Текст книги "Дело султана Джема"
Автор книги: Вера Мутафчиева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Шестые показания поэта Саади о событиях с 10 по 27 июля 1482 года
Мы увидали приближающиеся каравеллы рано утром.
Из осторожности мы ожидали их не на самом берегу. В последние дни наше немногочисленное войско стало таять, как снег под лучами солнца. Не только смерть косила наши ряды, гораздо более – страх. Наши воины рассудили, что завтрашний день нам ничего не сулит и незачем ждать его, подставляя шею под нож Баязида. Так что каждое утро нас оставалось человек на пятьдесят меньше – люди убегали. А это, помимо прочего, означало: кое-кто из этих беглецов к вечеру окажется в стане Ахмед-паши и – чтобы заслужить пощаду – выдаст, что наш посланец поплыв на Родос. Словом, мы опасались, как бы нам не преградили дорогу и с моря.
Но Хайдар и тут нашел выход. Во-первых, он убедил Джема, что нет смысла долее блуждать по зловещим долинам Ликии, а от Касим-бега потребовал раздобыть для нас корабль. Бег попросил для ответа целую ночь – немало, должно быть, он за эту ночь передумал, – а на рассвете объявил, что корабль будет. Кроме того, он со своей дружиной проводит нас до самого берега, снабдит грамотой, заверяющей, что последний из князей Карамании готов в любой момент выступить на стороне султанa Джема, – но далее за нами не последует.
Джем выслушал его рассеянно. Последний опытный военачальник покидал нас, а Джем принял это так, будто в душе давно уже простился и с ним и с его воинами.
– Хорошо, Касим-бег, – сказал он просто. – Благодарю тебя за то, что оставляешь меня последним.
– Я не оставляю тебя, мой султан! – горячо возразил Касим. – Ты и впредь будешь господином моей сабли и моего сердца. Одно твое слово…
– Не будем прятать правду за красивыми словами, Касим-бег! Слишком долго обманывали мы себя тщетными надеждами.
– Но, мой султан, если ты подойдешь к нашим западным границам, если двинешься на Румелию с союзным войском…
– Да, тогда будет иначе. Не только ты – многие перейдут ко мне. Вот он-то и нужен мне – союзник. Его я и отправляюсь искать.
Тем закончился последний разговор между Джемом и Касим-бегом, хотя караманы еще два дня сопровождали нас. Все это время Джем молчал, погруженный в свои думы, а Касим в эти два дня не обратился к нему ни словом – все было уже сказано.
Я подумал, что это сон, когда перед нашими взорами – между двумя зазубренными, щербатыми скалами, такими же красными, как вся Ликия, – проглянуло море. Мы так отвыкли от других цветов, кроме всевозможных оттенков красного, что в первую минуту зрелище этой спокойной, гладкой, влажной лазури привело нас в замешательство, показалось невероятным. В следующее мгновение высушенные пустынным зноем люди кинулись точно безумные к берегу, верхом въехали в воду, плескались, хохотали неестественным, давно забытым смехом.
Вода… Зажмурив глаза, я пытался схватить ее, убедиться в ее близости по мягкому прикосновению и ласковому плеску волн. Открыв глаза, я заметил, что и Джем тоже жмурится, откинув голову, словно отдаваясь ласке. И в этом, как и во многом другом, мы были сходны.
Второй неожиданностью для нас явился корабль. Чуть в стороне, в небольшом заливчике, и впрямь покачивался корабль без флага. «Корсарский», – подумал я в испуге, ибо султан Джем был бы драгоценнейшей добычей для любого разбойника; даже исхудавший, оборванный и обессиленный, Джем в тот миг стоил столько же, сколько половина Баязидовой казны.
– Корсары? – вслух высказал мою мысль Джем. Он произнес это без волнения. Ему, пожалуй, было все равно, попадет ли он в лапы грабителей или самого дьявола.
– Эти разбойники польстились на выгоду, мой султан, – стал смущенно объяснять Касим-бег. – Их башка не в силах уразуметь, что мои пять кошелей золота – не самая большая плата, какую они могут получить за спасение одного незнакомца. Клянусь тебе!
«Ну, в этом я бы уж клясться не стал!» – подумал я. Как-то не верилось, что именно олухи становятся корсарами.
И эти уверения Касим-бега Джем тоже встретил равнодушно. Тридцать человек взошло на корабль без флага. Не Джем отбирал нас, это вышло само собой. Лишь тридцать человек пожелал сопровождать Джема в неизвестность.
Быть может, для вас это не имеет значения, но не могу не упомянуть: много лет спустя я вспомнил то движение, каким оттолкнулся от берега, вспомнил те сто аршин воды, которые превратили меня из гражданина в беженца. Самое обыкновенное движение – я совершал его, вероятно, десятки раз; самая обыкновенная полоска воды – сто аршин спокойного, ласкового моря. И тем не менее там и тогда решил я свою судьбу. Не сознавая этого, не понимая, что определяю всю свою дальнейшею жизнь. Мне казалось совершенно естественным последовать за Джемом. Меня связывала с ним не только любовь – глубочайшая, преданная до самоуничижения; в моем сознании Джем был всем тем, ради чего человеку есть смысл жить, бороться и умереть.
Ныне это звучит неубедительно, но тогда я был в этом убежден. Убежден, что предназначение Джема – воплотить мечты поколений мыслителей и поэтов; что победа Джема будет победой мудрости над грубой силой; что власть Джема освободит от препон предрассудков, догм, невежества, грубости предвечную красоту, никогда не бывшую уничтоженной, но и никогда еще не властвовавшую как закон.
Я рисовал себе Джемово царствование как непрерывное совершенствование. Случайно ли на протяжении веков не кто иной, а поэты рождали ереси и новые учения; случайно ли именно благодаря поэтам церковь (и христианская, и мусульманская) не сумела погасить стремления к светской поэзии и положительным знаниям; случайно ли именно в поэзии человек всегда жил поисками? «Нет! – рассуждал я. – В один прекрасный день это многовековое брожение духа должно не где-нибудь, а именно на Востоке возвести на престол доселе невиданного и неповторимого властителя, который даст выход этой многовековой мечте. Может ли провидение, – рассуждал я, – найти для себя орудие более блестящее, чем поэт Джем?»
Долгие годы размышлял я об этом, и больше всего в тот год, когда мы вели войну. Видимо, это исподволь и определило мое решение последовать за Джемом, куда бы ни завела его судьба. Теперь Джем отправлялся в изгнание, и я был обязан (у меня даже не было колебаний) сопровождать своего повелителя.
Много позже – я уже говорил вам – вспоминал я о том, как мы покинули берег Азии. «Отчего, о аллах, – мысленно вопрошал я, – отчего такой миг не бывает отмечен чем-нибудь необыкновенным? Бурей с красным снегом, ярко-зеленой молнией либо воем ветра, громким, как трубы иерихонские? Отчего не ниспосылаешь ты нам какого-нибудь знамения, дабы мы остановились посреди движения, решающего всю нашу дальнейшую жизнь? Отчего должна свершиться ошибка, а после нее – искупление? Не жестокосердный ли ты любитель потешиться, понасмешничать над людьми, о аллах?»
Да, вероятно, мой бог вдосталь потешился, пока наши весла мягко били по воде между берегом и кораблем. Потешался и говорил: «Уразумейте, возлюбленные чада мои, что каждый шаг и каждое слово в вашей жизни есть выбор – в каждое мгновение жизни вашей вы совершаете выбор, а ответственность за свои беды возлагаете на меня. Я же просто взираю на вас, чада мои, и жду, чтобы вы сами заплатили за свой человеческий опыт…»
Я не слышал, о чем говорил Касим-бег с корабельщиками. Должно быть, сговаривались, когда и как будет вручена условленная плата. Потом Касим подошел к нашему повелителю, низко-низко поклонился ему до самой земли и почтительно поднес к губам полу выгоревшего его халата.
Я подумал, что Джем зарыдает, – если у печали есть лицо, оно должно быть таким, каким было лицо Джема в ту минуту. Но разрыдался не Джем, а старый воин. (У нас заплакать не считалось недостойным мужчины, порой того даже требовало приличие, лишь бы рядом не было женщин. А женщины у нас редко оказываются рядом.)
Слова, которыми обменялись они, были обычными словами прощания. В таких случаях принято говорить о следующей встрече, хотя и тот и другой знают: этой встречи не будет.
Я смотрел на спину Касим-бега, когда он спускался по веревочной лестнице в лодку, – широкую, но уже несколько обмякшую спину старого воина. «Если когда-либо султан Джем и восторжествует, – подумалось мне, – доживешь ли ты до этого, старик?»
Целых четыре дня наш корабль стоял на якоре близ берега. Никто не преследовал нас, так что не имело смысла отдаляться от места, куда за нами могли приплыть рыцари. А на берегу стали лагерем караманы, и по вечерам мы видели, как движутся у костров их неторопливые тени; Касим-бег не хотел покидать побережье, пока не убедится в том, что Родос согласен принять Джема.
К исходу четвертого дня с берега донесся шум, стала заметна суматоха. С востока на лагерь Касима быстро надвигалось оранжевое облако. Оно стелилось по самой земле с той скоростью, с какой движется конница. Объяснений не требовалось: Ахмед-паша вознамерился отрезать мятежников от моря, оттеснить их снова в преисподнюю Ликии.
Умело находя прикрытия, наши корабельщики отвели корабль за скалы. Затаив дыхание, следили мы за битвой между Ахмед-пашой и Касимом. Впрочем, то была не битва – люди Касима, обороняясь, отступали в горы. Ахмед не стал преследовать их. Мы видели, как войско его растянулось вдоль берега, ночью то тут, то там вспыхивали костры. Он сторожил подступы к Ликии.
То ли Ахмед-паша не заметил нашей жалкой биремы, то ли заметил, но не имел поблизости своих кораблей; то ли рассудил, что, если Джем и находится на биреме, Для него, Ахмед-паши, всего выгодней дальнейшая борьба между братьями; этого я не знаю и ничего утверждать не могу. Так или иначе, мы оставались неподалеку от берега еще дней десять, и никто не потревожил нашего покоя. Мы не ушли в открытое море, потому что ожидали встречи с родосцами и, кроме того, побаивались себе подобных – другого корсарского судна.
С сжатым сердцем ожидали мы этой встречи: примет ли нас Родос? Изо дня в день прохаживались по узкой корме и на носу биремы. Впрочем, прохаживались только мы: Джем от зари до зари недвижно стоял, облокотившись о борт, вперив глаза в азиатский берег. Мне вспоминалась одна ночь, – с тех пор минул целый год! – когда Джем лихорадочным шепотом сказал мне: «Граница страшит меня, Саади!» Я думал, этот страх померк, но ныне граница, оранжевая полоса над синей безбрежностью, была так осязаема, что Джемом овладел прежний страх.
Я и не пытался развеселить его. В те дни Джем, казалось, достиг крайней степени человеческой тоски. Я понимал, что тому способствует бездеятельность, неизвестность: как разворачиваются события в Анатолии, сумел ли спастись Касим, не заключен ли между Портой и Родосом мир? Мы ничего не знали. Наш корабль тихо покачивался между небом и морской бездной; его весла неподвижно застыли, на снастях нежились стаи птиц.
Слышал я, есть стихи, в которых говорится о кораблях-призраках, которые являются жертвам крушения, Мы были похожими на такой корабль.
До той минуты, пока на рассвете 20 июля не заметили вдали каравеллы. Они стремительно мчались по серебристым, еще сонным водам, и встающее солнце уподобляло их розовым цаплям – таких цапель держал Джем у себя во дворце в Карамании, потому что ценил красоту во всем.
Впереди взрезала волны большая трирема со знаменем Ордена – белый крест по черному полю.
«Идут! Родос принимает нас!» Мне хотелось возликовать, но сердце болезненно сжалось: это знамя напомнило мне о Франке Сулеймане и его пророчествах.
Джем долго созерцал небольшую флотилию. Должно быть, она казалась ему такой же призрачной, как и все в эти дни. Лишь когда свита засуетилась, он сказал мне:
– Оденьтесь как подобает, Саади, и оденьте меня! Не станем забывать, что я поплыву на Родос не как беглец, а как законный властитель империи.
Мы стали рыться в сундуках, к которым не прикасались с того дня, как уехали из Каира, ведь уже полгода мы не знали ничего, кроме боев и походов. Вынули парадные одежды Джема, облекли его в них, накрутили ему на голову двенадцать локтей наитончайшего шелка. Только тогда увидел я, как исхудал мой друг, – платье висело на нем, словно было с чужого плеча.
Тем не менее вид его был великолепен. За пятнадцать месяцев, истекших со смерти Мехмед-хана, Джем сильно возмужал. Я спросил себя, в чем это проявляется, и сам себе ответил: в прирожденном обаянии Джема появился некий горький надлом. Да, так оно и есть – человек мужает тогда, когда что-то в нем надламывается.
Вслед за моим господином поднялся и я на корму. Все мы, малочисленная свита Джема, полукругом встали за его спиной. Должно быть, красочное зрелище представляли мы, освещенные пологими лучами солнца: группа юношей, разодетых в атлас и сафьян всех цветов.
Каравеллы приспустили паруса, весла их устремились в небо. Ясно: Орден, блюдя закон, не станет вторгаться в прибрежные воды.
Мы увидели, что от большой триремы отчаливает ладья и быстро движется по направлению к нам. Джем не сводил глаз с этой лодки, которая везла ему веление судьбы.
В ней сидели двое. Один – рыцарь, весь в черном. А вскоре мы узнали и второго. Сулейман! Сулейман был жив!
Джем еле кивнул рыцарю – немолодому, рыхлому человеку с бесцветными глазами. И голос его тоже был бесцветен, когда он обратился к Джему с коротким приветствием, называя при этом принцем. Сулейман перевел его слова, глядя на него свысока, словно тот был червяком у него под ногами, – он был мастер на этот счет!
Посланец, не мешкая, передал Джему свиток. Сулейман прочел его вслух – обильное нагромождение слов, из которых мы поняли лишь, что будем приняты на Родосе и покинем его, едва лишь пожелаем.
Внимание мое уже несколько рассеялось, как вдруг что-то заставило меня насторожиться: все тем же голосом, словно продолжая чтение, Сулейман обратился к Джему:
– Повелитель, у тебя есть еще полчаса, потом будет поздно, Заклинаю тебя, султан Джем, во имя добра, тобою мне сделанного! Поверь мне, не езди на Родос!
Под плотным слоем загара лицо Джема покрылось бледностью – его потрясла смелость Франка. В следующее мгновение он понял, что тот не решился бы на предупреждения и заклинания, знай рыцарь по-турецки. И Джем постарался ответить равнодушно, словно осведомляясь о дополнительных известиях с Родоса:
– Ты вернулся живым, Сулейман. Это немало.
– Боюсь, что я тот сыр, которым приманивают мышь в мышеловку, мой султан. Клянусь, тебе грозит опасность!
– Жребий, брошен, Сулейман, – упавшим голосом сказал Джем. – В путь!
Франк хотел добавить что-то еще, но Джем уже отошел. Всего мгновение задержался он перед тем, как перекинуть ногу через борт. Обернулся к корсарам и предводителю их – самый пестрый сброд, какой я когда-либо встречал, – и громко сказал:
– Благодарю вас, друзья, за то, что, на добро иль на беду, вы сберегли султана Джема!
Корсары толпились у борта, что-то кричали – каждый на своем наречии, а наречий там было множество. И возгласы этих тридцати пиратов словно бы напомнили Джему те приветствия, которыми был он встречен своим войском, напомнили прежние клики толпы. Теперь Джем отрывал себя от человеческих толп, ибо мы были всего только свитой – горстка людей, несущих службу за еду и плату.
Одной ногой ступив на веревочный трап, устремив взгляд на корсаров, Джем неподвижно застыл – и я впервые прочитал в его глазах обреченность. Джем словно хотел продлить последнее мгновение, когда он был еще господином своих действий. Видимо, это вернуло его мысли к Сулейману – живому предостережению, сопутствовавшему нашему повелителю.
– Останься здесь, Сулейман! – негромко проговорил он. – Я лишусь покоя, если буду знать, что ты на Родосе.
– Я последую за тобой, мой султан. Теперь уж со мной ничего случиться не может.
Потом стали спускаться по трапу и мы. Сначала десять человек – больше не поместилось в лодке. Она вернулась еще раз и еще, чтобы забрать всю свиту и поклажу.
На большой триреме мы были приняты доном Альваро. Встреча была пышной. Дорогие ковры устилали всю палубу. Борта были тоже украшены коврами, так что издали корабль сверкал всеми красками, точно сказочный цветок. На этом пестром фоне черным пятном выступали рыцари. Зловещие – мне не хотелось признаться в этом самому себе, но я не мог отделаться от этого ощущения.
Дон Альваро приветствовал Джема предлинной речью. Сулейман переводил – без особого старания, как показалось мне, потому что одной его фразе соответствовали потоки слов дона Альваро. А Джем, коротко поблагодарив, удалился в отведенные ему покои.
Никогда не забуду первый наш ужин среди христиан. Позже я привык к их обычаям и нравам, но тогда все мне было еще внове.
Ужин был подан на палубе, на открытом воздухе. Над головами было натянуто полотнище. Десятки свеч в глубоких стеклянных чашах освещали стол, уставленный так богато, что у нас закружилась голова. Ведь столько месяцев подряд мы ели одни сухари и пили мутную воду.
Столов, впрочем, было два, один против другого. Тот, за которым должны были сесть рыцари – непомерно высокий, – был гораздо беднее нашего. Нас же пригласили за низкий стол, вокруг которого были разложены подушки.
Когда мы расселись (с нашей стороны сидели только приближенные Джема), дон Альваро по их обычаю поднял чашу за здоровье нашего повелителя. Он, вероятно, Думал, что мы не станем пить – ведь так велит наш закон, – и очень удивился, когда Джем потребовал полную чашу и одним духом осушил ее.
Прочие рыцари скрыли свое удивление и стали предлагать еще вина – вино у них было славное, кипрское. В остальном же ужин прошел почти в полном молчании. Из всех присутствовавших один лишь Сулейман говорил на обоих языках, а он с таким усердием налегал на еду, что рот у него всегда был занят. Мы тоже не посрамили себя – Джем ел с аппетитом, какого я у него не помнил, поистине волчьим.
Я вдруг увидел, что он пристально наблюдает за прислуживающим ему рыцарем. Тот – едва заметив, что Джем протягивает руку к новому блюду, – поспешно отрезал кусок рыбы, птицы или мяса и мгновенно проглатывал.
– Что это он делает, Сулейман? – спросил Джем.
– Вашему высочеству что-то угодно? – привстал дон Альваро, из чего я понял, что он все время настороже.
– Его милость спрашивает, – с полным ртом и дерзко усмехаясь ответил Сулейман, – зачем этот брат; отведывает все блюда прежде него?
– Объясните его высочеству! – важно приказал Альваро, приведя Франка в бешенство своей надменностью.
– Объясняю, ваше высочество, – начал он. – У христиан существует обычай: когда на трапезе присутствует владетельная особа, его кушанья предварительно проверяются специальным отведывателем.
– О, излишний труд! – Джем, широко улыбнулся дону Альваро. – Трапеза поистине великолепна, у вас отменные повара, нет надобности сомневаться в их искусности.
– Дело не в изысканности вкусов, мой султан, а в яде. – Сулейман чуть не подавился от смеха и уронил на колени кусок утки. – После таких пиршеств, да будет вам известно, очень часто кое-кто засыпает вечным сном.
Джем смотрел на него точно громом пораженный.
– Но какой же яд успеет подействовать на отведывателя прежде, чем я отведаю того же кушанья?
– Никакой, конечно. Соблюдение приличия, ничего больше.
Джем перестал есть. Я даже подумал, что он совсем откажется от еды, что никогда не примет куска от людей, для которых яд так же привычен, как приправа к кушанью. Но мой господин овладел собой. Он встал и снова поднял чашу, слегка оттолкнул брата, пытавшегося отпить из нее первый глоток, и, устремив пристальный взгляд на дона Альваро, произнес:
– Я нанес бы обиду рыцарям-иоаннитам, если б согласился, чтобы опробовали мои кушанья и мое вино. Коль скоро я ищу у вас убежища, значит, всякое подозрение отброшено. Прошу, ваше преосвященство, дозволить этому человеку сесть меж нами и разделить нашу трапезу!
Сулейман даже поперхнулся, переводя эти слова. Трудно передать впечатление, которое они произвели на наших хозяев. Меня душил смех при виде этих застывших в бескрайнем изумлении немигающих глаз над вздувшимися из-за огромных кусков щеками и лоснящимися от жира бородами. Наконец дон Альваро, пересилив оцепенение, ответил, избегая смотреть Джему в глаза:
– Для нас нет ничего дороже доверия друга. Благодарю вас, ваше высочество! Благодарю вас от имени Ордена и святой нашей церкви!
Сулейман, не переставая жевать, перевел эти слова. Потом от себя добавил:
– Запомни хорошенько, мой султан: они говорят о доверии!
Часть вторая
Третьи показания великого магистра Пьера Д'Обюссона о событиях 29 июля 1482 года
В сущности, еще вечером 28-го узнал я от двух братьев, посланных доном Альваро вперед на быстроходной бригантине, что наш высокий гость прибудет примерно сутки спустя. На Родосе поднялась суматоха, какой я не помнил после большой осады острова. Всю ночь на 29 младшая братия занималась украшением крепости и приготовлением покоев для Джема. Мы решили поместить гостя на французском подворье – будучи французом, я настоял на этом.
Прежде всего я распорядился вынести на улицы все наши хоругви и ковры; у нас их было немало, потому что христолюбивая паства со всего Запада и напуганное корсарами левантийское купечество осыпали наш Орден дарами. Развешанные на крепостных стенах, окнах и балконах домов, они придавали Родосу вид провансальской деревни в дни ярмарки. На мой взгляд, эта плебейская пестрота унижала строгое величие Родоса, но она подходила нашему гостю – дикарскому принцу.
Эта деятельность заняла всю ночь, так что лишь на заре носильщики доставили на подворье лично мне принадлежавшие вещи, призванные увеличить его великолепие: кровать под шелковым балдахином, небольшое бюро, инкрустированное перламутром и кораллами, несколько тигровых шкур и несчетное количество атласных подушек. Мы разместили все это в покоях, предназначавшихся королю Франции, хотя ни один из французских королей еще ни разу не посетил Родоса и даже не выказывал подобного намерения. Тут могу мимоходом заметить – это уже не существенно, ибо и Родос, и французское подворье несколько столетии как не принадлежат нам, – что за шелковой обивкой стен в этих королевских покоях имелись два тайника.
Комнаты для свиты были убраны без всякой роскоши. Несмотря на сознание, что наш союз с Джемом в высшей степени выгоден Ордену, я не мог подавить в себе отвращение к этим варварам-туркам, сарацинам и прочему левантийскому сброду. Не мог забыть, что всего за два года перед тем судьба Родоса висела из-за них на волоске.
Уже совсем рассвело, когда я, уверившись, что день будет погожий, приказал устелить коврами и те улицы, которыми проедет султан Джем. Родос не знал подобной пышности. С балкона Джемовых покоев я созерцал площадь Святого Себастьяна, также всю устланную коврами, словно то была не городская площадь, а огромная залитая светом зала, посреди которой возвышался памятник святому мученику, – не думайте, что мы, слуги господни, равнодушны к земной красоте.
Все братья в парадном облачении уже отправились на пристань. Наши музыканты (на Родосе имелось множество музыкантов, потому что, помимо монахов, тут селились купцы, наемники, авантюристы) нарядились в честь гостя, украсили себя всеми цветами, какие дарило нам южное лето и миниатюрные родосские сады. Одним словом, наши усилия не остались тщетны – остров сверкал и блистал среди необозримой синевы моря.
Лично я не вышел на пристань – мой сан не допускал чрезмерного внимания к светскому властителю. Я остался под шелковым навесом, протянутым перед памятником, вместе с братьями-приорами семи стран. Восьмой был уполномочен встретить Джема и проводить на площадь.
Таким образом, я не был свидетелем того, как Джем ступил на землю Родоса. До моего слуха лишь донеслись возгласы родосцев, громкие, но нестройные и редкие – население острова вместе с детьми насчитывало едва три тысячи душ. Посреди криков грянула музыка – наши музыканты наполняли июльский зной довольно неискусной музыкой. Очевидно, понимали свою задачу просто: производить как можно больше шума.
Я заметил, что толпа пришла в движение: султан Джем – юноша, успевший стать легендой, – приближался к площади. Признаюсь, меня чуть кольнула естественная зависть пятидесятилетнего к двадцатилетнему, естественная досада духовного пастыря при виде светского властителя. Не трудитесь возражать, что в нашу эпоху власть церкви была, по сути, несравненно сильнее, чем любая мирская власть, – мне это известно. По сути – да, но она испытывала ограничения во внешнем своем выражении, во всех этих цветах, конях, лентах и прочей приятной суетности.
Не стану отрицать, что первое мое впечатление от Джема было по меньшей мере неожиданным. Ко мне приближался – медленно, чтобы отвечать на приветствия толпы, – отнюдь не варвар. Светлокожий и светловолосый, какими бывают наши юноши в Нормандии или Эльзасе, – быть может, только чуть ярче и с более выразительным лицом. Да, это всего сильнее поразило меня: у него было лицо человека мыслящего и чувствующего, что противоречило моим представлениям о духовном мире восточных людей.
– Добро пожаловать на землю святого нашего Ордена, ваше высочество! – вот первые мои слова, обращенные к Джему. – Родос счастлив оказать гостеприимство сыну Великого Завоевателя. Пусть отныне навсегда утихнет вражда между доблестным нашим оружием; пусть утро вашей власти станет началом вечного мира между Портой и Орденом!
Гость ответил на своем непонятном языке нечто, прозвучавшее в переводе брата Бруно крайне бледно, – смысл был тот, что счастье-де обоюдно и Джем преисполнен доверия к мудрости и благочестию нашего Ордена.
Мне стало смешно, когда гостя повели в его покои. Я, годившийся ему в отцы, поднялся по лестнице без всякой помощи, а его – цветущего, молодого – двое язычников подталкивали и подпирали так, что едва не сбили с ног. Позже я узнал: таков у них обычай. Оказавшись в самих покоях, Джем огляделся – без взыскательности, но и без восхищения. Словно бог весть с коих пор привык жить в подобном убранстве.
– Вы позволите мне на несколько часов оставить вас, ваше высочество, – сказал я. – Отдохните с дороги и приготовьтесь к торжественному ужину в вашу честь. Под вечер я пришлю своих приближенных, которые проводят вас ко мне во дворец.
Ужин, приближенные, дворец… Я сознательно подчеркивал перед гостем свое величие, давая понять, что Родос не какая-нибудь Карамания, что наша жизнь выковала иные мерила, иные установления. Джем, казалось, не замечал моих попыток – он слушал меня рассеянно, как человек, которому не терпится остаться наедине с самим собой. Впрочем, я желал того же.
Ибо вторую половину дня 29 июля я провел в трудах и напряжении, каких едва ли стоил султану Джему год его борьбы. В эту половину дня я вел поединок со всеми мировыми силами – от султана Баязида Второго до его святейшества папы.
Вел я эту борьбу из своего кабинета, точнее – из-за своего письменного стола. Я составил с десяток писем. Каждое из них настолько отличалось от остальных, настолько по-иному освещало события и предлагало для их разрешения меры настолько противоположные, что мне казалось, будто я десять раз меняю не только кожу, но и душу, перевоплощаюсь в десять различных владетелей.
Дивлюсь я вам! Отчего вы полагаете, будто только ваш сегодняшний мир раздираем непримиримыми противоречиями? Отчего – вопреки тысячелетнему опыту – человечество в каждый отдельный день склонно считать, будто именно этот день являет собой вершину человеческой истории? Мы также (и как я полагал тогда – справедливо) считали свое время «переломным в истории человечества». Как вам известно, XV век был чреват конфликтами не только в суждениях. Он подготовил Тридцатилетнюю и Столетнюю войны, подготовил инквизицию, революцию во Фландрии и Варфоломеевскою ночь. Что же? Вы станете убеждать меня, что ваша эпоха более значительна?
Простите, я снова отклоняюсь, но мне хочется, чтобы вы имели в виду нечто недостаточно уясненное и замалчивавшееся в истории нашего столетия: тот факт, что именно тогда Восток перестал играть роль в европейской политике.
За тысячелетие – а это половина всего того времени, что существует на земле христианство, – Запад потерял свое первенствующее значение, он подвергся влиянию варваров. Владетельские дома вырастали тут как грибы, и эти крохотные непрочные государства состояли в сложной зависимости от многих сил – каждое из них кормили несколько тысяч крепостных и защищали несколько сотен воинов. Запад измельчал. Единственное, что еще сплачивало его, был Рим, Папство. Слабое утешение. Меж тем Восток ушел далеко вперед, варварам не удалось подчинить его, напротив, он сделал из них своих подданных или соратников, возвысив их до себя.
Византия!.. Имеете ли вы, ее наследники, представление о том, чем была Византия для средневековья? То, что пятнадцатый век на Западе приписал себе как свою заслугу – открытие Человека, возрождение античного наследия, положительной науки, если хотите, – все это Византия знала всегда, все это она перенесла из античности в последующие времена. Византия послужила мостом между двумя цивилизациями, мостом блистательным, подчеркиваю, хотя сам я европеец и католик.
В то время как на Западе мало кто из коронованных особ знал грамоту, в Византии – и не только в Византии, но даже на таких ее окраинах, как Болгария или Сербия, правителями бывали поэты, книжники. Зачем вы указываете мне на Лютера и лютеранство – коренной духовный переворот! На Востоке за столетия до Лютера распространялись ереси, крохами от коих питалось недовольство западного крестьянства; Восток обладал своей противоцерковной литературой, тайно, частями переправлявшейся на Запад.
Вам, не правда ли, кажется странным, что служитель Римской церкви так принижает своих единоверцев – обычно это не свойственно нам, вы правы. Но мы обязаны были знать, что представляют собой Византия и Балканы, ибо они мешали нам.
Мешали – это самое подходящее слово; пять столетий минуло с тех пор, и кое-какие истины могут уже быть изречены вслух. Нам мешало свободомыслие европейского Востока, где цари позволяли себе брать в жены еврейку либо актрису, где сами властители часто бывали еретиками, где возрождались и ширились всевозможные языческие течения и общество было свободно от религиозных, сословных, национальных предрассудков; нам мешало, что на Востоке церковь находилась в подчинении у светской власти, тем самым подавая дурной пример западным государям; наконец, а может быть, и прежде всего мешало то, что Византия и ее союзники умели, как никто, растить, производить и торговать. Они держали в своих руках торговые пути между Востоком и Западом, диктовали нам цены и пошлины, играли нами – не владевшими тайнами стекла, сафьяна, золотых и серебряных нитей. Тысячелетняя империя терпела всякого рода удары со стороны дикарей и варваров, поглощала их или перемалывала, росла, уменьшалась, падала и вновь возрождалась из пепла… Преемники ее и наследники, склоните главы свои перед Византией!