стало понятно, что делать дальше. Отвергнув все виды транспорта, он прошел до Финляндского пешком, сел в электричку и, успокоенный сознанием наконец появившейся цели, поехал в Зеленогорск, но, услышав, как механический голос бесстрастно произнес «Платформа Дибуны», вдруг выскочил из вагона и пошел по грунтовой, неизвестно куда ведущей дорожке, медленно повторяя: «И что за станция это, а, люди добрые, ну расскажите мне, ну что за станция?»
Далее никакой ясности. Мерещится почему-то берег залива, вытащенная на песок лодка и даже растерянная фигура почесывающего в затылке милиционера возле остывшего уже тела. Пейзаж, безусловно, напоминает окрестности Зеленогорска, но ведь Дима вышел из электрички раньше, значит, скорее всего, решение изменил. Куда вероятнее, что он вернулся… через два дня. Вошел, тихо открыв дверь ключом, рано утром. В кухне – горы немытой посуды и что-то разлитое на полу. В комнате матери пусто, зато у него – полный сбор. Мать с Иришкой спят на его диване, в кресле храпит покрытая пледом гора. Кубасов? Да, точно, Кубасов. На раскладушке, в спальном мешке, неожиданно тяжело дышит Татка; параллельно с ней, на полу – закутанный в одеяло Рогалик Дима смотрит на них, потом присаживается на корточки. Сидит, прижавшись спиной к косяку и кривя рот: «Приехал назад, ха-ха-ха, в Ленинград, ха-ха-ха».
…В школу он не пошел ни в первый день, ни во второй, ни в третий. Когда мать уходила в институт, в квартире сразу же кто-нибудь появлялся (Иришке необходимо срочно закончить статью, а ее пишущая машинка на ладан дышит, Кубасов вечером уезжает в командировку, таскаться за чемоданом к себе на Гражданку просто нет времени, и даже Наш общий друг «вдруг освободился раньше, чем ожидал»). «Не надо меня караулить, – говорит Дима, – ни резать себе вены, ни сбегать я не предполагаю». – «Господи, ну о чем ты?»
Оставшись один, Дима сначала зачем-то обходит чуть ли не все углы. Долго стоит перед зеркалом в ванной, неторопливо себя разглядывает, потом, дотянувшись на ощупь до тюбика, зубной пастой рисует на стекле крест: горизонтальная черта проходит через переносицу, вертикальная строго делит лицо на две половины. Внимательно глядя на свое взятое на мушку отражение, он ждет; потом аккуратно стирает белые линии и идет в кухню поставить чайник.
Час спустя, войдя к себе в комнату, Дима неторопливо подошел к столу, поморщившись от усилия, выдвинул нижний правый ящик, достал из него зеленую папку, вынул рисунки и, понимая, что работа будет большая, принялся не спеша, деловито, сосредоточенно разрывать их на куски. Когда все было закончено, принес из кухни два ведра и запихал туда, уминая, обрывки бумаги, а также кисточки, акварельные краски, белила, гуашь. Чуть помедлив, содрал рисунки со стен, связал их в пачку, сунул в старый рюкзак и спустился во двор, к помойке.
Несколько следующих месяцев он усиленно занимался. С Витамином проблем, к счастью, не было: Татка, имевшая нужные связи, помогла раздобыть освобождение от физкультуры.