Текст книги "Дело султана Джема"
Автор книги: Вера Мутафчиева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Насколько я помню, час пути отделяет Вильфранш от Ниццы. Но сколь несхожи они между собой! Если у Вильфранша море точно колодезное дно, берег Ниццы плоский, широко раскинувшийся и песчаный. Горы не сдавливают Ниццу, они точно спина ее, мягкая и теплая. Райским заливом называют этот край, и это вполне справедливо, такие же краски, вероятно, в Эдеме: дремлющее серебристое море и нежно-золотистый песок, зелень всех оттенков – от блеклых до сверкающе-ярких.
Готовясь сойти на берег, Джем приказал одеть его со всей пышностью. Я предоставил его заботам слуг, а сам поднялся на палубу и смотрел, как мы неторопливо входили в гавань. Нас ожидали: вероятно, брат Бланшфор позаботился выслать вперед гонцов.
Я уже различал в толпе отдельные лица. Больше всего было горожан – мужчин (и женщин!) в красивых одеждах, с непокрытыми головами, громкоголосых. Их возгласы долетали до нас – то были приветствия, тут нам были рады. Внезапно мой взгляд был привлечен группой людей, одетых иначе, чем все. Они выделялись в толпе островком роскоши. Я догадался: то была свита герцога. Потом различил и его – он стоял на устланном коврами помосте и все-таки не возвышался над своими вельможами: он был еще мальчуганом.
Тем временем началось оживление и у нас на борту. Джем нетерпеливой походкой вышел из своих покоев: он торопился на самое трепетное из своих свиданий. Джем встал на самом носу корабля. Никогда еще не был он более прекрасен! Не из-за благовоний и пышных одежд – каждая черточка его сияла! Неподвижный как изваяние, он тем не менее был олицетворением порыва. Райский залив не мог бы пожелать себе более страстного возлюбленного.
И в ответ на его страстное чувство залив обратил к нему свой лик. Он сверкал перламутром под пучком перьев на длинных мягких волосах, ниспадавших на плечи герцога Карла Савойского. Было что-то трогательное, жаждущее и робкое в его детских очах. Мальчик наблюдал за тем, как сворачивает паруса и бросает якорь некая восточная сказка, героем которой – загадочным, отмеченным злосчастьем – был Джем.
Мы сошли на берег по устланному цветами трапу. Далеко впереди нас ступал Джем. Когда он приблизился к помосту, я подумал, что он привлечет герцога к себе и заключит в объятия, – так, казалось, влекло их обоих друг к другу.
На берегу мы обменялись приветствиями. Толпа кричала, женщины забрасывали нас цветами, музыка пыталась пересилить шум, и вся эта праздничная суета была очень под стать праздничному берегу.
Оба повелителя сели на коней и при посредстве Франка повели беседу. Я видел, как они смеются одинаковым смехом, как все оживленней беседуют, сопровождая слова жестами, – так бывает, когда люди говорят на разных языках, но желают понять друга сами, не прибегая к услугам толмача. Было нечто удивительно сходное в двух этих высокородных принцах, выросших под разными небесами, – поэте и ребенке. Поскольку один был рожден для того, чтобы создавать сказки, а другой – чтобы внимать им. Так, бок о бок, двинулись они в путь по бескрайней, дивной долине – долине воображения.
Месяцы, проведенные в Ницце, остались для меня… нет, этого не выразить! С суши те края выглядели еще упоительней. Мы жили во дворце герцога – мальчик был племянником короля, особенно почитаемым и богатым. В памяти моей, однако, запечатлелся не дворец, а сад. Купы гранатовых, оливковых, апельсиновых деревьев, высокие пальмы, цветы, раскиданные по мягкому ковру травы. Фонтаны. Тихие поющие ручьи. Высокое небо и густое вино Савойи.
А мы пили и пели. Джем укрывался от воспоминаний о белом, точно череп, Родосе, о братьях-черноризцах и о родном своем брате; Джем весь отдавался сладким мгновениям настоящего; в нем постепенно созревала философия, говорившая, что пет ничего напраснее, чем воспоминания или предвидения, и нет ничего драгоценней сегодняшнего дня. Мусульманскому поэту не сложно было прийти к такому воззрению – почитайте наших поэтов, все они толкуют о том же: «Пред роком бессильны мы, нам принадлежит лишь мгновение».
В Ницце Джем много сочинял. Меж двумя кубками вина, возлежа под пальмами и мимозами, Джем читал свои новые стихи, а я записывал их, расстелив лист бумаги на тамбурине.
Эти стихи так полно выражали тогдашнее наше состояние, что иные из них я помню и сейчас:
Подними свою чашу,
о Джем из Джемшидов!
В прекрасной Франции
обрели мы приют.
Судьба сама сумеет
всем распорядиться.
Оставьте корону Баязиду,
мне зато принадлежит мир,
Все мирозданье…
И вправду неплохие стихи. К сожалению, наши сотрапезники не понимали их, здесь никто не обладал вкусом к восточной поэзии, и если что-либо в те дивные часы причиняло Джему боль, так это поэтическое его одиночество: иных слушателей, кроме меня, у Джема не имелось.
Итак, наши дни текли, поделенные между песнями и вином. Юный герцог сидел за этим не подходящим ему по возрасту застольем и упивался обществом своего сказочного героя. То были, как свидетельствует история, самые счастливые наши дни.
Джем со своей легкостью, которую я не решусь назвать легкомыслием, все более приходил к убеждению, что наши родосские злоключения были простой случайностью. Ничто вокруг не выдавало напряжения, никто не упоминал о Баязиде, Д'Обюссоне, Каитбае. Наши сотрапезники выглядели бесконечно далекими от каких бы то ни было распрей между государями, им не было ровно никакого дела до соперничества между сыновьями султана, до освобождения христиан или прославления Рима. Они потягивали вино и любовались небом, а в Савойе и вино и небо хороши несказанно Веселое, молодое содружество граждан мира наслаждалось своим царством – мирозданием – и заботилось единственно о том, чтобы хоть на месяц продлить сладостную жизнь, выпавшую ему на долю.
Девятые показания поэта Саади, касающиеся весны 1483 года
Начало ее застало нас в Ницце, если применительно к тем краям можно говорить о смене времен года – столь неизменны там и зелень и синева. Тем не менее к началу февраля их яркость удвоилась; по морю пробежала беспокойная дрожь; каким-то буйным нетерпением повеяло из лесов. Оно переполняло все пространство с такой силой, что нахлынуло и в наши сновидения – они разрядились, разбавились неуловимой тревогой. Приближалась весна.
Джем тоже чувствовал ее приближение; я говорил уже, что между ним и мирозданием существовала глубокая связь. Я даже думал втайне, что кровь у Джема должна быть зеленой – он словно бы питался земными соками, как деревья и травы.
Эту весну Джем встретил необычно; в Ницце все убеждало его в том, что он не простой смертный. Да, именно все: обожание со стороны юного герцога, расточительные восхваления певцов – не реже, чем через день, они подносили нам свои поэмы, посвященные красоте, горестям и доблести Джема. А затем исчезали из веселого нашего общества. Мы знали: они направлялись на север, восток и запад, чтобы разносить свои песни по другим благородным дворам, чтобы всем поведать о Джеме и о его трагичной судьбе.
За одну зиму Джем превратился в излюбленного героя трубадуров; их песни словно давно ожидали такого золотисто-белого героя – из заморских стран, богатого подвигами и страданиями.
Простите, я немного отклоняюсь в сторону, но здесь это уместно, ибо впервые в своем рассказе я упомянул о трубадурах.
Сдается мне, вы не слишком ясно представляете себе, кто, когда и зачем прославил имя Джема. Ведь – с полным основанием думаете вы – история знала куда более злосчастных, героических и достойных принцев, более прекрасных и одаренных поэтов. Отчего же именно Джем остался в легендах нескольких народов, а его личности приписаны черты, коих никто из нас, к нему близких, не замечал?
Вряд ли я открою неведомую истину, если скажу: это сделала песня. Песня может многое, и в том – возмездие, даруемое богом поэту за все те страдания, которые он претерпевает меж людьми. Власть поэта больше, нежели королевская, ибо он управляет не бытием человеческим, а душой и мозгом. Одной строкой – если она остра и стройна, если попадает в цель – поэт рушит то, что земные властители ценой усилий воздвигали в течение десятилетий; одним своим словом поэт воздвигает памятник, и памятник этот противостоит столетьям, потопам, нашествиям и пожарам, вечный памятник тому, что современникам мнилось незначительным или осталось не замеченным ими.
Не случайно в мое время властители презирали поэта, но баловали его. Они посмертно платили ему презрением – не дозволяли быть погребенным в освященной земле; вне кладбищенских стен ищите останки сотен трубадуров. Однако при жизни короли кормили поэта на золотых блюдах и поили вином из золотых кубков. Не думайте, что наши короли были глупцами – их отбирал суровый закон средневековья. И будучи умными, они приваживали поэта, ибо знали силу его. Позволю себе Дать вам один совет, как-никак более пяти веков наблюдаю я за ходом событий: не обижайте поэтов, избирайте себе иных врагов!
Так вот, зимой 1483 года трубадуры открыли для себя Джема. Их воображение давно изнывало от голода. Крестовые походы уже отшумели; среди корсаров не было громких имен; Новый Свет еще не был открыт, религиозные войны не начались. Трубадуры томились, пережевывали на все лады любовные повествования, но ведь любовь – согласитесь – тема, имеющая крайне ограниченные возможности: возлюбленный либо умирает, либо уходит, либо женится – попробуйте придумать четвертый исход.
Джем явился для трубадуров не просто новым яством, а вакхическим пиршеством. Он пришел из страны, о которой Запад не знал ничего или даже меньше, чем ничего. Он был сыном олицетворенного ужаса и принцессы – его жертвы. Он испытал множество злоключений, слухи о которых были смутны и оттого маняще загадочны. И сам по себе – трубадуры сумели понять это раньше всех своих современников – Джем был жертвенным агнцем.
Несколько столетий спустя вы задаетесь вопросом, во имя какой цели был принесен в жертву мой юный, одаренный друг. Вы смотрите назад сквозь века, поэтому вам легко, и, выслушав нас всех, вы, наверно, назовете эту цель. Мы же тогда о ней не догадывались, надежда не позволяла нам считать Джема обреченным. Первыми угадали это трубадуры.
За несколько месяцев – вот как скоро рождаются легенды! – появились сотни песен о Джеме. Лишь малая их часть была создана в Ницце, при дворе Карла. Остальные стекались в Ниццу из Экса, Гренобля, из Бретани или Нидерландов. В новом герое Запад нашел для себя развлечение. Больше того: новую тему. Согласитесь, новая тема – огромная редкость, еще хитроумные эллины исчерпали их все.
И здесь кроется разгадка того – на первый взгляд легкомысленного – опьянения, в котором пребывал Джем в Ницце: Джем сам уверовал в сотворенную о нем легенду.
Я всегда находился возле него, пока Франк переводил ему очередную песню – ведь каждый прибывший в Ниццу трубадур желал быть выслушанным своим героем (не совсем бескорыстно, при всех своих достоинствах поэты весьма корыстолюбивы).
В такие минуты Джем казался захмелевшим, даже если перед тем и не пил вина. Покоренный песнью, Джем приобретал все те достоинства, какие она приписывала ему. Подчас и мне – ведь я тоже был поэтом и никогда не проводил рубежа между воображением и действительностью, – подчас и мне чудилось, будто мой царственный друг становится в своих страданиях еще стройнее, золотистее, прекраснее. Так песня гранила, шлифовала его, придавала совершенство. Так чужое воображение наделило Джема крыльями и всем необходимым для полета, и он парил меж небом и морем Ниццы.
Весна, о которой идет речь, для меня была менее пьянящей. Из-за Франка.
Долгое время избегая наших веселых дней и ночей, франк теперь появился снова. Я часто видел его подле нашего повелителя и опасался, что Джем поверяет ему мысли, которые утаивает от меня: начиная с Родоса Джем словно бы старался возвести между мной и собой некую преграду, гордясь своим возмужанием, которое (это всего больше пугало меня) выражалось, наверное, во множестве неведомых мне решений. Я утешал себя тем, что Франк во всем, что касается житейских решений, лучший советчик и лучший исполнитель, чем я; утешал себя и нежной близостью с Джемом, близостью, теперь уже почти безмолвной. Однако и она предчувствовала свой близкий конец – ведь в той или иной мере мы питаем себя словами; в молчании, даже насыщенном нежностью, угасает всякая любовь.
Представьте себе, я примирился с этим. Понимая, что ничто не вечно, в том числе и любовь Джема к человеку, находящемуся на положении его слуги. Некогда в Карамании мы были ровней – два сотоварища в царстве слова, из коих я – более умудренный. Мог ли я предполагать тогда, что мой Джем, мой младший брат по перу, станет героем легенд?
Не кто иной, как Франк, вывел меня из безрадостных раздумий. Однажды в саду он нагнал меня и без предисловий велел заняться французским. Не помрачился ли его разум? С тех пор как Джем приблизил его к себе, Сулейман, казалось, перестал есть и спать, еще глубже стали морщины на лбу и у крыльев носа, еще непроницаемей, чем всегда, лицо.
– Ты находишь, что я знаю недостаточно много языков, Сулейман? – спросил я.
– Забудь их все! – ответил он. – Ни персидская поэзия, ни арабская философия тебе не понадобятся. Ты должен быстро и в полнейшей тайне выучиться французскому!
– А учитель? Книги? Тоже втайне?
– Я помогу тебе. Именно втайне.
– Могу я, наконец, узнать: зачем?
– Султану Джему потребуется надежный переводчик. Когда меня не станет, Саади.
Он впервые назвал меня по имени. Обычно Франк избегал обращений.
Меня окатило холодным потом. Я вспомнил о том, как погиб маленький послушник – из-за одного слова, произнесенного вопреки воле Ордена. В самом деле, отчего Сулейман еще оставался в живых?
– Ты что-то утаиваешь? – Я даже схватил его за плечи, хотя это было глупо – за нами могли наблюдать. И ощутил, как исхудал, истаял Сулейман.
Нет, – сурово отвечал он. – Ничего. Но я лучше вас всех знаю, что братья не прощают. Только бы мне успеть достаточно навредить им до своего конца.
– Они не посмеют, Сулейман! Ведь Джем сразу разглядит за этим месть. Не безумцы же они!
– Нет, не безумцы. Но только они сильны. – И вдруг яростно крикнул мне в лицо: – С чего ты взял, что это еще хоть сколько-нибудь важно, что разглядит и чего не разглядит Джем!
И тут же овладев собой, Франк почти умоляюще повторил:
– Обещай мне, Саади, что выучишь французский! У нас нет времени. Если завтра со мной покончат, каждое произнесенное Джемом слово будет доходить до их ушей.
И я принялся за учение, которое было мне отнюдь не по душе. Трудился я по ночам, потому что днем обязан был присутствовать на веселых торжествах. Трудился с тяжелой головой, скованный страхом; я изнемогал от бессонных ночей и усилий. И если за короткий срок Достиг многого – настолько, что мог переводить несложный разговор, – то обязан этим не моим пресловутым способностям к языкам, а чувству, что за мной погоня и нужно во что бы то ни стало добежать до цели.
Иногда, во время ночных моих бдений, дверь отворялась, и я знал: это Франк. Еще более исхудалый, почти прозрачный, с поседевшими висками, сосредоточенно-лихорадочным взглядом, Сулейман напоминал те привидения, что ночами, рассказывали мне, бродят по здешним замкам. Сулейман брал из моих рук книгу и, как у ребенка, спрашивал урок.
Уверяю вас: никогда в жизни не был я столь прилежен, никогда не думал, что способен к столь упорному труду. И делал я это не столько ради Джема и нашего будущего, сколько для Сулеймана. Знаете, можно не выполнить обещание, данное живому, но каждый верен клятве перед мертвым. Сулейман был уже мертв, таким 0щущал я его. И единственное, чем я мог успокоить его дух, – это выучить иноземный язык. Я учил его все последние недели нашего пребывания в Ницце, учил и в пути, когда нас повезли дальше. Во всех замках, названия которых я и не пытаюсь перечислить – чересчур много их было.
Незадолго до отъезда Джему довелось испытать искреннюю печаль. Юный герцог покинул нас. Нам сообщили, что он был срочно призван дядей – королем, ибо Людовик неожиданно занемог и желал дать ему свое благословение. Герцог уехал не попрощавшись.
Джем, хотя он и сильно тосковал по Карлу, увидел в случившемся лишь перст божий, тогда как я – нечто иное. Мысль эта была внушена одним коротким замечанием, оброненным Сулейманом. «Видишь, Саади, – сказал он. – Началось!»
Наш отъезд был шумным. Многочисленное дворянство Приморских Альп съехалось, чтобы приветствовать Джема и предложить ему свое гостеприимство. Весна вторила им потоками света и цветов, так что наше путешествие выглядело триумфальным.
Мы поднимались по крутому склону, чтобы выехать на дорогу, проложенную еще древними римлянами. Она шла по высокому хребту последней горной гряды, над самым морем, и позволяла вдосталь налюбоваться на прощание этим неповторимым краем.
Впереди, в окружении разноязычной свиты, меж которой я различал малиновые, фиолетовые, лимонно-желтые плащи провинциальных дворян и строгие монашьи рясы, ехал Джем. Само собой разумеется, в золотом и белом. Джем бросал веселые взгляды то налево – где круто вздымались под ярким солнцем заснеженные горы, то направо – где медленно исчезало в утренней дымке Средиземное море, со своими изрезанными берегами и островами, с кораблями и рыбачьими лодками. «Сознает ли Джем, – спрашивал я себя, – что покидает царство радости?»
Едва ли. Джем разговаривал через Франка, сосредоточенного и натянутого, точно тетива лука, с дворянами и священнослужителями. Джем долго рассматривал какой-то римский памятник – несколько высоких, стройных колонн на вершине знаменовало победу Рима над горными племенами и поддерживало небо Савойи, чтобы оно не слилось с морем; Джем, не оборачиваясь, стал спускаться по ту сторону перевала. Песенный герой не оборачивается назад – у него все впереди.
Последующие недели сохранились у меня в памяти ворохом ярчайших дамасских шалей, которые купец торопливо разворачивает перед вами, чтобы привлечь ваш взор и опустошить карман. Мы посещали владение того или иного барона, графа. Внимали там певцам, музыкантам, поэтам. Пили старые вина. Ели – даже по утрам, на завтрак, – дичину. Ездили на охоту. Джем чуждался, казалось мне, не только меня, но и всех наших единоверцев. Я наблюдал за ним отчасти с чувством радости, – пусть отдохнет, кто знает, что ожидает нас? – отчасти с болью – так моему повелителю не завоевать престола.
Но однажды мне пришло в голову, что Джем не оставил своих честолюбивых стремлений и только изображает беззаботность – играть Джем мог без труда, это было у него в крови. В тот день я не увидел среди наших людей Ахмед-агу и Хайдара, деревенского нашего поэта. Нас было не так уж много, чтобы чье-либо отсутствие осталось незамеченным, но эти двое так упились во время последних наших «подвигов», что я решил – отлеживаются, должно быть, где-нибудь в тенечке. Однако они не появились ни на другой день, ни тогда, когда мы двинулись в следующий замок.
– Сулейман, – обратился я к Франку, потому что теперь редко говорил с Джемом при других, – где Ахмед и Хайдар?
– Уехали, мы послали их к королю Матиашу.
– Хватило же ума! Братья непременно заметят, если уже не заметили.
– Мы и не скрывали от них, Джем сам говорил с Бланшфором. Объявил, что желает связаться с венграми без посредничества Д'Обюссона.
– И Бланшфор согласился?
– Да, заверил даже, что это в порядке вещей. А меня столь легкое согласие пугает… Молись своему богу, Саади, молись дьяволу, если хочешь, но наши люди должны добраться до венгерских земель!
Да, кстати! Не удивителен ли вам этот совершенно иной Сулейман? В последнее время Франк робко сближался со мной, сам искал моего общества. Словно боялся исчезнуть прежде, чем передаст мне свое дело, – он избрал меня преемником. И ничто на свете не льстило мне так, как доверие этого человека.
– Саади, – продолжал он, делая вид, что подтягивает мне ремни на седле, – считай дни, Саади! Добираться им туда дней тридцать, а гонец от Матиаша может проделать путь и за более короткий срок. Если через два месяца вестей от Ахмед-аги и Хайдара не будет, значит, их больше нет в живых. Придется начинать сначала. Видно, уже тебе, а не мне.
– Типун тебе на язык! – ответил я так, как, наверно, ответил бы Хайдар. Где-то он сейчас? Я никогда особенно не чтил его, мне казалось, что он оскверняет наше высокое искусство своими простонародными суждениями, а теперь изнывал от тоски по Хайдару.
Пока я размышлял над услышанной новостью, пока спрашивал себя, оскорбиться ли тем, что узнаю о ней лишь сегодня, Сулейман продолжал говорить. Я услышал последние его слова:
– …Мне очень страшно, Саади!
Бедный, бедный Франк! Я своими глазами убеждался, что страх перед смертью может растопить даже железо, раз он растопил Франка; мучительно умирать от страха. Я тоже уже считал его смерть неизбежной, я даже ждал ее, чтобы он наконец обрел покой. Каждый прожитый день был для него пыткой.
А наши посланцы и впрямь не вернулись. Не прибыл и гонец от короля Матиаша. Мне следовало бы сказать об этом позже, но я упоминаю здесь, чтобы не запамятовать. Мы убедились в гибели Ахмеда и Хайдара, когда находились в Рюмилли, одном из командорств иоаннитов. Брат Д'Обюссон, как я предполагаю, счел, что Джем вращается в слишком пестром и неблагонадежном обществе, и поспешил – к началу июня – снова приютить нас под монашеским крылом.
Странное совпадение: наш новый приют назывался Рюмилли. Джем засмеялся, услыхав название. «Видишь, Саади, – сказал он, – мы стремились в Румелию, и вот, изволь, мы там и оказались!»
Замок был старый и бедный. Ордену в последние десятилетия не удавалось поддерживать у своих владений приличный вид. Длинные темные переходы замка покрылись плесенью; балки в покоях Джема прогнили; наспех повешенные занавеси не препятствовали ни ветру, ни влаге; сырость ползла по ним вверх, рисуя некую причудливую картину запустения. Савойское лето не проникало в этот каменный зиндан[18]18
Зиндан – тюрьма, темница.
[Закрыть] с узкими щелями вместо окон, так что ты чувствовал себя здесь точно в гробу.
Джем зябко поежился, когда его ввели в отведенные ему так называемые покои. После дворянских замков Савойи – скорее обычных жилищ, чем крепостей, богато убранных, теплых, обитаемых, – Рюмилли показался ему темницей. О том же самом подумалось и мне, но ни он, ни я не высказали этой мысли вслух.
Чтобы отвлечь нас от напрашивающихся умозаключений (хлопоча не о нашем, а о собственном спокойствии, ибо Джем не выносил хмурой, озабоченной свиты), он уверил нас, что именно это ему сейчас и требуется: короткий отдых после чрезмерно частых забав, условия для того, чтобы отдаться делам государственным.
За стенами сновали братья-рыцари. В последнее время я стал замечать, что число их с каждым днем все возрастает. Молчаливые и благоприличные, они старались выглядеть почетным эскортом, а не стражей. Раздражали они меня невообразимо – нельзя было выйти в коридор или во внутренний двор замка, весь поросший мхом и бурьяном, чтобы не натолкнуться на одного из них. На братьев явно было возложено немало обязанностей, и выполняли они их с усердием.
Дни наши в Рюмилли текли однообразно, в серьезных занятиях. Джем и Сулейман подолгу сидели вдвоем, составляя какие-то послания, на которые все не приходило ответа, я же тем временем якобы прогуливался, а в действительности сторожил у дверей Джемовой опочивальни. Рыцари, завидев меня, исчезали, но я не мог отделаться от ощущения, что они плотно обступили меня, что они прокрались даже в стены.
Замок был уединенный. Принадлежавшая ему деревушка, раскинувшаяся у подножия укрепленного холма, насчитывала человек двести, не больше. Сверху было видно, как с утра и до поздней ночи крестьяне копошатся на равнине. Работали они беззвучно, без песен, словно и над ними нависла черная тень Ордена.
Деревушка эта стояла в стороне от больших дорог, но однажды какие-то заблудившиеся итальянские купцы завернули в нее и даже поднялись по холму к замку. Предложили нам шелка, серебро. Принял их Сулейман, проводил к нашему господину, где они пробыли довольно долго, потом вывел их оттуда, бурля от негодования – запрашивают, мол, несообразную цену, – и вообще выказал по отношению к торговому сословию превеликую злобу.
Поскольку Рюмилли не баловал нас развлечениями, я оставался на крепостной стене, пока купцы спускались сквозь вечерние сумерки вниз по склону. Мне показалось, что для двадцати штук шелка и ящика с серебром у них непомерно много охраны, однако я ни с кем не поделился своим наблюдением. Я начал угадывать нечто преднамеренное во всех действиях Сулеймана. Быть может, итальянские купцы тоже появились здесь не случайно.
Это произошло в среду, а в пятницу поутру нас разбудил необычный шум. Как вам известно, я спал возле ложа Джема – он не любил ночью оставаться один. Мы оба одновременно вскочили и стали вслушиваться в доносившиеся снаружи возбужденные голоса. Гомонили рыцари-монахи, нашего языка слышно не было. Но вдруг среди незнакомых, омерзительно грубых голосов я различил один знакомый: Франк сыпал проклятиями на всех существующих наречиях.
– Погляди, что там! – приказал Джем побелев.
Полуодетый, я отодвинул щеколду, кто-то толкнул меня, и в комнату ворвались, самое малое, двадцать монахов. Они были похожи на стаю откормленных, остервенелых псов. Трое чуть ли не зубами вцепились в Франка. Сулейман отчаянно вырывался, лицо его исказилось от ярости.
– Приведите толмача! – крикнул один из братьев другому. Франк для них уже перестал быть толмачом.
– Стойте! – крикнул я со смелостью, какой никогда в себе не подозревал. Я впервые произнес слово на их языке, и они, ошеломленные, чуть было не выпустили Сулеймана. – Я буду переводить!
Язык ворочался у меня с трудом, нос словно заложило, чужие звуки смешно щекотали нёбо. «Сулейман, – думал я, – друг Сулейман! Рассчитывал ли ты, что именно в такое мгновение пожнешь плоды твоей усердной помощи? Будь спокоен, друг: я постараюсь быть достойным своего учителя!»
Один из братьев выступил вперед. Он держал в руках серебряный ларчик, в котором Джем хранил свои бумаги еще со времен Карамании и Каира.
– Передай своему господину, – впился в меня колючим взглядом монах, – что сегодня на рассвете мы схватили Сулеймана в ту минуту, когда он выносил его бумаги. Милосердие принца Джема изливалось на подлейшего изменника! Сулейман продался – неизвестно кому, но продался, в том нет сомнений. И мы еще узнаем кому! – свирепо закончил он, кинув на Франка взгляд, который уложил бы носорога.
Все плыло у меня перед глазами, когда я переводил его слова, а Джем побелел так, что я испугался, не лишится ли он чувств. Он упорно отводил свой взгляд от Сулеймана.
«Что с ним? Отчего он так? О аллах, только бы Джем не оскорбил друга низким подозрением в последний его час!» – мысленно восклицал я, ибо порывы Джема часто бывали несообразными.
И тогда я отважился, хоть и не имел уверенности, что среди этих злодеев нет кого-либо, кто бы понимал по-турецки. Однако дело было не только важным, а святым: с признательностью проводить человека, отдающего за тебя свою жизнь.
– Мой султан, – прибавил я от себя, – они врут, как псы. Все подстроено! Они хотят отнять у тебя Сулеймана! Не верь им, Джем! Спаси Франка!
– Молчи, Саади, – резко оборвал меня Сулейман. Лицо его уже не искажалось яростью. – Они сделают то, что надумали, мы в их руках, не забывай об этом! Не горюй обо мне, мой султан! – обернулся он к Джему, напомнив мне ту минуту, когда он прощался с молоденьким послушником на Родосе. – Побыстрей и без колебаний забудь обо мне, чтобы спасти остальное! Я и так уж давно мертв.
Монахи стояли точно изваяния, высеченные рукой неумелого мастера. «Грязные, потомственные убийцы! – думал я, словно сжигавшая Сулеймана ненависть с его гибелью переселилась в меня. – Тяжко тому богу, коему вы служите: он, верно, тонет в тех нечистотах, что вы выплескиваете перед его алтарем!»
Я отвел взгляд от Джема – на него страшно было смотреть. Герой легенд, он стоял теперь беспомощный перед низкой клеветой. Его разлучали с самым необходимым ему человеком, а он не в силах был даже проститься с ним по-человечески. Ведь нам следовало притвориться, будто мы им верим, иначе… «Они не только перебьют нас всех по одному. – Мысли лихорадочно прыгали у меня в голове. – Они перебьют нас, унизительно ограбив еще до наступления смерти. О милосердный аллах, отчего не оставишь ты нам хотя бы спасительный самообман, отчего не позволишь умереть, сознавая себя людьми?»
Пока длилась эта немая сцена – а длилась она долго, потому что все ее участники находились во власти ужаса или чувства вины, – Джем боролся с собой, барахтаясь так, словно шел ко дну. Я видел, как с помощью сверхусилий он выбирается на поверхность – такие усилия уносят несколько лет жизни. Шагнув вперед, Джем взял у монаха ларчик. Отпер его и перелистал бумаги.
– Они в целости, – глухо произнес он. Это было все, что он мог сделать для Франка.
– Мы помешали ему похитить их, – смешался монах. – Час спустя они бы исчезли в неизвестном направлении. – И бросил Франку, распаляя в себе злобу: – Все равно скажешь!
– Ваши угрозы неуместны! – хмуро прервал его Джем. – Я догадываюсь, кому потребовались мои письма.
То ли испугавшись, что Джем произнесет имя Д'Обюссона и тем испортит их подлую игру, то ли все у них было обдумано заранее, но монах поспешно проговорил:
– Мы не намерены судить и пытать вашего слугу, ваше высочество; это право принадлежит вам. Сулейман попадет под меч нашего правосудия лишь в том случае, если вы не пожелаете вмешиваться.
– И какой приговор дозволено мне вынести? – Голос Джема дрожал. Я боялся, что он не сдержится и все будет погублено.
– О каком дозволении говорит ваше высочество? – Монах пытался изобразить оскорбленную невинность. – Вы имеете право на любой, даже самый снисходительный, приговор. Изгнание, например. Полагаю, что ваше высочество не станет держать подле себя слугу, коварно ему изменившего. Иное решение означало бы помилование, а Орден не допустит милости, коль скоро оскорблен его гость.
– Куда же изгоню я своего слугу? Не на Родос ли?
– О нет, ваше высочество! Родос – священная земля, шаги предателя будут ей тяжки. Дважды предателя, – с ехидством подчеркнул он. – Изгоните его за пределы Рюмилли, и пусть он сам ищет прибежища для своего позора!
Только слепой не заметил бы, как в Джеме вспыхнула надежда; с этой безрассудной надеждой он и обратился к Сулейману:
– Ступай по свету и сыщи себе приют!.. – Он не договорил. Словно последним своим невысказанным словом хотел внушить Франку – беги, скройся, на другом краю света найди спасение от Ордена.