Текст книги "Менделеев"
Автор книги: Вера Смирнова-Ракитина
Соавторы: Петр Слётов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Теперь мы оба были на месте, и А. М. Кованько, распорядился, чтобы, ослабив удерживающие веревки, попробовали, поднимет ли аэростат нас обоих. Веревки приспустили, но не выпустили, и тотчас стало очевидным, что нас двух аэростат не поднимет. Правда, что нас приподняло чуть-чуть от земли, но тотчас же дно корзины коснулось опять земли, и было очевидно, что ветер своим давлением нас влечет, а не газ своей легкостью уносит нас вверх. Ветер повлек нас на несколько шагов по направлению к пруду, т. е. к северу, и А. М. Кованько распорядился, чтобы аэростат воротили на прежнее место. Тогда я ему сказал, что лечу один, и он оставил корзинку. Видя, что аэростат имеет малую подъемную силу, я выкинул доску и табуретку, вложил сперва три мешка, потом два мешка балласта. Попробовали – аэростат поднимает. Мне хотелось распорядиться о том, чтобы приняли все лишнее, что возможно принять, кто-то из окружающих стал говорить о том, что так лететь не следует, а кто-то другой напомнил, о времени, и я сам в этот момент почувствовал, что уже пропущен условленный момент отлета, что следует как можно более спешить. Попросил только дать мне ножик для того, чтобы своевременно отрезать веревки, удерживающие якорь и гидрон, да обратился к В. И. Срезневскому с просьбой еще раз прочесть телеграмму о погоде. Пишут в газетах, что я прощался. Признаться сказать, этого не помню. Помню только, что во мне было чувство некоторой спешливости – не опоздать к моменту солнечного затмения.
Не помню также, распоряжался ли я или распоряжался кто-то другой, но аэростат отпустили, и я тотчас же увидел, что подъемная сила и при двух мешках балласта мала, потому что аэростат очень медленно начал подниматься от земли. Его потянуло к северу и, вынув из кармана анероид, я тотчас увидел по движению стрелки, что подъемная сила чрезвычайно слаба. Мешки с песком лежали на дне корзинки. Их лучше всего привязывать с наружного края корзинки и устраивать таким образом, чтобы высыпание песка – совершалось по желанию и с большею легкостью. Тут же нужно было поднять весь мешок, наклонить его край к борту корзинки и высыпать песок. Я сделал это, но песок не сыпался, потому что он представлял сплошной мокрый ком и совсем неспособный сыпаться. Прижимая мешок телом к краю корзинки, я увидел, что не могу и этим способом высыпать песок, бросать же весь мешок сразу я опасался, чтобы не получить чересчур быстрого поднятия, грозящего различными случайностями. Поэтому пришлось опускать мешок опять на дно корзинки и^обеими руками горстями черпать песок и выкидывать его для того, чтобы подняться по возможности скорее выше…
Когда выброшено было уже несколько пригоршней песку, большой анероид, висевший на веревках, поддерживающих корзину, ясно показал, что подъем стал возрастать. Но все же кругом аэростата тогда был один туман или облако: с боков, вверху, внизу. Мне некогда было рассматривать и обсуждать. Стал еще усиленнее бросать песок для того, чтобы поскорее выбраться из этого облака в пространство, где бы можно было не упустить начала затмения, которое должно было скоро приблизиться, как я это чувствовал, хотя не имел ни времени, ни возможности, посмотреть на часы. Когда главная масса песку была выброшена, тогда я взял весь мешок и выбросил его из корзинки с остатком песка. Шар стал, очевидно, быстро подниматься, но и относительная темнота стала наступать, так что я не знал: зависит ли это оттого, что я нахожусь в очень густом облаке, или же – от начала полной фазы затмения. При этой последней мысли я обратился тотчас же к обзору окружающих предметов, которые хотел бросить за борт для того, чтобы ускорить подъем. Первое, что мне бросилось в глаза, это была электрическая лампа, привязанная к внутреннему краю корзинки. Принялся распутывать веревочки, которыми она была прикреплена, но узлы их не поддавались моим усилиям. Нож был у меня под руками, и я уже хотел резать веревки и ремни, прикрепляющие лампу с батареею, но остановился ввиду двух соображений. Во-первых, аэростат и без того шел сравнительно скоро кверху, потому что давление уменьшалось, и я помню, что видел цифру, превышающую примерно высоту 500 метров, когда еще я был в тумане. С другой стороны, у меня мелькнула мысль, что, быть может, шар улетел очень недалеко от города и толпы, и сбрасывание тяжелого предмета могло кого-нибудь поранить или в городе повредить крышу, а потому оставил мысль о выбрасывании батареи с лампой. В то время как глаза мои хотели искать других предметов, которые бы можно бросить за борт, шар вышел из облака и очутился в чистом пространстве. Полагаю, что это случилось на высоте не большей, чем 700 метров, вероятно даже, что около 600. Какая высота была в действительности, мне было некогда наблюдать, потому что первая мысль, которая теперь мелькнула у меня, состояла в том, что теперь не время ни о чем другом думать, кроме затмения, и надобно искать солнце, потому что его не было видно. Наверху, над чистым пространством, в котором теперь поднимался аэростат, плыли облака, и я думал, что облака закрыли солнце, но тогда у меня опять родилось желание бросить что попало за борт для того, чтобы пройти в верхние облака. Осмотрелся еще раз кругом и увидел солнце уже в полной фазе затмения. Я теперь соображаю, на основании всех данных, как личных, так и собранных от многих лиц, бывших при моем отлете в Клину, что момент отлета был около 6 час. 38 мин. по среднему клинскому времени. Затмение же началось примерно в 6 час 40 мин., следовательно, около двух минут, а, может быть, и немного больше этого, употреблено было мною на то, чтобы пройти первый слой облаков и попасть в чистое пространство. В какой момент после начала полного затмения я увидел солнце – сказать точно нельзя, не только потому, что некогда было смотреть на часы, но и потому, что в заботе и хлопотах – скорее чем во сне, – теряешь потребность знать время. Однако, судя по тому, что успело произойти после того, я думаю, что увидел солнце спустя лишь несколько секунд после наступления полной фазы затмения. Теперь обращаюсь к описанию того, что увидел по отношению к полному солнечному затмению.
Прежде всего нужно сказать, что темноты совсем не было. Были сумерки и притом сумерки ясные, не поздние, а, так оказать, ранние. Общее освещение облаков, виденное тогда мною, представляется совершенно подобным тому освещению, которое мне не раз приходилось видеть в горах после заката солнца, спустя, может быть, четверть или полчаса, там, где зари не видно и следа. Весь вид был свинцово-тяжелый, гнетущий. Думаю, что при бывшем освещении можно было бы читать, но я этого не пробовал, – не до того было. Увидев солнце с «короною», я, прежде всего, был поражен им и обратился к нему. Шар поднимался и, как всегда бывает при подъеме и спуске, он вращался… Вращение шара чрезвычайно затруднило наблюдение. Нужно было, прежде всего, не упустить солнца и самому в корзине поворачиваться, следя глазами за солнцем.
…То, что я видел, можно описать в очень немногих словах. Кругом солнца я увидел светлый ореол или светлое кольцо чистого серебристого цвета. Другого, более точного определения я не могу прибрать для оттенка, который я видел в «короне». Ни красноватого, ни фиолетового, ни желтого оттенка я не видел в «короне». Она вся была цвета одного и того же, но напряженность, интенсивность или яркость света уменьшалась от черного круга луны. Сила света была примерно как от луны. Размеры «короны», или ширина светлого кольца, виденного простыми глазами, были неодинаковы по разным радиусам, так светлый наружный край был неровен и, следовательно, кольцеобразный светлый ореол представлял неодинаковую толщину в разных своих частях. В самом широком месте толщина кольца была не более радиуса луны. Никаких лучей, сияний или чего-нибудь подобного венчику, который иногда рисуют для изображения «короны», мои глаза не видели. Все, что я могу прибавить в этом отношении, состоит лишь в том, что напряженность света в разных частях кольца «короны» мне казалась неодинаковою, и ее наружный край стушевывался и представлял местами возвышения, местами углубления. Насколько я успел заметить и припомнить, внизу мне видно было утолщение «короны» или большая ее ширина сравнительно со всеми другими частями. Здесь внизу, если мои глаза не ошиблись, виден был красный оттенок, должно быть, выступов или протуберанций, которые характеризуют ближайшие части солнечной атмосферы и состоят из раскаленного водорода, извержение которого ныне есть уже возможность наблюдать и помимо полных солнечных затмений. Никаких звезд я не заметил. Никаких изменении, однообразий или оттенков, никаких очертаний на оборотной стороне луны я также не заметил. Полагаю, что на этот обзор нового, не менее величественного, чем ждал, явления у меня пошло примерно 15 сек., во всяком случае не более 20 и не менее 10 сек. Пораженный невиданною картиною, я желал, прежде всего, рассмотреть ту форму, которую так редко приходится видеть. Но следовало не медля приступить к измерениям. Прибор, для этого необходимый, был у меня уложен в особую небольшую корзинку, запертую замочком, и мне пришлось наклониться, отпереть замок, открыть корзинку, вынуть минимальный термометр, лежавший сверху, привесить его к борту корзинки, вынуть еще другие термометры, которые также лежали сверху, и достать измерительный угломерный снаряд. Все это я делал, не отрывая глаза от солнца, ощупью, для того, чтобы не потерять ни на один момент вид «короны», и я полагаю, что не менее 5 сек. пошло на это. Смотря на солнце, я с ужасом увидел, когда мои руки уже коснулись угломерного снаряда, что маленькое облако закрывает виденное. Собственно говоря, закрытие это происходило не от одного того, что облако набегало на солнце, но и оттого, что мой аэростат поднимался и, следовательно, перемещался относительно верхнего облака и в моем новом положении облако встало между мною и солнцем. Сперва облако было редкое и туманное, так что сквозь него еще мелькала «корона», но скоро край большого массивного облака заслонил вполне солнце, и я тотчас увидел, что мне больше уж не увидать «короны», и, следовательно, наблюдать и мерить теперь было нечего. Как оно ни покажется странным, но я отчетливо сознал, что времени остается до конца затмения еще много, а потому на момент бросил глаза на барограф, и мне помнится, как будто я видел цифру около 1 1/2 версты поднятия по барографу, но уверенности в этом я не имею, а записывать и не думал, потому что, когда солнце заслонилось облаком, я решился не упускать из виду того места, где оно должно было находиться, для того, чтобы, по крайней мере, видеть последний момент полной фазы. Это значит, что я продолжал поворачиваться, стоя в корзинке, и все мое внимание было обращено в ту сторону, где было солнце. Известно, по показаниям многих наблюдателей, что тень луны, скользя по земле, представляется полосатою, тогда как другие наблюдатели об этом не упоминают. Казалось, что мне теперь с полным удобством, возможно будет решить этот вопрос. К сожалению, я тогда не догадался, а понял это потом, что лучше мне было бы смотреть для этого не в сторону солнца, а вниз, для того, чтобы увидеть тень внизу. Там, подо мною, в самом деле, в глубине стлались облака в виде ровной белой или, правильнее сказать, сероватой пелены, совершенно скрывшей землю, и на этой с виду однородной поверхности я бы мог, думаю, лучше видеть ход лунной тени. Тогда мне этого не приходо в голову, и я усиленно обращался в сторону, где было солнце. Облако было экраном, и я думал на нем ясно приметить полосатость, если она есть. Мое внимание было вполне направлено именно на то, чтобы уловить момент первого освещения, и глаза были обращены к солнцу, и направо от себя я увидел первые озолотившиеся края облаков. До того времени облака представляли однородный серый цвет, хотя и представляли по краям, сравнительно прозрачные, более тонкие места, но никаких оттенков на облаках не было видно. Теперь же облака озарились, как при закате или восходе солнца, и я видел край тени, скользящей по облакам, как экрану, скрывающему от меня солнце. Полос в собственном смысле я не видал, но я видел, что тень скользит по облакам как бы скачками, или неравномерно двигаясь. Быть может, это и были полосы, но, но, быть может, это есть только впечатление, зависящее от слоеватого сложения облаков, надо мною находившихся. Переход от сумерек к рассвету, теперь озарившему все пространство, был почти моментальный, сравнительно резкий, и когда тень проскользнула, наступила полная ясность облачного дня. Так как затмение должно было кончиться около 6 час. 42 мин., а моя первая заметка в записной книжке сделана в 6 час. 55 мин., то у меня оставалось более 10 мин., впечатление о которых теперь я совершенно забыл. Не помню, – что я в течение их делал. Занята ли была мысль чем-либо, касающимся затмения, или она остановилась на подробностях аэростата, я это совершений утратил из памяти. Сознаю только тот момент, когда я счел нужным, прежде всего записывать все, что далее со мною произойдет. Запись эта была нужна не только для того, чтобы укрепить то, что дальше увижу, в памяти, но и для того, чтобы воспользоваться числами тех наблюдений, которые сверх затмения мне хотелось сделать в продолжение полета.
Не подлежит сомнению, что все время, протекшее при затмении, а также и все время тех 10 мин., которых содержания я не помню, аэростат поднимался. Никакого ощущения, ни тогда, ни после того, разряжения воздуха от быстрой перемены в его плотности и температуре я совершенно не испытал, так что перемещение это не оставляло никакого ощущения в теле. Ветра, как известино, на аэростате обыкновенно нет, потому что сам аэростат несется вместе с массою воздуха и имеет скорость, равную с ветром. Он есть даже наилучшее средство для определения скорости ветра в том слое, где движется, а потому нельзя было узнать, несется ли мой шар в пространстве или поднимается в совершенно тихой атмосфере, т. е. вертикально над Клином. Конечно, если бы была видна земля, то можно бы сделать суждение, но подо мною была такая сплошная и общая, белая пелена облаков, что не было видно никакого клочка земли…»
Все время, пока продолжался полет, оставшиеся близкие волновались за исход его: в 1887 г. воздухоплавание еще далеко не было таким безопасным делом, как сейчас. Воспоминания Анны Ивановны Менделеевой, присутствовавшей при полете, так рисуют часы ожидания:
«Желто-серый, густой туман через минуту скрыл от нас все, и шар, и Дмитрия Ивановича. Описать мой испуг невозможно. Ведь я же знала, что он летел в первый раз в жизни и что обращаться с шаром он не может уметь. Катенька и Ефим [18]18
Катенька – внучатая племянница Д. И.Менделеева; Ефим – садовник
[Закрыть]увезли меня поспешно домой в полном оцепенении. Оставаться в Клину я не могла, потому что оставила дома моих маленьких детей-близнецов, из которых девочку Мусю я кормила сама. Началась моя агония и паника не только всего нашего дома, но и всех соседей и крестьян.
Вестей не было. В Клин была прислана кем-то телеграмма: «Шар видели – Менделеева нет». Когда получилось это страшное известие, К. Д. Краевич лишился чувств. От меня эту телеграмму скрыли. Велосипедисты, локомотив, сам Кованько, сын Владимир ездили по всем направлениям, отыскивая хоть какие-нибудь следы. Только на другой день вечером Надежда Яковлевна Капустина привезла мне в Боблово телеграмму самого Дмитрия Ивановича: «Спустился благополучно в 9 час. утра Калязинский уезд Тверской губернии».
Дальше привожу рассказ Н. Я. Капустиной:
«Я сейчас же поехала в Боблово успокоить жену Дмитрия Ивановича. Там опять пришлось пережить тяжелые минуты. Анне Ивановне тоже сделалось дурно от радости уже, что жив и благополучен ее муж и отец ее маленьких детей.
Старший сын Дмитрия Ивановича поехал встречать отца в Москву и на другой день к вечеру привез его. Звон колокольца и бубенчиков тройки мы услышали издалека и выбежали на крыльцо встречать. Потрясенные нервы Анны Ивановны опять не выдержали, когда Владимир Дмитриевич первый вбежал на крыльцо и сказал: «Вот, привез вам воздухоплавателя», – Анне Ивановне опять сделалось дурно. Двоюродные братья (племянники Дмитрия Ивановича) унесли ее по-скорее в маленькую столовую, и там с трудом я привела ее в себя.
Дмитрий Иванович вошел в переднюю, и был слышен его взволнованный голос:
– Где Анна Ивановна? Где она?
В Клину местные жители сделали Дмитрию Ивановичу овацию на станции и по улицам, когда он ехал, и хотели выпрячь лошадей и везти его городом на себе, но он не позволил.
По соседним деревням потом бабы любили рассказывать, как Митрий Иванович на пузыре летал и эту самую небу проломил, за это вот его химиком и сделали».
Дмитрий Иванович и сам волновался за оставленную семью, за ее о самочувствие. Вообще он был большим семьянином. Вечно занятый, он всегда однако был внутренне близок всем семейным заботам, внимателен к детям, жил, сколько позволяла работа, их радостями и горестями, болезнями и ростом. Расставшись с первой семьей, он не переставал и к ней относиться хорошо. Об этом свидетельствует приводимое ниже его письмо, адресованное старшим детям от первого брака – Владимиру и Ольге. Девять лет, следующих за забаллотированием в Академию наук, складываются в жизни Дмитрия Ивановича спокойно. Время работает для его признания. И однако мы располагаем свидетельством чрезвычайно тяжелого, подавленного состояния Дмитрия Ивановича, близкого к мыслям о самоубийстве. Ввиду отсутствия внешних причин остается думать, что они были внутреннего семейного значения. Настроения эти, глубоко несвойственные Дмитрию Ивановичу, носили, очевидно, временный характер, Тем не менее письмо [19]19
Из архива дочери Д. И. Менделеева – О. Д. Трироговой.
[Закрыть]содержит завещательный смысл и является чрезвычайно важным человеческим документом, рисующим убеждения и взгляды Менделеева.
«Петербург, 19 марта 1884 г.
Милые мои Володя и Леля!
Пишу то, что не успел сказать и может быть не успею. Первое и главное в жизни – труд для других, но так надо устроить, чтобы самому жить можно было. Жить надо, чтобы выполнить задачу природы. А ее высшая точка – общество людей. Один – каждый нуль. Надо это помнить. И начинать не издали, а подле.
Окажись полезен и нужен подле стоящим, но для этого не забывая все, сумей быть полезен, нужен и дорог другим.
Так жил или так хотел жить я сам.
Выполняйте же, что не мог.
Для этого берегите мать, берегите ее, берегите. Заботьтесь' и друг о друге и о себе. Пусть встретятся недоразумения – не беда поворчите, не беда, вы в отца будьте, – делом, а не словом берите. Не гонитесь за словом. Оно только начало быть и будет – дело самый центр. А дело приятнейшее и самое подходящее – труд, т. е. работа для нужд и надобностей, полезностей и даже просто выгод – других. Ваша польза – выгода, а главное и во всяком случае ваши души спокойны, будут найдены тогда, потому что тому, кто дает, возвращается от других.
Только не ждите, чтобы это случалось каждый раз, будет и так, что ты даешь, да за это тебя же и накажут словом или делом Только тот и может рассчитывать получить для себя от других, кто дает даром, без расчета, – от души. Жизнь – не рынок, где ничего даром не дается. Ведь дружба, ведь даже простая приятность отношений, ведь привязанность – не умом, расчетом и соображением определяются. Хотите этого – другим это давайте даром.
Только не бросайтесь зря – это глупо.
Разум не враг сердца, а только глаза его. Для глаз и даже самых милых, самых ласковых – ничего не давайте – для сердца – хоть все. Ищите не ума, не внешности – сердца и труда, – их выбирайте себе в спутники. Женитесь и выходите замуж по сердцу и разуму вместе. Если сердце претит – дальше, если разум не велит, тоже бегите.
Отец ваш был слаб, был уродлив в этом отношении, не понимал того, что хочет вам сказать. Выбирайте сердце и труд, сами трудитесь и будьте с сердцем, а не с одним умом. Берегитесь какой-либо малейшей политической чепухи, потому что все латинское, а политика – латинщина, надо вырывать. Это не значит не интересуйтесь ничем. Это значит не составляйте политического или экономического идеала, не стараетесь его выдумать – напрасны, ранни еще усилия.
А когда будет пора, то есть когда недеятельных, бесполезных, дремлющих, хныкающих и сидящих сложа руки будет мало – тогда все само собой сделается.
Это не значит также, что где можно, где в силах сам один сделать, либо с согласными тому бы не сделать, не помочь.
Это надо сделать. Только не увлекаться мнением о своих силах и убеждениях. Помните массу. Жить надо для близких, расширяя круг близости по возможности, но без самообмана. Не просто надо учиться. России ученьем, нет, надо учиться труду.
Надо быть деятельным и бережливым, в то же время смелым и благородным. Не тот храбр, вы уже понимаете, кто лезет зря, а тот, кто умеет привести в деятельное состояние, а сам всегда в труде. Труд не суета, не работа, не ломка сил, а, напротив, спокойное, любовное, размеренное делание того, что надо для других и для себя в данных условиях. Представьте, льдина несет массу люден. Труд будет сообразить и выполнить – как достичь берега и может случиться, что наибольший труд и лучшую пользу внесет тот, кто сдержит суету, когда увидит, куда должна пристать льдина. Труд есть, однако, деятельность, а не апатия – не все равно что будет, а надо, чтобы по мере сил было все и всем, начиная с окружающих лучше. Берегите себя, мать, память отца, который душой любил вас и говорит в последний раз вам – труд всего важнее. Не кичитесь, не гонитесь за крупным трудом – труд всякий, если не про себя одного, как жеванье хлеба, либо толчение воды самый скромный, самый невидный – осветит жизнь, потому что светло и ладно в жизни, даже веселье, только от других и плод труда – польза другим.
Сперва и всего необходимее людям место и время как телу и явлению природы, потому хлеб и верхний покров, потому что люди тепличные растения, затем хлеб и покров внутренние – истина, историческая привычка, обычай, а по всему этому люди становятся людьми, когда не забывают низшего первичного, знают и работают в высшем, когда по меньшей мере причастны ему. Сухо, это далеко, а ближе не разъяснить – расплывается.
Одно знаю, что живя про себя, собой и мыслею своею – скука, тяжко, а живя и сам собой и всеобщей жизнью, хоть хлеб другим трудом добывая, хоть засевая его, хлопоча, для слепца лишь про себя, а в сущности для других – самому ведь столько не съесть и тогда можно найти покой и радость, благодушно прожить получается возможно. Трудитесь же, Володя и Леля, находите покой от труда, ни в чем другом не найти.
Удовольствие пролетит – оно себе, труд оставит след долгой радости – он другим.
Ученье – себе, плод ученья – другим. Другого смысла в ученьи нет, иначе его бы не надо было. Сами трудясь вы сделаете все для близких и для себя, а если при труде успеха не будет, будет неудача, не беда, пробуйте еще, сохраните спокойствие, то внутреннее обладание, которое делает людей с волей, ясных и нужных другим.
Иного завета – лучшего дать не могу.
С ним живите, его завещайте.
Любовь придет сама.
Простите все, все другим.
Благословляю вас – живите с богом, трудом и истинной, а мне пора отдохнуть, пора, прощайте мои Адя и Леля!
Отец ваш Д. Менделеев»