Текст книги "Дело султана Джема"
Автор книги: Вера Мутафчиева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
И вдруг – Мехмед Завоеватель. Вы нарекли его «великим кошмаром на переломе истории»! Прошу прощения, вы мне смешны. Завоеватель испугал Европу тем, что затруднил левантийскую торговлю и уничтожил несколько наших крепостей. Но он оказал нам великое благодеяние: избавил нас от Византии.
Вы никогда не задумывались, отчего именно пятнадцатый век явился новым этапом в развитии Запада? Отчего именно тогда разбогатели наши города и люди стали подумывать о чем-то большем, нежели хлеб насущный, что и обрушило на наши головы Реформацию и всякого рода революции? А мой ответ таков: в пятнадцатом веке Запад обрел освобождение, и освободил его не кто иной, как Мехмед Завоеватель, это сама истина. Как подумаешь, что в Риме по сей день не воздвигнут памятник этому коротконогому, толстошеему турку – моему личному врагу!..
Впрочем, для чего это пространное отступление? Ах да, чтобы объяснить вам, сколь сложны были противоречия, через которые прокладывала себе дорогу наша эпоха.
В двух словах они сводятся к следующему: с одной стороны, уцелевшие восточные властители (их можно пересчитать по пальцам одной руки – в первую очередь венгерский, потом польский и русский) были готовы на определенные жертвы, чтобы пресечь продвижение османов и отбросить турок назад, однако не настолько, чтобы вновь ожила держава какого-либо могущественного соседа. С другой стороны, Запад, только что отпраздновавший гибель Византии, ринулся за своей долей в дележе земных благ. Десятки расцветающих западных городов, число коих множилось с каждым, днем, десятки мелких, но уже набирающих силу государств видели в Турции не только угрозу. Турок был для них богатым простофилей, которому можно за хорошие деньги всучить сверкающий и дешевый товар; турок был для них живущим в довольстве лентяем, не любящим утруждать себя делами и торговлей, охотно предоставляющим эту черную, но весьма доходную деятельность франку. (Как вам известно, мусульмане никогда не пытались разграничить нас, называли общим для всех именем – франк, все мы оставались для них людьми, бедными духом, отдающими труду и алчности излишние усилия, тогда как сами они использовали свое время куда как разумно: проедали наследство, доставшееся от Византии и от Балкан.)
Запутанности этих противоречий, вероятно, немало способствовало Папство, и вам следует вникнуть в его трудности. До той поры оно просуществовало по причинам очевидным – каждому из бесчисленных западных государей церковь была необходима, поскольку она благословляла их господство над крестьянами, освящала крепостное право. Не признанный святым отцом владетель беспрепятственно становился жертвой не заговора (хотя в заговорах недостатка не было), а крестьянского бунта: прикончив такого господина, крестьянин не совершал греха перед господом.
Однако перемены в жизни Запада болезненно затронули Папство. Города богатели. Это означало, что новое привилегированное сословие – купечество, владельцы мастерских – не искало у церкви благословения для своей власти, эта власть была освящена деньгами. Хозяин никого не понуждал на него работать, у него испрашивали на то позволения. Он платил.
Вот подобная мелочь и переломила жизнь на Западе, обозначила приход новых времен. Тут вы в своих рассуждениях полностью правы: простая плата человеку за его труд все изменила. Рим ощутил неуверенность перед будущим; Рим никогда не обманывал себя. Оттого святые отцы моего времени и не оставили в истории ярких имен, промелькнули как мелкие интриганы, многоженцы или ростовщики, что уже не имели былого поля деятельности. Они пытались примениться к новому порядку вещей, участвуя в борьбе между властителями и городами, чередуя жестокость со всепрощением; рассчитывали преодолеть приговор времени с помощью его же оружия, отсрочивали конец нашего господства, Риму снова угрожала победа варваров. Но теперь варвары наступали изнутри. Точнее: снизу.
Думаю, мне не придется более отклоняться в сторону от моего повествования; надеюсь, что, хотя бы отчасти, открыл вам сущность нашей эпохи. Следовательно, вам легко себе представить, сколь мучительно трудно было мне составить те десять писем европейским государям.
Начал я, разумеется, с послания своему прямому повелителю – святому отцу. Это письмо я помню, словно оно написано только вчера: «Христианство ныне в силах истребить ненавистный род мусульман. Если мы предоставим Джему войска, его приверженцы мгновенно поднимутся. Его брат не обладает смелостью и окажется во власти страха; у него на службе мало способных полководцев. Лучший из них, Ахмед-паша, ждет лишь благоприятного события, чтобы повернуть против него. Он писал в этом смысле принцу Джему, умоляя его не приходить в отчаяние от своей участи и временно отступить.[16]16
Джем не получил этого письма; оно было перехвачено нашим кораблем у направлявшегося на Родос гонца.
[Закрыть] Никогда еще не представлялся нам более удобный случай вернуть себе Ахайю и часть Архипелага – какую славу приобретет тем ваше святейшество! Ради достижения сей цели европейским государям даже не придется идти на большие жертвы, ибо в Европе нам будут содействовать приверженцы Джема, а в Азии – бывший владетель Карамании, жаждущий восстановить свою власть. Окруженный врагами, султан Баязид не станет оказывать сопротивление».
«Нам не ведомо, – писал я в заключение, – благосклонно ли будет встречено наше предложение вашим святейшеством. В ожидании ответа мы станем печься о принце Джеме и внушать ему надежды. Если волею божьей поход состоится, мы со своей стороны вложим в него свой труд и заботы. В противном случае, сохраняя верность данному слову, поступим в соответствии с интересами Родоса».
Находите ли вы в этом письме хоть один предосудительный намек? Клянусь святой троицей, я всей душой желал осуществления предложенного мною крестового похода, дабы связать свое имя с решающей победой христиан над язычниками. Но (тут же признаюсь в этом) я весьма слабо верил в успех своего предложения, ибо знал, в силу изложенных мною выше соображений, что Европа и Папство воздержатся от такого шага. Поэтому я в заключение подчеркивал, что ответственность за провал похода возлагаю на других, и оставлял за собой право на Джема. В конце концов не чьим-нибудь, а моим пленником, то бишь гостем, являлся Джем.
Несколько других писем – королям Англии, Франции, Испании – были довольно однообразны. Я обращался к совести этих государей, сулил им за участие в походе славу и загробную благодать, упоминал о преимуществах, которые даст левантийской торговле поражение турок.
Успех этих писем был еще сомнительней – пожар пылал слишком далеко от испанской или английской земли. Я больше уповал на торговые города Италии – Венецию, Геную, Флоренцию: для них дела в Средиземноморье имели существенное значение. Однако наши славные итальянские республики были вовлечены в столь яростную междоусобную борьбу, купеческая алчность так притупила у них чутье политиков, что ответ их предвидеть было трудно.
И наконец, в тот же день отправил я письмо королю Венгрии, Матиашу Корвину, сыну Яноша Хуньяди. Это письмо оправдывает меня перед судом истории. Оно доказывает, что, защищая в деле Джема интересы Запада, я проявил широту взглядов. Ибо Матиаш Корвин находился под непосредственной угрозой османов и мог охотно согласиться с моим планом: поход Корвина против Турции возродил бы Сербию, Боснию и, вероятно, Болгарию, если не саму Византию. Я знал это и тем не менее предложил ему действовать совместно.
Не стану убеждать, вас, будто человек, подобный мне, – священнослужитель высокого звания, ответственный за судьбу уединенного, находящегося в опасности острова, – часто предается созерцанию природы, но вечер 29 июля 1482 года и поныне очень живо вспоминается мне.
Из залов и переходов моего дворца доносились громкие голоса, смех и музыка, по окончании официальной встречи Орден и видные люди Родоса оказывали там почести Джему. Многие из них влили в себя значительное количество вина, в голоса моих гостей прокрадывались всевозможные оттенки – крайняя откровенность излишняя фамильярность, даже ухарство. Здесь же, на открытой галерее перед моими покоями, куда я вышел, чтобы собраться с мыслями и принять решение, царила июльская ночь.
Быть может, вы заметили, сколько очарования таят в себе ночи в конце июля – тяжелые, истомляюще-жаркие, загадочно-печальные. И прежде всего крайне, крайне напряженные. Словно природа смущена своим расточительством и страшится неизбежного конца – усталости, близкой осени. Вероятно, это неточно выражено: я никогда не умел ощутить что-либо вне человека, а уж тем более – выразить это. Но в ту ночь какое-то непередаваемое напряжение действительно насыщало воздух над Родосом. Кажется мне, так бывает в те ночи, когда замышляется или близится убийство.
Седьмые показания поэта Саади о событиях 30–31 июля 1482 года
Мы проснулись утром с тяжелыми после вчерашней попойки головами – братья поистине не поскупились на вино. Пока мы приводили себя в порядок, к нам ввели трех братьев – из числа самых главных (я тогда еще не различал их званий) – и доложили моему господину, что на них возложена честь познакомить его с достопримечательностями острова. Джем, показалось мне, не пришел в восторг от этого, но он не любил отказывать, опасаясь обидеть человека, проявляющего к нему внимание.
Почти дотемна наши кони взбирались на родосские холмы (горами их не назовешь), а мы внимали объяснениям брата имярек. Он описывал нам события, разыгравшиеся в этих местах, сообщал названия часовен, разрушенных языческих капищ, заливов и скал. Делал он это с необычайным усердием и явно не торопясь. Мы не очень понимали, что было тому причиной. Джем, которому предназначались эти расточительные объяснения, уже не скрывал досады и старался сократить их односложными подтверждениями.
Однако брат имярек оставался верен долгу, и мы вернулись к концу дня полуживые от усталости, чтобы наскоро поесть и рухнуть на свои постели.
Я находился в опочивальне Джема. Должен сказать вам, что я всегда находился при нем, стелил себе постель у его ложа. С тех пор как мы покинули Караманию, меня преследовал страх, что Джем будет убит во сне. Успокаивало только сознание, что убийце пришлось бы перешагнуть через меня. И больше всего успокаивало это Джема. После Карамании Джем избегал оставаться ночью один, ему необходим был кто-нибудь, с кем бы он мог поговорить или помолчать, даже и помолчать ему нужно было с кем-нибудь.
Итак, в тот день, поскольку мой господин лег, я тоже свернулся у него в ногах, на тигровых шкурах.
Вскоре я почувствовал, что он дремлет, а может быть, и спит крепким сном – в те годы Джем, еще молодой, спал бесшумно. Я приподнялся, чтобы проверить, хорошо ли он укрыт, как вдруг в дверь постучали. Нетерпеливо, словно намереваясь ворваться в комнату без позволения.
Я тихонько приотворил дверь. На пороге стоял Франк, держа за руку – но не так, как держат обычно, ладонь в ладонь, а крепко ухватив за кисть, – молоденького монашка.
Лицо Франка заставило меня содрогнуться. До этого к всегда считал, что нет на свете более горестно-замкнутой, более отчаянно-дерзкой физиономии. Но тут понял: все это пустяки в сравнении с тем выражением, какое было на этом лице сейчас. Сулейман был взволнован до глубины души (хотя сотни раз твердил, что ничто не в силах взволновать его, ему нечего бояться и нечего терять), больше того – на лице его был написан ужас.
Не говоря ни слова, Сулейман грубо отодвинул меня плечом и втолкнул монашка в комнату. У паренька на левой стороне груди не было белого креста, впоследствии я узнал, что так одевались послушники Ордена. Казалось, он вот-вот лишится сознания, от страха или от боли – этого я еще не знал. Франк по-прежнему держал его за руку, словно боясь, что тот вырвется и убежит.
– Разбуди немедля своего господина! – шепотом приказал он.
– Мой султан, – я подчинился этому взволнованному шепоту, – мой султан!
Джем медленно пробуждался, он видел первый сон; скользнул задумчивым взглядом по мне, Сулейману, незнакомому юноше. И угадав нашу тревогу, вдруг подскочил как ужаленный:
– Что случилось?
– О повелитель, зачем ты не послушал меня! – с отчаянием воскликнул Сулейман, позабыв об осторожности. – Я оказался прав. Как мне не хотелось оказаться правым, мой султан!
– О чем ты? – Наше смятение уже передалось Джему, соединилось с его усилием отогнать сон, мой господин был сейчас бледен, измучен, почти жалок.
– Сегодня тебе показывали весь Родос, не так ли, повелитель? Все утро и весь день возили далеко от крепости?
– Да. Что из того?
– А знаешь ли зачем, мой султан? – продолжал Франк задавать свои бессмысленные вопросы.
– Откуда мне знать! Говори!
– Чтоб ты не видел, как они сбегаются в свое разбойничье логово, не понял, что они совещаются, решают, действуют, вот зачем!
– Ты пьян или теряешь рассудок? – произнес Джем, тряхнув головой. – Какое логово, какие разбойники?
– Большой совет заседал все утро, весь день. Решал твою участь, мой султан!
– Мою участь решать нечего, я уже сам решил ее. Вчера вечером мы условились с великим магистром, что он обратится с письмами в Венгрию и Германию. Через месяц самое большее, едва лишь придет ответ от обоих королей, я отправлюсь в Румелию. Должно быть, магистр сегодня сообщил об этом братьям.
– Нет, мой султан! – настаивал на своем Сулейман. – Ты не отправишься в Румелию. С самого утра и до недавнего часа Большой совет обсуждал, куда ты будешь отослан: в Рим или во Францию. Куда они решат – ибо они еще не решили, – туда ты и поедешь, мой султан.
Страшное молчание воцарилось в опочивальне, его нарушали только выкрики родосских разносчиков, предлагавших свой товар на площади Святого Себастьяна. А мы четверо стояли, будто над свежей могилой.
– Сулейман, – прошептал Джем после молчания, показавшегося мне бесконечным. – Уверен ли ты?
– Для того я и привел тебе свидетеля, мой султан, – Франк тряхнул паренька и что-то сказал ему на своем языке.
Монашек усердно закивал, словно немой. Но весь его вид, устремленные на Сулеймана преданные глаза доказывали, что тот говорит чистую правду.
– Брат Иоаким спрятался в тайнике рядом с залой Совета и все слышал, – заговорил Франк уже немного спокойнее. – Он слушал целых шесть часов, братья надорвали глотки в споре. И еще не сказали последнего слова, мой султан, мы узнаем его завтра.
– Сулейман, у меня на руках письмо Ордена, скрепленные печатью заверения его, – противился печальной вести Джем. – Какой властитель сохранит доверие к Д'Обюссону, если Д'Обюссоп обманет одного из властителей? Нет, даже если ему и достанет коварства, не безумец же он!
– Твои заключения многомудры, мой султан, – ответил Сулейман, – но их опровергает сама жизнь. Орден пошлет тебя туда, куда сочтет для себя выгодным.
– Да ведь это плен! – закричал на него Джем, словно именно Франк посягнул на его свободу. – Корсары не сделали своего гостя пленником, корсары! А ты доказываешь мне, что великий магистр…
– Зачем я стану доказывать тебе, повелитель! – устало прервал его Франк. – Хорошо, не верь мне.
И он выпустил руку монашка. Тот не поклонился, пятясь выскользнул из комнаты, и было слышно, как он опрометью сбежал по лестнице, – точно спасаясь от огня.
– А это кто такой? – Джему очень хотелось, чтобы источник Сулеймановых сведений был сомнителен.
– Какое это имеет значение? – пожал плечами Франк. – Он сам, без моих просьб, пришел ко мне.
– Превеликая смелость, ты не находишь? – с трудом улыбнулся Джем: растерянность еще сковывала его черты. – Не ведет ли этот юный монах весьма опасной игры? Либо же кто-нибудь из недругов Д'Обюссона (у Д'Обюссона тоже есть недруги) подослал его к нам, чтобы восстановить меня против Ордена?
– Жизнь человеческая слишком дорогая ставка для игры, о повелитель! – Сулейман явно имел в виду не монашка, а себя самого. – Просто имя Бруно на Родосе кое-что значит; должно быть, здесь есть люди, думающие так же, как и я, они считают меня очень близким себе, даже не видев меня ни разу в глаза. Благодаря нашему единомыслию… Порой ради единомыслия люди способны на многое.
Никогда прежде не слышал я у Сулеймана такого голоса. Он говорил тихо, с какой-то печальной и нежной гордостью. Но (хотя мне было и не до наблюдений) я заметил: Франк – чужак, ни с кем не сблизившийся, никем не любимый, ничей Франк – наконец-то нашел целебное снадобье для своей исстрадавшейся души. Бруно был вознагражден: его поступок стал примером для двух-трех монахов, ощутивших то же, что побудило непримиримого, незнакомого им, но родного духом брата бежать к нам.
Не следует упрекать Джема за то, что он не заметил происшедшей в Сулеймане перемены, – Джем все еще не пришел в себя. И вдруг:
– Саади, – сказал он мне, – я отправляюсь к великому магистру!
Сулейман рассмеялся. Тоже по-новому – горько, но с оттенком нежности; нежность пропитала его душу, примиряя с миром, который он еще недавно так яростно ненавидел.
– Ты спросишь магистра, не обманываю ли я тебя, повелитель? – без всякой злости сказал он.
– Я спрошу его, для чего Совет сегодня весь день заседал, – смешался Джем, тут же почувствовав всю несостоятельность своей затеи. – В конце концов… вправе я знать, что меня ждет… Не так ли?
– Воля твоя, – пожал плечами Франк. – Но в доказательство тебе придется назвать свидетелей.
– И я назову их! – Страх заставил Джема забыть обо всем и обо всех.
– Воля твоя! – повторил Сулейман. – Наш долг жертвовать собой ради нашего повелителя. – И непривычно мягко добавил: – Мальчишку жалко!
– Как ты можешь говорить такое! Первой же моей заботой будет заручиться у магистра обещанием, что он пощадит монашка… И что особенного, в сущности, он сообщил? Предположения… Одни слова… – Джем под взглядом Франка приходил во все большее замешательство.
– Обещанием! – сквозь зубы процедил Сулейман. – Тебе тоже было обещано, что ты волен покинуть Родос, когда заблагорассудится…
– Вот мы и увидим, покину я его или нет!
Спускаясь по лестнице вслед за Джемом, я размышлял о том, как он похож на ребенка. Так же быстро, без всякого перехода и разумной причины сменяются настроения у детей; только детям удается поверить в то, во что им очень хочется поверить; только они не терпят черных мыслей и бегут от отчаяния.
Сулейман следовал за нами на небольшом расстоянии – он служил нам толмачом. Мне казалось, что с одного бока меня обдувает жаром, с другого – холодом. Жар исходил от Джема; от Сулеймана – холод. Так леденеет лишь человек, узнавший о жизни столько, сколько можно узнать за всю человеческую жизнь. Это холод смерти, ибо постигший жизнь умирает прежде, нежели наступает последний его час.
Д'Обюссон же встретил нас и тепло и холодно одновременно. Он растаял от преданности при виде Джема и застыл в обиде, когда мой господин бросил ему в лицо кучу несвязных упреков.
– Мне не пристало оправдываться, ваше высочество, – перевел Франк его ответ. – Неужели ваше высочество допускает, что Орден хоть на единое мгновение может пренебречь вашим благом? Наш святой долг – защищать каждого странника или немощного, насколько же возрастает наше тщание, когда под угрозой находится великодушный и благородный властитель?
Тут и я почувствовал прилив ярости – в отличие от Джема я не усомнился в словах Сулеймана. А Джем лишь немного замялся, решая, в какой мере он вправе воспользоваться чьей-то преданностью. И переведя дух, нанес удар:
– Некто, присутствовавший сегодня в Совете, ваше преосвященство, готов подтвердить сказанное мною!
Д'Обюссон откинулся на спинку кресла, пальцы его впились в гладкое дерево подлокотников так сильно, что побелели ногти. Я смотрел на его руки; мне чудилось, что они впиваются не в дерево, а в горло маленького послушника.
Д'Обюссон молчал. Я знал, о чем он думает: признаться тут же или подвергнуть себя встрече с неведомым свидетелем. И решив, должно быть, что незачем дать себя изобличить как мелкого лгунишку, что еще слишком рано лишаться доверия Джема, магистр торжественно возгласил:
– Не называйте его имени, ваше высочество. Этот некто надеялся, очернив меня в ваших глазах, разрушить наш союз – да не преуспеет он в этом! Вы правы, мы обдумывали, какое убежище будет для принца Джема надежней, чем Родос: Рим или Франция. Для чего нам стыдиться благой нашей озабоченности? Я не только не думал таить от вас наше решение; завтра же – вслед sa тем, как мы предложим вам сделать выбор, – вы письменно изъявите свое согласие быть препровожденным под надежной охраной в Европу. Если же вы не пожелаете этого, то и не станете давать согласия, не так ли?
Я видел, как остывает Джем под воздействием самообладания магистра. И сам тоже заколебался: Совет еще не принял окончательного решения, мы действительно не располагаем никакими доказательствами, что Джем не был бы уведомлен об этом, пока еще не принятом, решении. В чем же тогда обвиняли мы Орден? Что он обсуждал вопросы, касающиеся его гостя, в отсутствие самого гостя?
– Могу ли я, – не сразу ответил Джем, – быть приглашен на ваше уважаемое собрание? В конце концов, я в здравом рассудке и не малолеток, чтобы моя судьба решалась без моего участия.
– Видите ли, ваше высочество, – невозмутимо отвечал магистр, – этим мы весьма усложнили бы дело. Нам потребуются услуги переводчика, а когда ведутся дебаты и пять-шесть человек говорят разом, это затруднительно. Даю вам слово, что вы узнаете обо всем вас касающемся, как только мы придем к твердому мнению.
На сей раз то было не самообладание, а чистая наглость. И желание как можно скорее окончить неприятный разговор. Однако в Джеме вновь вспыхнуло отцовское упорство.
– Тем не менее прошу, ваше преосвященство, объяснить: что вынуждает отсылать меня куда бы то ни было? Сдается мне, мы условились в том, что, заключив с вами договор, я поплыву к своим румелийским владениям или, в крайнем случае, в венгерские земли. Отчего возник вопрос о том, куда меня деть? Я отказываюсь понимать это!
Я хорошо знал Джема и видел, что он с трудом сдерживает рыдания. Не было ничего легче, чем исторгнуть у Джема слезы: столь нежной, столь чувствительной была его душа.
– Ваше высочество, – скорбно и с достоинством ответствовал Д'Обюссон, – мы хотели избавить вас от излишнего беспокойства. Но коль скоро вы настаиваете… – Тут магистр явно подавил вздох. – На Родосе вам оставаться небезопасно, ваше высочество.
– Отчего?… Как же так?… – заикаясь, спросил Джем.
– Родос, в сущности, осажден. Вокруг непрерывно снуют турецкие корсары; в Ликии и Киликии султан держит многочисленное войско. Где доказательства, что Баязид завтра не бросит все свои силы, чтобы взять наш остров, либо же не предпримет попытку похитить вас? Есть ли необходимость вам находиться именно здесь, в наиболее угрожаемом владении Ордена, когда вы можете выждать удобный момент в каком-либо другом его владении?
– О каких владениях говорите вы?
– О многочисленных замках, завещанных иоаннитам благородными дарителями. О замках Лотарингии, Савойи или Дофине. Лично я поддержал это мнение. Многие братья настаивали на том, чтобы мы проводили вас прямо в Рим, под крыло святого отца, чье вмешательство принудит западных государей прийти к вам на помощь и предоставить свои войска. Но я не согласен с этим и никогда не соглашусь. Султан Джем в Риме… Не звучит, не правда ли?
О аллах, как этот человек играл нами! Как ловко перешел он от обороны к нападению, как заставил нас устыдиться наших низких подозрений и обсуждать вместе с ним вопросы, которые были личным делом моего повелителя.
Несмотря на свою наивную доверчивость, даже Джем, пожалуй, заметил, сколь неуместный оборот принял разговор.
– Благодарю вас за вашу заботливость, ваше преосвященство, – сказал он. – Я приму во внимание ваши советы, когда стану решать, куда мне направиться, покидая Родос.
Он поклонился магистру, мы тоже отвесили поклоны. Поворачиваясь к двери, я заметил во взгляде Д'Обюссона необычную смесь чувств: жестокости, презрения, досады и решимости. Но все приглушенно, полунамеком. «Будь проклят миг, когда мы вверили себя в твои руки!» – подумал я. О том же самом, видимо, думал и Джем, пока мы возвращались на наше подворье. Едва переступив порог, он спросил у меня чернил и бумаги.
Я понимал, что не стихи вознамерился он записать, – вид у Джема был совсем не такой, какой бывал, когда он садился за свое любимое занятие. Долго сидел он над чистым листом, подперев голову, в глубоком раздумье.
– Саади, – сказал он мне, когда за окном уже смерклось, – знаешь ли, кому я собираюсь писать?
– Не имею представления, мой султан.
– Брату, – бесстрастно ответил Джем. – Напишу Баязиду. Он не позволит неверным унижать сына Мехмеда, не допустит, чтобы меня передавали из рук в руки. Ведь, несмотря ни на что, мы братья, Саади, я никогда не желал его смерти и даже не притязал на его владения. Да, – продолжал он, словно рассуждая сам с собой, – Баязид не откажет мне в помощи, коль речь идет о незапятнанном имени Османов…
– О мой султан! – воскликнул я, потрясенный услышанным. – Будь уверен, Баязид с твоей собственной помощью накинет на тебя веревку! К чему было все предпринятое нами, если ты намерен умереть?
– Ни к чему, ты прав. – Весь вид Джема выражал смертельную усталость. – Мне с самого рождения была суждена ранняя смерть – зачем я противился ей? Ты прав, Баязид убьет меня, я это знаю. Но разве то, что готовят мне эти черноризцы, не есть тоже смерть, только медленная и постыдная?
– Не думаешь ли ты, что Баязид убьет тебя с почетом, с цветами и музыкой? – Я кричал, переживания последних дней оказались мне не под силу. – Умереть никогда не поздно, повелитель! – закончил я, словно повторяя старый припев.
– А может быть, и умереть будет поздно! – в свою очередь выкрикнул Джем, чего никогда с ним не бывало прежде. – Ты ведь помнишь слова, сказанные Франком в Ликии: будет поздно! – И он нетерпеливо тряхнул головой. Это был знак, чтобы я оставил его в покое. Я свернулся клубком у его ложа и затих. За окном было совсем темно, надвигалась черная, удушливо-непроницаемая родосская ночь.
А Джем писал. Он не любил, чтобы на него смотрели, когда он пишет, и я наблюдал за ним исподтишка. Я видел, что это письмо стоит ему больших усилий – он несколько раз менялся в лице, то и дело вытирал со лба пот.
Я, видимо, задремал. Прикосновение его руки заставило меня проснуться.
– Саади, – сказал он, – вот, прочти! Боюсь, что получилось скверно.
Я взял исписанный сверху донизу лист. Начальные строки были незначащими – обычные приветствия и пожелания. А ниже я прочитал:
«Припадая к стопам Вашего величества, прошу услышать мою мольбу и простить мои проступки. Величайшее великодушие Ваше не может отказать несчастному в малой толике тех благ, коими Вы осыпаете весь мир, тем более что этот несчастный сознает свою вину и смиренно молит о прощении. Ваше величество не потерпит, чтобы остался пленником неверных я, правоверный, изрекающий священные слова: „Нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед пророк его“. Моя судьба всецело зависит от Вас, ибо я раб, руки и ноги мои в оковах. Саван бесчестия покрывает лицо мое, над головой моей занесен меч, готовый нанести роковой удар. Коли такова Ваша воля, я подчинюсь ей, славя аллаха, но ежели милосердие и великодушие Ваши извлекут меня из пучины бедствий, то клянусь всевидящим аллахом никогда и ничего не предпринимать без Вашей государевой воли.
О повелитель, протяните руку несчастному, не имеющему иного убежища, кроме спасительной тени Вашего благоволения! Я тешу себя надеждой, что ревность к вере нашей и Ваше великодушие внушат Вам такое решение и вымолят для меня Вашу милость».
(Вы утверждаете, что ваши ученые не верят подлинности этого письма; невозможно, говорите вы, чтобы человек, наделенный разумом, так кидался из одной крайности в другую, сам предавал себя в руки то одного, то другого своего врага. И при всем том это возможно. Разве ваши глубокомысленные науки не привели вас после стольких исканий к единственной абсолютной истине: в обитаемом нами мире все возможно! Не возражайте! До той поры, пока эту землю топчут миллиарды людей, будут и миллиарды поступков, миллиарды решений, миллиарды слов, искренних и лживых. При таких больших числах все одинаково вероятно.
Согласен: сотворенное Джемом в тот вечер, 30 июля 1482 года, письмо было безрассудством или просто-напросто глупостью. Но станешь ли винить в недостатке здравого смысла зверя, услышавшего, как за ним захлопывается капкан? Вот так же метался в своей клетке Джем и – как случается со зверями в неволе – сам кусал себя, сам причинял себе вред.) Вот над чем размышлял я, притворяясь, будто все еще читаю послание Баязиду. Оно так и не дошло до получателя, либо же получатель сделал вид, будто не получил его, – это и по сю пору осталось неуясненным.
– Мой султан, – сказал я, – какую цель преследуешь ты этим письмом? Ты часто твердил: для поверженного нет пощады! А сам показываешь, что ты – нет, не повержен, а растоптан. Впрямь ли рассчитываешь ты на милосердие брата, друг мой Джем?
Он слушал меня не отрывая глаз.
– Ни на что не рассчитываю я, Саади, – ответил он. – Я уже не думаю о своей жизни, она во власти Д'Обюссона. Я хочу одного – оправдать себя перед единоверцами, перед памятью отца, перед потомками и историей: я сам предложил себя Баязиду. Пусть он возьмет и предаст меня смерти – я паду от его руки; пусть оставит меня пленником христиан – это будет по его воле… Но есть и еще кое-что. – Джем открыл глаза, и я, словно сквозь родниковую воду, увидел на их дне надежду: – Отчего мы всегда предполагаем в людях зло, ведь существует же где-то и добро? Разве совершенно исключено, что в брате заговорит голос крови? Ведь Баязид на пятнадцать лет старше меня, я гожусь ему чуть ли не в сыновья. Если Баязид покарает меня, не будет ли тревожить его дух Завоевателя?
«Я схожу с ума! – подумал я, потому что внезапно почувствовал, как под кожей черепа забегали тысячи мурашек. – Все безысходно! Мир – капкан, и нет для человека выхода из этого капкана. Жизнь так устроена, что каждый твой шаг и каждое слово становятся либо преступлением, либо смиренной мольбой. На преступление отвечают карой, на мольбу – ударом. Отовсюду сыплются на человека удары, о аллах, а он, слабый, смиренный, униженный, должен идти, а порой бежать сквозь темный житейский лес, всегда памятуя о том, что каждый его шаг – фатален, что все, все, все, будучи хоть раз сделано или сказано, необратимо!
Кто, чье сердце и мозг могут вынести эту длящуюся десятилетиями пытку? На кого гневаешься ты, о аллах, за прегрешения наши? Наша ли вина, что твой мир так огромен, многолик и запутан, что не только нам – тебе самому с ним не сладить, и ты совершаешь одну несправедливость за другой!..