Текст книги "Который час? (Сон в зимнюю ночь)"
Автор книги: Вера Панова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Часовая мастерская
На одной из главных улиц в большом сером доме помещалась часовая мастерская.
В мастерской между стеклянными шкафами висели портреты седовласых мудрецов – Галилея, Гюйгенса и Себастиана. А в шкафах и в ящиках, стоявших на длинном прилавке, за чистейшими, почти невидимыми стеклами было расставлено и разложено множество часов.
Тут были новые часы, их мог купить каждый, какие кому понадобятся стальные, серебряные, наручные, карманные, настольные, напольные, электрические, кварцевые, шахматные, автомобильные и я уж не знаю какие.
Были поломанные часы, принесенные владельцами для починки.
И часы-диковинки, выставленные для украшения мастерской и для поднятия культурного уровня посетителей, часы – музейные экспонаты, на которые можно глядеть, а руками трогать разрешается только мастерам, да и тем лишь в самых чрезвычайных случаях.
Среди этих уникумов были часы XVIII века, и XVII, и XVI, и древние песочные часы, и водяные – клепсидры.
Часы в корпусах из горного хрусталя, яшмы, агата, черепахи, в тонкой золотой резьбе, изображающей зверей и листву.
Часы в форме креста или черепа – их когда-то носили на груди на тяжелой цепи. В форме тюльпанов, флаконов, арф, мандолин – их когда-то носили в кармане.
Каминные и стенные часы – на циферблатах нарисованы пейзажи, гирлянды, ангелы, охотничьи сцены, пастушки, играющие на свирелях.
Часы-лилипуты – одни были вделаны в кольцо, но это не самые маленькие. Самые маленькие так малы, что свободно могли бы уместиться под женским наперстком. Прикрытые стеклянным колпаком, они покоились на бархатной подстилке, бывшей фиолетовой, теперь она стала серой, и рядом лежал ключик, которым их заводили; самый ключик еле видим, и только на конце кольцо – затейливое, витое, покрупнее, чтоб было за что взяться.
И одни часы – в зависимости от их устройства, величины и нрава гордо и плавно размахивали блестящими маятниками, другие тикали прелесть как бойко, а третьи шептали укоризненно и безнадежно, словно скорбели о невозвратно канувшем времени, которое люди могли бы использовать более толково.
Так как рабочий день еще не начался и мастерская была закрыта, часы делали свое дело без всякого надзора: тикали, шептали, махали маятниками, отсчитывали, отсчитывали…
Над городом поплыл медленный, глубокий, многозначительный, повсюду слышный звук – начали бить часы на ратуше. И сейчас же, торопясь друг за дружкой, нестройно пошли откликаться часы в мастерской. С удовольствием прислушиваясь к своему медному голосу, ударили высокие стенные часы. На шварцвальдских выскочила из домика кукушка и закуковала. Часы-арфы и часы-мандолины отозвались из-под стеклянных колпаков слабенькими голосишками, звучащими из далеких-далеких лет и зим.
Долго продолжалась эта разноголосица. Давно уж кончили бить башенные часы, а в мастерской переполох не смолкал. Наконец все часы, какие только могли, возвестили миру, что наступило восемь часов утра. И, покончив с этим провозвестием, снова ринулись вперед, поспешая за часами на ратуше.
Пришла дурнушка, наговорила с три короба
Рабочий день начался.
У большого окна мастерской сидят друг против друга два часовщика: мастер Григсгаген, похожий на мумию, и его молодой помощник Анс. Внимательно склонившись, они ковыряются в часовых механизмах нежными инструментиками.
Входит девушка-почтальон с толстой сумкой на ремне. Девушка невзрачная, рябоватенькая, прямо сказать – дурнушка, но сияющая, довольная жизнью.
– Здравствуйте, мастер Григсгаген! Здравствуйте, мастер Анс! Хорошее утро, правда?
Анс соглашается – да, очень хорошее.
И псу, лежащему у ног мастера Григсгагена, говорит дурнушка:
– Здорово, Дук!
И Дук делает хвостом милостивое движение.
Дурнушка положила газету на прилавок.
– Вам сейчас некогда читать, я расскажу новости. Погода весь день предвидится ясная, без осадков. Сумасшедших еще не нашли, но найдут. Приехал ученый-астроном, иностранец.
– Не в связи ли с предстоящим солнечным затмением?
– Да, наблюдать затмение. Молодой, ну как вы, мастер Анс, я видела, только худющий и в коротких штанах. В девять часов его примут в ратуше. Думаю – хоть иностранец, но сообразит надеть длинные брюки.
– Сообразит! – говорит Анс. – Они тоже не лыком шиты, иностранцы.
Не уходит дурнушка. Достает из сумки журнал.
– Почему, – говорит она, – вы не выписываете журнал «Зеленеющие почки»? Великолепный журнал, я вам очень советую.
Тут гражданин приносит часы в починку. Пока Анс беседует с ним и выписывает квитанцию, дурнушка стоит и ждет.
– Хотите, – говорит она, едва гражданин за порог, – я вам подарю последний номер «Почек», только что вышел, я вас прошу, возьмите, тут напечатаны мои стихи.
– О-о! – говорит Анс.
И мастер Григсгаген приподнимает коричневые веки и взглядывает на дурнушку.
Она раскрывает журнал.
– Вот мои стихи.
Анс уважительно:
– Не знал, что вы поэтесса.
– Ох, мастер Анс, миленький, я сама не знала, когда жила у мачехи в трактире! Это было во времена безумств и преступлений – вот послушайте, что было. Ночь поздняя, все уж угомонятся, и свои и постояльцы, а я чищу чугуны, руки в копоти до плеч, и глаза слипаются, и вдруг слышу – голоса говорят.
Голоса говорят напевно, необыкновенно – и я думаю: это я засыпаю, мне снится.
А спать нельзя! И гоню голоса: замолчите вы!
А они отовсюду – из чугунов, из поддувала. А я на них тряпкой: кыш!
Это когда я жила у мачехи в трактире.
А потом добрые наступили времена, и мне сказали – ты не будешь жить у мачехи, и никто тебя не будет бить. И меня посадили за стол, и велели есть, и ушли, чтоб я не стеснялась.
И дали мне постель, я легла и спала, пока не выспалась за всю жизнь. И никто меня не расталкивал, и когда я проснулась, они ходили на цыпочках и шептали – тише, тише, не мешайте ей спать.
Когда я уходила от мачехи, мне дали новое платье, а старое я там оставила, потому что оно чугунами пропахло. А голоса со мной ушли. Еще даже громче говорить стали. Я писать выучилась. Взяла перо и записала, что они говорят, и показала образованным людям, и те сказали: вы талант.
Талант, сказали, талант!..
А вы, мастер Анс, не пишете стихи?
– Нет. Один раз как-то в школе написал стишок на учителя, который мне двойку поставил, а больше не пробовал. И что же говорят вам голоса?
– Только хорошее. Только самое лучшее.
– Например?
– Например. Приедет, бывало, в трактир какой-нибудь дядька, распряжет лошадей, велит подавать вино, пиво, колбасу там. А голоса вдруг начнут на него наговаривать, будто это не дядька, а царевич из тридесятого царства и что сейчас он загадает три загадки, а я отгадаю, а он мне за это полцарства… И от радости, бывало, смеюсь-смеюсь, не могу перестать…
И про меня выдумывают разное. Я кто, почтальон. А они наговаривают, голоса мои, – без тебя, говорят, солнцу ни взойти, ни сесть, ни одно событие без тебя обойтись не может. Вот прочтите, здесь, в журнале, мой стих как раз об этом, называется – «Мое присутствие обязательно».
– А еще они что говорят?
– Еще про любовь. Тоже напечатано в «Почках», прочтите. Ну, до завтра, мастер Анс, до завтра, мастер Григсгаген! Завтра приду – скажете, как вам мои стихи.
Общительная дурнушка ушла, излив душу. В мастерской стало тихо, только тиканье со всех сторон.
Мастер Григсгаген сказал, глядя в механизм сквозь увеличительное стекло:
– Как легко произносят люди слово «завтра». Что такое завтра?
– То, что наступит после сегодня.
– А кому известно, какое оно будет – то, что наступит после сегодня? Кто может сказать с уверенностью, что он это знает?
«Бедный старик, – сказал Анс. – Годы большие, боится не увидеть завтрашнего дня, отсюда уныние».
– И разве так уж обязательно, – спросил мастер Григсгаген, – чтобы после сегодня было завтра?
«До чего грустно, – сказал Анс, – наблюдать у такого замечательного работника угасание умственной деятельности…»
– Мне лично, – сказал мастер Григсгаген, – ясно только сегодня, и то не до конца. Сегодня осмотр часов.
Астроном на приеме у Дубль Ве
– Вам сюда, – сказал Илль. – Я вас здесь подожду.
– Ну пока, – сказал астроном и вошел в ратушу по одной из двух каменных лестниц, расположенных на фасаде как красиво закрученные усы.
Над входом была статуя богини правосудия с весами в руке.
Брюки на астрономе были длинные.
Пробило девять.
Дубль Ве ждал иностранного гостя в своем кабинете. У Дубль Ве была седая голова и глаза в морщинках. Он сказал как полагается:
– Рад приветствовать вас в нашем городе.
На что астроном ответил:
– Рад случаю пожить в вашем городе.
Дубль Ве:
– Надеюсь, вы чувствуете себя хорошо.
Астроном:
– Надеюсь, что и вы со своей стороны.
Они покончили с дипломатией и сели поговорить.
– Значит, в ваших сферах назревает событие, – сказал Дубль Ве, полное солнечное затмение.
– Наиболее полное будет наблюдаться у вас в городе.
– Нас это устраивает. Мы любим, когда наш город бывает отмечен чем-нибудь возвышенным. Как он вам нравится?
– Я еще не все видел.
– Скажите о том, что видели.
– Буду откровенен. Есть много городов красивей вашего.
– Неужели? А нам кажется, что наш самый красивый.
– Кое-что мне у вас показалось наивным, кое-что – чрезмерным, неестественным. Говорят, что вы, правитель города, занимаете здесь, в ратуше, одну комнату, как сторож, а во дворце живут мальчуганы-школьники. В этом есть какая-то неделовая, немужская восторженность.
– Сироты, – сказал Дубль Ве. – Мальчишки, подобранные на улицах. Видите ли, мы всем дали кров. Но такая бездомность осталась нам от прошлого, никак не добьемся, чтоб людям было достаточно просторно. Вот почему мальчишкам отдан дворец. Ничего не поделаешь: нехватки.
– Сентиментальность, – сказал астроном. – Дворец пусть будет для музея, выставок, торжеств. С одной стороны, сентиментальность, с другой фанатическая черствость, пуританская сухость сердца. Девушка, созданная для воспевания, идет спозаранок на работу, как мы, грешные, и никто не видит в этом унижения Прекрасного.
– Не о Белой ли Розе речь? – спросил Дубль Ве. – Ну, знаете, хватает с нее воспеваний, пусть приложит руки к чему-нибудь дельному. Должность ей подобрали изящную, самой Афродите впору. Да, у нас работают все, исключения нет ни для красавиц, ни для умников, только для дряхлых и больных. Вы поймите, мы взяли каравай и разрезали на много частей, чтоб хватило каждому. Но и каждый что-то должен внести, иначе что ж получится? Съедим каравай, это недолго, и останемся без всего – вот что получится.
– Не знаю, – сказал астроном. – Не подумайте, прошу вас, что я ретроград, напротив, я за прогресс, за реформы, за улучшение жизни масс! Но не слишком ли вы заботитесь о том, чтобы части каравая были такими уж равными? Не получаются ли они уж очень малыми, несущественными?
– Это на первых порах.
– Не насаждаете ли вы таким образом малую требовательность к жизни вместо Прометеевых дерзаний, ханжеское добронравие – вместо нравственности, исполнительность – вместо вдохновения?
– Нас упрекаете в восторженности, – сказал Дубль Ве, – а сами-то как выражаетесь… Ну ничего, не смущайтесь. Человек думающий любит иной раз поговорить выспренно. Только уж и нас не корите, если поймаете на высоком слове, мы тоже думающие.
Мы жизненное наше назначение, цель нашу видим в том, чтоб каждый получал свою порцию счастья. Зря вы беспокоитесь, что порции такие уж равные. Мы, может, и поровну дадим, хотя и это сомнительно, на практике редко выходит поровну; да человек-то разный, человек с человеком не схож, человек не только со стороны получает – в нем самом богатство заложено… либо не заложено. Одному и малая порция впрок – он внутри себя много имеет. А в другого сколько ломтей ни пихай – ни от него добрым людям взять нечего, ни ему самому радости нет.
Вы упомянули Прометея. Он в каждом, только спит, задавленный всякой всячиной. Разбудить его, растолкать, чтоб поднялся, заговорил, – вот что нужно!
– По-вашему, это просто? – спросил астроном.
– Нет. Подъем крутой. Каждый шаг с бою. Но я, как практик, скажу вам – Прометей пробуждается в преодолении. Я это сплошь и рядом наблюдаю, и чем выше мы взбираемся, тем чаще.
Глаза Дубль Ве были чистые-чистые.
– Вы говорите – нравственность? Это, конечно, самый тяжелый участок, самый засоренный. Когда за спиной тысячелетия злодейств… Если на пути к всеобщей нравственности мы сперва достигнем всеобщего добронравия – уже неплохо. Уже жить можно. И тоже нелегко достигается. Много, поверьте, забот требует. Думаешь-думаешь, ищешь-ищешь – чем их пронять?..
– И каковы успехи?
– Отличные! – сказал Дубль Ве. – Но я не любитель отвлеченных рассуждений. Для меня превыше всех теорий – человеческая судьба.
Он встал и подошел к окну.
– Ну вот хотя бы, прошу взглянуть. Вон бежит девчушка – ах, негодница, так и бросается под машины, знает, что не задавят… Это Ненни.
– Та, что машет веревочкой?
– Она всегда с веревочкой, или с мячиком, или с обручем, нет минутки, чтоб посидела спокойно. Глядите на нее, это наша гордость, наше знамя девчушка Ненни! Ух ты, прямо тебе балерина!
Знайте же, что эта самая Ненни первые годы своей жизни не ступила ни шагу. Ноги у нее болтались, как две кривульки без костей. Она, видите ли, родилась в эпоху безумств и преступлений и росла в подвале.
Ну, когда эта эпоха осталась позади, мы переселили девочку с матерью в хорошее жилье. Видим – этого мало: болезнь запущена. Тогда вывезли Ненни в Целебную Местность, прежде туда пускали только за большие деньги… И стала Ненни такая, как видите.
Интересно отметить – все ее после этого крепко стали любить. Весь город на нее не нарадуется. Это опять же к вопросу о нравственности: значит, хорошее людям нравится, значит, приятно людям иметь чистую совесть и плоды своих хороших дел перед глазами.
Вы ученый человек с надменными мыслями, ходок по части всего небесного, а я человек земной, обрабатывал землю вот этими руками и разбираюсь, что на ней делается. И сколько бы вы ко мне ни приступали с вашей критикой и сомнениями, на меня не подействует – почему? Потому что я как взгляну на такую Ненни, так всех ваших возражений как не бывало.
– Ненни! Ненни! – кричит Илль, покуривающий у ратуши возле ниши с львиной головой. – Ты куда?
С середины площади, приостановясь между машинами, Ненни машет ему обеими руками. В одной веревочка для прыганья, в другой голубой конверт.
– Я несу записку!
– Кому?
– Ансу Абе!
– От кого?
– Секрет!
– Ну Ненни!
– Она не велела говорить! Не приставай, я спешу! Она сказала – беги, очень важно!
– Да что нам глядеть на жизнь из окошка, – сказал Дубль Ве, пройдемтесь, я покажу вам город. Пошли?
– Охотно, – сказал астроном.
Они взяли шляпы и вышли на улицу.
– А, да это Илль, – сказал Дубль Ве. – Иди-ка сюда. Что ты прячешь за спиной?
– Это же заграничная, – сказал Илль обиженно. – Не каждый день попадается. Можно же иногда тряхнуть стариной. И совсем легкая. И вот я ее уже потушил.
– Что, сегодня нет уроков? Или у тебя каникулы?
– Не каждый день к вам приходят иностранцы и говорят – мальчик, будь моим гидом…
– Я сам буду его гидом, – сказал Дубль Ве. – Марш во дворец!
Ненни
Размахивая голубым конвертом, Ненни вбежала в часовую мастерскую.
– Доброе утро! Анс, вот тебе! Очень важное!
Анс побледнел.
Анс прочитал: «Жду вас в Главном цветоводстве на Дальней дорожке».
– Мастер, – сказал он, – разрешите отлучиться?
– А ну разберись-ка, в чем тут дело, – сказал мастер и придвинул к нему старые, ржавые часы.
– Мастер! Мне необходимо отлучиться!
– У нас срочные заказы.
– Да на часок!
– На свидание?
– Зовет – наверно, чтоб дать ответ.
– Получите ответ после работы.
Анс не стал больше просить и убито занялся ржавыми часами. Мастер разгневанно бурчал себе под нос:
– Считают – им все позволено. Даже убегать с работы на свидания. Часок! Рабочий час! Шестьдесят рабочих минут! Считают – все им можно, потому что они молодые!
– Это вы с Дуком разговариваете? – спросила Ненни, подойдя ближе.
Он взглянул в ее лицо и смягчился.
– Да, приходится.
– Вам с ним лучше разговаривать, чем с нами?
– Гораздо лучше.
– Почему?
– Он больше понимает.
– Почему?
– Потому что давно живет на свете.
– Как вы?
– Почти.
Ненни подумала.
– А если он умрет раньше, – спросила она, – вы себе заведете другую собаку?
– Не знаю. Вряд ли.
– А с кем же вы будете разговаривать?
– Может быть, с тенями, – ответил мастер, – если не утвержусь среди живых.
– С тенями? Чьими?
– Тех, кто ушел.
– Куда?
– В том-то и ужас, что никуда. Если бы они ушли куда-нибудь, можно бы еще примириться с положением вещей.
– Знаете что, – сказала Ненни, – я тогда буду к вам приходить. Чтобы вы со мной разговаривали. Когда Дук умрет. А то вам будет не с кем.
– Дук молчит. Только слушает.
– Я тоже буду молчать и слушать.
– Соскучишься.
– Ничего. Мне вас жалко.
– Вот тебе на, – сказал мастер. – Что это тебе вздумалось? Какие у тебя основания?
– Вы разве счастливый?
– Еще какой!
– А мне показалось… – сказала Ненни.
Но ей уже надоело разговаривать. Она смотрела в окно на улицу, где дети играли в классы.
– Ну до свидания, – сказала она и прыгнула, и вот уже на улице кружилось ее платьице.
Мастер проводил ее взглядом, бормоча:
– Сговорились все, что ли, заставить меня решиться, взрослые и дети?
– Сознайтесь, – сказал Анс, – это каприз ваш, и не очень-то красивый, честно говоря. Мастер! Ну что случится, если я свою работу доделаю вечером, речь-то о чем идет, поймите – о счастье навек!
Мастер Григсгаген отправляется осматривать часы
Но мастеру не пришлось на это ответить, потому что вошел Дубль Ве с высоким худым молодым человеком.
– Знакомьтесь, – сказал Дубль Ве. – Господин астроном, иностранец. Мастер Григсгаген, одна из достопримечательностей города. Смотрит за нашими знаменитыми часами – сколько лет, мастер? Я был маленьким ребенком, когда вы уже давненько смотрели за ними, верно? Удивительные часы! Помню, лет тридцать пять назад был ураган. Сорвал большой соборный колокол, как полевой цветок. Как он норовил снести с башенных часов большую минутную стрелку! Как он ее отдирал – помните, мастер? Она буквально становилась на дыбы. И не сдалась! Ничего он с ней не мог поделать. Прошу прощения, Анс, я тебя не представил. Это Анс Абе, которого мастер Григсгаген готовит себе в заместители.
– И как же, – спросил астроном у мастера, обменявшись рукопожатиями, – как добиваетесь вы столь точной работы этих часов и столь высокой их исправности?
– Они сделаны Себастианом, – ответил мастер, – мое дело поддерживать их в том состоянии, в каком Себастиан их оставил. Он был великий часовщик.
Они посмотрели на портрет, висевший между портретами Галилея и Гюйгенса. Там был изображен человек с толстыми щеками и длинным тонким носом. Его двойной подбородок был подперт высоким старинным галстуком. В извилине пухлых губ змеилось лукавство. Левый глаз был прикрыт, словно Себастиан подмигивал.
– Расскажите о нем, пожалуйста, – попросил астроном.
– Что именно? – спросил мастер. – О нем можно рассказывать и хорошее и дурное.
– И то и это.
– Ну что ж, – сказал мастер. – Его слава выше наших восхвалений и нашей хулы. Он принадлежал к тем, кто, умирая, оставляет в наследство не столько накопленное добро, сколько каверзные загадки, терзающие людей. Видите, как усмехается. Живи он в средние века, его бы сожгли на костре за общение с дьяволом.
Впрочем, он бы не дался. Не той был породы. Ушел бы в шапке-невидимке, притаился, а в удобный момент выскочил бы и пошвырял своих гонителей в огонь.
Его считали добродетельным – он жил в скромном домике, носил скромную одежду, водился не только с учеными и знатными, но и с простонародьем, и если спускался вечером в какой-нибудь погребок посидеть с приятелями, то его кружка пива оставалась почти нетронутой. Ему нравилось казаться лучше других.
Но он любил вино и женщин, любил настолько, что это свело его в могилу довременно, в расцвете сил. Но предавался своим страстям скрытно от всех. Это обнаружилось впоследствии по дневникам и письмам, найденным в секретном ящике его стола.
Он надевал маску и бархатный плащ, так что его принимали за титулованную особу, желающую сохранить инкогнито, и в таком виде являлся в игорные дома и выигрывал и проигрывал чудовищные суммы. Азарт был у него в крови, азарт, увы, доводил его до предельного падения – известен случай, когда он был бит подсвечником за шулерство, и мы, ученики, целый месяц лечили его мазями и примочками.
И в нашем ремесле он был не только мыслителем и умельцем, его занимало везенье – невезенье, выигрыши – проигрыши, единоборство с роком, сатанинские парадоксы, издевательство над земным здравым смыслом, эксперимент без границ, разрушение без оглядки. Им открыты вещи, которые даже он, подумать! – даже он устрашился обнародовать, он считал, что это чревато слишком тяжкими потрясениями. О многом он нас надоумил и предупредил, безумие гениальности глядело из его зрачков, разбегающихся от азарта, и мы боготворили его в эти минуты, гордились, что из его рук принимаем учение… Но многие тайны он, посмеиваясь, унес с собой, я в этом не сомневаюсь.
И опять они внимательно посмотрели на толстое лицо с тонким носом, которое подмигивало им со стены.
– Я последний из его учеников, – сказал мастер. – При мне он испустил свой последний вздох. Когда я всхожу по башенной лестнице, мне кажется, что он рядом, у меня за плечами. Четыре раза в год я их осматриваю. Четыре раза в год.
Улица за окном наливалась медом весеннего дня. Радуясь дню, шли люди по своим делам. Женщины катили коляски с младенцами. Проехала машина с надписью «Хлеб». И даже в мастерской повеяло запахом теплого пшеничного хлеба.
– Сегодня я их навещу, – сказал мастер.
– Не пора ли передать это Ансу? – заметил Дубль Ве. – В ваши годы карабкаться.
Мастер вдруг взорвался:
– В мои годы! Кто считал мои годы! Кто знает, на что я еще способен в мои годы!
– Мастер, да я же не в обиду. Я чтоб вас оберечь.
– Оберегайте тех, кто в этом нуждается!
– Ладно, мастер, ладно, – покладисто сказал Дубль Ве. – Буду оберегать тех, кто нуждается, не сердитесь, извините, спасибо за содержательную лекцию, всего вам доброго!
Они с астрономом откланялись.
Мастер встал и принялся укладывать в чемоданчик инструменты.
– Хватит! – сказал он. – Хватит все это слушать и хлопать глазами!
Взял чемоданчик и пошел, ворча:
– С утра до вечера, как вороны: стар! стар! Будто нарочно толкают под руку.
– Не забыл ли я его наставление? – сказал он, дойдя до угла. – Много лет прошло, мог что-нибудь и забыть, какую-нибудь деталь.
– А не ошибся ли он? – спросил мастер, дойдя до следующего угла. Мыслимо ли это вообще? Не заблуждался ли он в своей гордыне? Не был ли это предсмертный бред?
– Если бред, я пропал, – сказал он на третьем углу.
Анс остался один в мастерской. Он воскликнул:
– Она меня ждет! Иду!
И ринулся на свидание.