Текст книги "Валентин Серов"
Автор книги: Вера Смирнова-Ракитина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
Мрачный вернулся Серов в Москву. Здесь было тоже возмущение, осуждение, но полная инертность. Единственным человеком, разделившим с Серовым его тревогу, оказался Василий Дмитриевич Поленов. Он, как и Серов, ни на минуту не задумался о своем благополучии, поняв, что против варварства культурный человек обязан протестовать. Эти два художника написали вице-президенту Академии художеств графу Ивану Ивановичу Толстому письмо с просьбой огласить его на собрании академии.
«В Собрание императорской Академии художеств
Мрачно отразились в сердцах наших страшные события 9 января. Некоторые из нас были свидетелями, как на улицах Петербурга войска убивали беззащитных людей, и в памяти нашей запечатлена картина этого кровавого ужаса.
Мы, художники, глубоко скорбим, что лицо, имеющее высшее руководительство над этими войсками, пролившими братскую кровь, в то же время состоит во главе Академии художеств, назначение которой – вносить в жизнь идеи гуманности и высших идеалов.
В. Поленов В. Серов».
Письмо было послано 18 февраля. Ответа не было. Тогда Валентин Александрович написал повторное 10 марта:
«Ваше сиятельство граф Иван Иванович!
Вследствие того, что заявление, поданное в собрание Академии за подписью В. Д. Поленова и моей не было или не могло быть оглашено в собрании Академии, считаю себя обязанным выйти из состава членов Академии, о чем я довожу до сведения Вашего сиятельства, как Вице-Президента.
Валентин Серов».
В ответ на рапорт графа Толстого министру двора барону Фредериксу последовала такая резолюция:
«Отношение министра двора генерал-адъютанта барона Фредерикса от 8/V – 905 г. президенту академии.
…Последовало высочайшее государя императора соизволение на удовлетворение ходатайства об увольнении художника В. А. Серова из состава действительных членов императорской Академии художеств».
Так вот смело, прямо и мужественно протестовал замечательный русский художник против того, что считал преступлением. Репин как-то по отношению к Серову сказал: «В душе русского человека есть черта скрытого героизма. Это внутрилежащая страсть души, съедающая человека, его житейскую личность до самозабвения». Своим поведением в тяжелые дни испытаний Серов доказал правоту репинских слов.
Когда немного спустя Дягилев прислал Серову предложение написать еще раз портрет Николая II, Серов ответил ему телеграммой: «В этом доме я больше не работаю».
Зато с народом Серов был все время рядом. В день освобождения политических заключенных он находился в толпе у Таганской тюрьмы. Он был в университете, когда там строились баррикады. Присутствовал на крестьянском съезде. Шел за гробом убитого черносотенцами Баумана. Похороны эти, вылившиеся в мощную политическую демонстрацию, глубоко задели в Серове не только сочувствующего человека, но и художника. Он предполагал было написать картину, сделал зарисовки, но почему-то ограничился только эскизом. Сейчас этот эскиз висит в Музее Революции в Москве.
Но такого, как ему казалось, «пассивного», отношения к событиям Серову было мало. Активное дело нашлось, как только в Москве появилась Валентина Семеновна Серова, высланная полицией из пределов Симбирской губернии за свою слишком рьяную, по мнению начальства, общественную деятельность. Оставшись в селе Судосеве после голода 1892 года, она создала из крестьян музыкальную труппу. С ней она разучила сцены из «Князя Игоря», из «Хованщины», «Рогнеды», «Вражьей силы» и др. и разъезжала по городам и селам, давая концерты и спектакли. Не всегда ограничиваясь только театральными делами, она знакомила крестьян с произведениями русской литературы, вела беседы на темы, интересовавшие ее собеседников. А интересовали их не только вопросы быта или искусства. Часто темы разговоров были общественно-политическими. Естественно, что это беспокоило полицию. Спокойнее было выслать Валентину Семеновну за пределы губернии. Но судосевские крестьяне любили и уважали Серову, для них она была родным и близким человеком. По словам ее внучки, они сулили Валентине Семеновне: «Когда умрешь, мы тебе на свой счет памятник поставим».
Появившись в Москве, она немедленно ринулась в общественную деятельность. Вспомнив свою старую работу «на голоде» и то, как она организовывала столовые, Валентина Семеновна решила и здесь заняться питанием бастующих рабочих. Это ей прекрасно удалось, несмотря на то, что черносотенцы настойчиво пытались сорвать дело, помешать работе. Не раз угрожали даже ее жизни. Доставать деньги для своего предприятия она поручила сыну. Тут уже не могло быть и речи о какой-либо пассивности. Тут знай только поворачивайся. Сам Валентин Александрович помогал чем мог – отдавал деньги, рисунки, но этого явно было мало. Пришлось обратиться к друзьям, к людям, с которых Серов писал портреты. Его любили, ему доверяли, и в пожертвованиях не было задержки. Тот же Федор Иванович Шаляпин, не говоря ни слова, выложил тысячу рублей. Так до самого подавления революции в Москве существовали столовые, организованные Валентиной Семеновной. Их обслуживал штат, набранный ею из добровольцев. Деятельность Серовой не нравилась не только штрейкбрехерам и мелким лавочникам – членам союзов «русского народа» и «Михаила Архангела», многим заводчикам и фабрикантам она тоже пришлась не по вкусу. В воспоминаниях дочери Валентина Александровича, внучки Валентины Семеновны, есть такое замечание, расшифровать которое более подробно не удалось: «Почти всем остался неизвестен один факт из папиной биографии.
В 1905 году Серов, имея семью в шесть человек. Вызвал на дуэль одного крупного московского фабриканта-мецената за то, что тот оскорбил Валентину Семеновну Серову.
Папа отменил свое решение только после того, как вышеупомянутый меценат извинился перед ним и перед бабушкой и взял свои слова обратно.
А были это ведь не пушкинские времена, когда дуэли были в моде, и Серову было не двадцать лет».
Валентина Семеновна, оставив за собою «верховное управление» столовыми и питательными пунктами, много времени отдавала работе вне столицы. Она увлеклась организацией передвижной «народной консерватории» для рабочих подмосковных заводов.
Помощь, которую оказывал Серов матери в ее начинаниях, не мешала его участию в общественной деятельности художников.
Художественная общественность, показавшаяся было инертной, не могла оставаться равнодушной к тому, что происходило в России. 8 мая 1905 года в еженедельной газете «Право» появилась подписанная 113 художниками и скульпторами резолюция, резко осуждающая политику правительства, неудачную войну 1904 года, медлительность, с которой подготавливаются обещанные царем реформы. Резолюция требовала немедленного и полного обновления государственного строя, свободы совести, слова и печати. Подписались под ней все видные русские художники, в том числе Валентин Александрович Серов.
Когда стали возникать в большом количестве революционные сатирические журналы, то многие художники пошли работать туда. Самое близкое участие принимали они в журналах «Жупел», «Жало» и «Адская почта». Деятельным участником этих изданий стал Серов. Злыми и острыми карикатурами он искупал политическое легкомыслие своей молодости. Сейчас он с таким же мастерством, с каким писал портреты «августейшего семейства», рисовал на него убийственные карикатуры. В первом номере «Жупела» был помещен рисунок Серова, сделанный пастелью: «Солдатушки, бравы ребятушки, где же ваша слава?». Темой пастели было нападение солдат на безоружную толпу демонстрантов. Не менее остра карикатура на Николая II «После усмирения»: перешагнув через трупы, Николай, жалкая маленькая фигурка с теннисной ракеткой под мышкой, награждает георгиевскими крестами солдат, усмирителей революции 1905 года. Карандаш Серова не переставал работать. То это была карикатура на царицу, то зарисовка эпизодов 9 января, то эпизодов 14 декабря, когда Сумской полк повторил январскую трагедию, то рисунок «Виды на урожай 1906 года».
В журналах смело сотрудничали и мирискусники – Лансере, Добужинский, Билибин, Анисфельд, Кардовский, Бакст, Гржебин, Кустодиев. Сатирические журналы периода 1905–1906 годов очень интересные памятники талантливой выдумки, замечательного полиграфического решения подобного рода изданий.
Старшие мирискусники – Сомов, Бенуа, Дягилев, Философов предпочитали издали «принимать» революцию. Не зря Серов в одном из писем к Бенуа, уехавшему в Париж, писал: «…ах, ты эмигрант! Не хочешь с нами кашу есть…»
· · ·
Начало первой русской революции полно контрастов. Наряду с политическим подъемом, наряду с обновлением русской жизни происходят события, очень далекие от революции и вместе с тем привлекавшие большое внимание русского общества.
Весной 1905 года, когда по всей России прокатилась волна забастовок, стачек, волнений и грозных предзнаменований, в Петербурге открылась собранная Дягилевым «Историко-художественная выставка русских портретов, устраиваемая в Таврическом дворце в пользу вдов и сирот павших в бою воинов».
Выставка развернута с необычайной пышностью. Дягилев сумел «подать» русское искусство в его историческом развитии так, что удивились даже художники, ранее знавшие большинство экспонатов. Рокотов, Левицкий, Боровиковский, Кипренский, Тропинин, Венецианов, Брюллов, умело отобранные, представленные лучшими своими работами, поражали своим необычайным мастерством.
Выставка, открытая в такое сложное, смутное время, казалось бы так не гармонировавшая с настроениями общества, пользовалась огромным успехом. Все время раздавались голоса за то, чтобы оставить ее навсегда в таком составе в залах Таврического дворца. Но об этом, конечно, не могло быть и речи: почти все произведения были достоянием частных коллекций.
На Валентина Александровича выставка произвела большое впечатление, она даже оставила след в его дальнейшем творчестве. Его несколько смутная, не сформулировавшаяся еще во что-то конкретное тяга к стилистическим исканиям, проявившаяся в последние годы, нашла для себя благодатную почву. Законченное, выхоленное письмо мастеров XVIII века, гладкая эмалевая поверхность картин казались непревзойденным совершенством и особенно контрастировали с резкими и даже грубыми произведениями современной живописи.
Серов целыми днями пропадал на выставке, бродя по залам и раздумывая о высоком искусстве старых мастеров
А доходя до «смолянок», серии портретов выпускниц Смольного института, написанных Левицким, часами не мог оторваться от них.
– Ни перед одним произведением я не испытывал такого потрясения, – говорил он. – Это лучшие русские портреты… Для нас, художников, – откровение.
Но попытка самого Серова написать портрет в стиле XVIII века потерпела крушение. Портрет художницы Карзинкиной, над которым он работал в этот период, Серов попробовал написать в овале лощеной, гладкой лессированной живописью. Портрет получился слабый Может быть, впервые в жизни Валентину Александровичу изменил его великолепный, точный вкус. Стилизаторство привело к тому, что вместо образа талантливой, интеллектуально богатой женщины получилось изображение пустенькой жеманницы. Обидно было то, что сам художник этого не замечал.
Он даже попробовал было на следующий год послать этот портрет в числе других своих вещей на парижскую выставку. Его друзьям пришлось употребить немало усилий, чтобы отговорить его от этого замысла.
В этот же трудный год Серов написал несколько замечательных и очень разных по манере портретов. Потрясающ по силе и выразительности портрет Ермоловой. Элегантный, подчеркнуто простой силуэт женщины в черном закрытом платье и полное трагизма лицо. А рядом с ним – хитровато-простодушная физиономия актрисы Федотовой. Можно подумать, что писали два художника, так не похожи эти два произведения. Следующая работа – рисунок, модель – модный поэт-декадент Константин Бальмонт.
Эта модель, как видно, не особенно пленила Серова, едва ли он ему поставил отметку выше двойки. Гротескными линиями выписан облик жеманного, кокетливого поэта. Нескладная фигура, длинная шея, лицо провинциального Мефистофеля. Его манерность особенно подчеркивает цветок в петлице. И все же это лицо незаурядного человека. У него задумчивые глаза и большой лоб мыслителя.
Как удивительно разнообразны и своеобразны портреты Серова! Он никогда не написал двух одинаковых или хотя бы похожих Он в каждом случае находит какое-то индивидуальное решение, соответствующее его пониманию натуры, его пониманию ее характера. И особенно ярко это свойство художника проявляется тогда, когда он берется за портрет творчески одаренного человека. Эта творческая индивидуальность так дорога Серову, он так бережно относится к ней, что каждая живописная деталь подчеркивает то, что хочет передать художник.
Артистизм – вот что больше всего ценит и охотнее всего изображает на своих полотнах Серов.
Как подчеркивает он это свойство в портретах Шаляпина! Он ищет наиболее выразительной позы, наиболее вдохновенного выражения лица, он снова и снова возвращается к каждой детали, боясь что-то упустить. Вот потому так живуч мир серовских артистов, художников, писателей. Здесь нет карикатур, единственная мысль Серова – показать величие и вдохновение творческих личностей, их общественную значимость.
В годы испытаний портреты собратьев по искусству радуют художника, отвлекают его от мрачных и тяжелых мыслей, дают ему возможность немного передохнуть от кабальной, заказной работы.
Горько пережил Серов подавление революции. Даже в 1907 году, поехав с Бакстом в Грецию в надежде отвлечься от надоевших, измучивших его мыслей, он писал жене: «Итак, Дума распущена – «вчера узнали из прибывших сюда газет от 18-го числа. Очень хорошо… Как и теперь не совсем ясно понял новоизбирательный закон – одно ясно, что он на руку помещикам и собственникам… Итак, еще несколько сотен, если не тысяч захвачено и засажено, плюс прежде сидящие – невероятное количество. Посредством Думы правительство намерено очистить Россию от крамолы – отличный способ. Со следующей Думой начнут, пожалуй, казнить – это еще упростит работу. А тут ждали закона об амнистии. Опять весь российский кошмар втиснут в грудь. Тяжело. Руки опускаются как-то, и впереди висит тупая мгла».
Период реакции не сломил Валентина Александровича. Его взгляды остались теми же. Сын Саввы Ивановича Мамонтова, Всеволод Саввич, вспоминает характерный для Серова эпизод: «В 1907 году от всех служащих казенных учреждений отбирали подписку-обязательство не состоять членом противоправительственных политических партий. Серов и Коровин в это время были профессорами Школы живописи, ваяния и зодчества, где им и было предложено дать эту подписку. Серов наотрез отказался, несмотря на то, что за этот отказ ему грозило увольнение со службы. Коровин, безропотно подписавший обязательство, всячески уговаривал друга последовать его примеру. «Ну, Тоша, милый! Голубчик! – жалостливым, слезливым голосом умолял он Серова. – Не ходи в пасть ко льву – подпиши эту прокламацию. Черт с ней! Ну что тебе стоит? Подмахни, не упрямься». Никакие увещания, никакие слезы не подействовали – Серов остался непреклонен, подписи не дал…»
Портрет М. А. Врубеля. 1907.
«После усмирения». Рисунок. 1905.
Портрет Г. Л. Гиршман. 1907.
Портрет И. С. Остроухова. 1902.
XIX. ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ
Осенью и зимой в Москве рано ложились спать. Окна домов гасли, и только тусклые редкие газовые фонари освещали пустынные улицы. Часов около двенадцати к одному из домов в темном переулке возле Знаменки подъезжает извозчик. Седок поглядывает на темные окна, покачивает головой, но асе же рискует робко позвонить у парадного.
Тишина. Молчание.
Только после второго, более решительного звонка сонный девичий голос спрашивает:
– Кто там?
– Шаляпин.
– Много вас тут Шаляпиных шляется…
– Да я правда Шаляпин, я к Валентину Александровичу.
И только после того, как названо имя хозяина, дверь открывается. Горничная Паша со свечой в руке ведет позднего гостя вверх по холодной лестнице.
Встревоженный Валентин Александрович выходит в кабинет.
– Что случилось, Феденька?
– Антон, голубчик, не сердись… Я на минутку. Завтра едем к Косте… Будь готов к восьми. Я за тобой заеду. Ты ведь, кажется, свободен всю неделю? С острогой половим… Все наладили…
Сонливость как рукой сняло. Серов оживился.
– Половим, Федя. С радостью поеду. Давно хотелось проветриться. Вот только белила, черт их возьми, забыл купить… Пописать надо. Ну, да у Кости, верно, найдутся…
Друзья расстаются до утра, довольные предстоящей поездкой.
– Завтра к Косте едем, – сообщает Валентин Александрович жене. – Проветрился…
Константин Алексеевич Коровин в 1905 году построил себе дачку в трех верстах от станции Итларь Северной дороги. Чудесное, глухое место. Густые, дремучие леса, полные дичи – глухарей, тетеревов, рябчиков, а лесные болота – гусей и уток. Не редок в тех местах был и лось, уж о зайцах и лисах говорить нечего. Охотники, собираясь группами, устраивали облавы на волков и медведей. Но больше всего очарования этим местам придавала небольшая, но чистая и светлая рыбная речка Нерль.
Вот туда-то частенько, выкроив два-три дня, а то и неделю, уезжали сам хозяин Костя Коровин и его друзья Антон и Феденька.
Меховые куртки и шапки, высокие болотные сапоги всегда у них наготове. Проездив целую ночь в плоскодонке по замерзающей речке, с острогами в руках, с коптящими смоляными факелами на носу лодки или проплутав с ружьем по промозглому осеннему лесу, так хорошо прийти в теплый бревенчатый дом, пахнущий сосной, где ярко пылают печи, где кипит, посапывая, самовар, а в кухне слуга Коровина жарит охотничьи трофеи. Хорошо, надышавшись холодного, хрусткого осеннего воздуха, выпить рюмку-другую настоянной на черносмородиновом листе водочки, а позже, отдохнув, слушать необычайные охотничьи рассказы Кости или бесчисленные анекдоты Феденьки.
«По вечерам, – рассказывает Ольга Валентиновна Серова, – приходил управляющий, степенный мужчина, кланялся всем и вешал свою шапку всегда на один и тог же гвоздь. Папа гвоздь вынул и нарисовал его на стене.
Вечером приходит управляющий, здоровается и вешает на привычное место шапку, шапка падает; он поднимает ее и спокойно вешает опять, шапка снова падает. Тут уж он не на шутку струхнул и, побледнев, осенил себя крестным знамением, чем привел присутствующих в полный восторг.
Там же, в именье, папа решил напугать Шаляпина и с этой целью спрятался под лестницу. Прошло часа два, а Шаляпин все не появлялся. В это время с почты принесли на папино имя телеграмму и стали его разыскивать. Пришлось выйти из своей засады. В этот момент появился и Федор Иванович. «Что ты тут делаешь?» – спросил он удивленно папу. «Хотел тебя напугать». – «Хорошо, что не напугал, при мне всегда револьвер, я мог с перепугу в тебя выстрелить». Папе было в то время сорок лет».
Да и все они были «на возрасте», хотя и вели себя совсем по-мальчишечьи. Коровин, который был на четыре года старше Серова, уже толстел, теряя былую красоту, очаровательность «пажа времен Медичисов». Моложе всех был тридцатитрехлетний Шаляпин.
«Валентин Серов казался суровым, угрюмым и молчаливым. Вы бы подумали, глядя на него, что ему неохота разговаривать с людьми. Да, пожалуй, с виду он такой. Но посмотрели бы вы этого удивительного «сухого» человека, когда он с Константином Коровиным и со мною в деревне направляется на рыбную ловлю. Какой это сердечный весельчак, и как значительно-остроумно каждое его замечание! Целые дни проводили мы на воде, а вечером забирались на ночлег в нашу простую рыбацкую хату. Коровин лежит на какой-то богемной кровати, так устроенной, что ее пружины обязательно должны вонзиться в ребра спящего на ней великомученика. У постели на тумбочке горит огарок свечи, воткнутой в бутылку, а у ног Коровина, опершись о стену, стоит крестьянин Василий Князев, симпатичнейший бродяга, и рассуждает с Коровиным о том, какая рыба дурашливее и какая хитрее… Серов слушает эту рыбную диссертацию, добродушно посмеивается и с огромным темпераментом быстро заносит на полотно эту картинку, полную живого юмора и правды».
Вскоре и Шаляпин построил на Нерли усадебку. Но у него была большая семья, множество чад и домочадцев, не было той блаженной тишины и простоты, какие были у Коровина. Не стала шаляпинская дача привалом рыболовов. По-прежнему ездили к Косте.
Коровин женился в девяностых годах на одной из актрис мамонтовской оперы, но это не сделало его семьянином и не прибавило ему ни солидности, ни оседлости. Трогательно привязанный к Серову, он иногда являлся к нему с черного хода и вызывал Валентина Александровича на лестницу. Там они обсуждали семейные конфликты Константина Алексеевича.
Это именно Коровин вносил в жизнь друзей богемность, легкомыслие, беззаботность. Удивительно он любил поболтать и, не особенно задумываясь, говорил вещи явно несуразные. Так, он во время японской войны утверждал, что победят обязательно японцы, – у них кишки на четырнадцать аршин длиннее, чем у русских. Но его любили, невзирая на несуразицы. Он был заводилой во многих выдумках. Как-то в революционные дни, когда Москва жила напряженной и настороженной жизнью, Коровин и Шаляпин прислали к Серову извозчика с запиской. Властный звонок кучера – так звонила только полиция – взволновал Серовых, тем более что у них сидела в гостях приятельница, у которой только что арестовали отца. Серовы, знавшие нравы царской полиции, да и их гостья были уверены, что пришли за нею. Однако это оказался всего лишь посланец, отправленный с лошадью из «Метрополя». Записка, привезенная им, была полностью в стиле Шаляпина и Коровина:
Антон!!!
Наш дорогой Антон,
Тебя мы всюду, всюду ищем,
Мы по Москве, как звери, рыщем.
Куда ж ты скрылся, наш плутон.
Приди скорее к нам в объятья,
Тебе мы – истинные братья.
Но если в том ты зришь обман,
То мы уедем в ресторан.
Оттуда, милый наш Антоша,
Как ни тяжка нам будет ноша,
А мы поедем на Парнас,
Чтобы с похмелия пить квас.
Жму руку Вам Шаляпин – бас.
Ты, может, с нами (час не ровен},
Так приезжай, мы ждем.
Коровин.
– Делать им нечего, – рассердился Валентин Александрович.
Но так как лошадь была прислана, пришлось ехать, хотя бы затем, чтобы поворчать на легкомыслие приятелей.
В альбомах Серова множество зарисовок Шаляпина, его жены Иолы Игнатьевны, Коровина. Это как бы дневник их дружбы. Шаляпин в ролях, Шаляпин бреется, прелестный шарж – супруги Шаляпины в виде кентавров. Шаляпинские портреты известны во всем мире. Но они, как это ни странно, вызвали резкую критику компетентных, казалось бы, лиц. Особенно самый известный из портретов – рисунок углем и мелом. Шаляпин на нем стоит во весь рост в длинном сюртуке. То тело Шаляпина слишком удлинено, то ноги не соразмерны, то сходство не удовлетворяло судей – словом, очередная неудача. Но вот прошли годы, с Шаляпина писали десятки, если не сотни, портретов, и все же нет ни одного, который бы точнее, тоньше, любовнее передавал артистический облик знаменитого певца, больше выражал бы его характер, его творческую сущность. Никто не сумел так понять Федора Ивановича, как Серов, хотя, может быть, и были портреты более парадные, более эффектные, но все же не такие.
Дружба Серова с Шаляпиным кончилась печально. В 1910 году в Петербурге шел «Борис Годунов». Спектакль посетил Николай II. Хористы, узнав об этом, решили спеть гимн, стоя на коленях. Шаляпин, находившийся еще на сцене, пел с ними, стоя на коленях тоже. Это был величайший скандал, поссоривший с Шаляпиным множество людей.
Серов, как рассказывает его дочь, был ошеломлен и глубоко взволнован. «Помню, как папа ходил по комнате, подходил к окну, останавливался, поднимал недоуменно плечи, опять начинал ходить, лицо выражало страдание, рукою он все растирал себе грудь. «Как это могло случиться, – говорил папа, – что Федор Иванович, человек левых взглядов, друг Горького, Леонида Андреева, мог так поступить. Видно, у нас в России служить можно только на карачках». Папа написал Шаляпину письмо, и они больше не видались».
Об этом письме, полученном им в Монте-Карло, вспоминает и сам Шаляпин: «Каково же было мое горестное и негодующее изумление, когда через короткое время я в Монте-Карло получил от моего друга художника Серова кучу газетных вырезок о моей «монархической демонстрации»! В «Русском слове», редактируемом моим приятелем Дорошевичем, я увидел чудесно сделанный рисунок, на котором я был изображен у суфлерской будки с высоко воздетыми руками и с широко раскрытым ртом. Под рисунком была надпись: «Монархическая демонстрация в Мариинском театре во главе с Шаляпиным». «Если это писали в газетах, то что же, – думал я, – передается из уст в уста!» Я поэтому нисколько не удивился грустной приписке Серова: «Что это за горе, что даже и ты кончаешь карачками. Постыдился бы».
Я Серову написал, что напрасно он поверил вздорным сплетням, и пожурил его за записку…»
Прав ли был Шаляпин, пытавшийся объяснить свой поступок то артистическим подъемом, то неожиданностью происшедшего на сцене, при которой он не понял, что происходит и что он становится на колени перед царем и т. д.? Где была истина, восстановить невозможно, но лучшие русские люди отреагировали на его поступок очень дружно. Серов прекратил знакомство с Шаляпиным, Плеханов вернул ему его фотографию, молодежь устраивала Шаляпину обструкции. Один Горький постарался поверить Шаляпину, но и в их отношениях возникла трещина.
История эта была очень горька и Сервву и Шаляпину. Оба они прекрасно понимали, кого теряют. Федор Иванович много раз пытался вернуть дружеские отношения, но безуспешно. Только уже после смерти Валентина Александровича он прислал Ольге Федоровне телеграмму, говорящую о его искреннем горе, да в годовщину смерти в церкви Академии художеств, когда служили по Серову панихиду, он пришел, прошел на клирос и пел с хором до конца службы. Со страстной речью о Серове выступил он в Москве в Обществе любителей художеств. Но это тоже было уже тогда, когда не было на свете Валентина Александровича.
И все это было значительно позже. До 1910 года теплая дружба освещала жизнь художников. В нее, в эту дружбу, Серов уходил от всех трудов, обязанностей, переполнявших его быт.
Гораздо более строгая и серьезная близость длилась у Серова с Ильей Семеновичем Остроуховым. Вместе с ним и Александрой Павловной Боткиной, дочерью Третьякова, они воевали с Московской городской думой за право приобретать для галереи талантливые произведения молодых художников – таких, как Сарьян, Сапунов, Кузнецов, Крымов, Тархов, Серебрякова. Они думали об экспозиции, о людях, работавших в галерее, о поклепах, которые приходилось выдерживать со стороны прессы, со стороны гласных думы, со стороны окостеневших в своих вкусах старых художников. Так шли они много лет рука об руку, делая это огромное культурное дело, продолжая начатое замечательным собирателем и знатоком Павлом Михайловичем Третьяковым.
Дочь Серова передает рассказ старейшего работника галереи Н. Мудрогеля о том, как работал там Валентин Александрович:
«В галерее Серов руководил построением экспозиции. Как раз развеска картин лежала на мне, и поэтому двенадцать лет подряд я встречался с Серовым очень часто. Но и с нами он был необычайно молчалив. Ходит, бывало, по залам, смотрит, думает, мысленно примеряет. Потом молча покажет мне рукой на картину и потом место на стене, и я уже знаю: картину надо вешать именно здесь. И когда повесишь, глядь, экспозиция вышла отличная… Иногда он нарисует, как должны быть расположены картины, и замечательно хорошо это у него выходило».
С Ильей Семеновичем Остроуховым Серов был разговорчив, весел, оживлен, так же как со всеми теми, кого любил и хорошо знал.
Изумительный коллекционер и знаток искусства, Остроухов даже живопись свою забрасывал ради собирательства, ради поисков чего-то необычайного, исключительного. Его дом в Трубниковском переулке больше напоминал музей искусства, чем жилое помещение. Серова тянул туда и милый сердцу хозяин и предметы, которыми можно было наслаждаться.
Илья Семенович упорно стремился приобщить Серова к признанию французских импрессионистов и особенно к признанию Сезанна, художника необычайного своеобразия.
Н. П. Ульянов в своих воспоминаниях о Серове рассказывает, что: «К Сезанну Серов подходил туго. Долгое время не хотел признавать его. Ведь Серов так много ездил, столько видел совершенного! Что действительно нового в этом пусть одаренном, но часто беспомощном художнике? Серов не соглашается со многим в живописи Сезанна. Он колеблется как бы перед новым испытанием. Но не он ли сам когда-то сказал: «Лучше поглупее, да почестнее!» Сезанн, конечно, честен. Серов с любопытством выслушивает меня, когда я, пользуясь случаем, опять упоминаю о равеннских мозаиках в усыпальнице Галлы Плациды. Эти мозаики, в сущности, не есть ли прообраз того, что делает Сезанн? Та же упрощенность формы, те же задачи колорита, почти те же самые фрукты, но до чего этот никому не известный мозаичист-художник был более мудр в своем простодушии и вместе с тем совершенен по сравнению с позднейшим французским эксперименталистом! Такую справку Серов как бы принимает к сведению. Через некоторое время Илья Семенович Остроухое, умевший сочетать все крайности, – от иконы новгородского письма до французского супрематизма, многозначительно объявляет мне:
– Признал, признал! Наконец-то сдался! А как долго упорствовал!»
Еще позже Серов «признал» Матисса. Признал по-своему, по-серовски. Из Парижа в 1909 году он пишет жене: «Матисс, хотя и чувствую в нем талант и благородство, но все же радости не дает – и странно, все другое зато делается чем-то скучным – тут можно попризадуматься».
Все это обсуждается друзьями Серовым и Остроуховым. Все эти «признания» и «непризнания» – предметы страстных обсуждений, страстных переживаний, очень явных у Остроухова и очень скрытных у Серова.
Страстью к собирательству картин и предметов искусства было заражено множество друзей и знакомых Серова: Мамонтовы, Остроухое, Боткины, Гиршманы, Щербатовы, почти все мирискусники, начиная с Дягилева и Бенуа. Даже врачи, с которыми дружили художники, и те заразились этой страстью – Трояновский, Ланговой и др., не говоря уже о таких капиталистах, как Морозовы, Щукины, Носовы, Рябушинские, Бахрушины, Якунчиковы. Но, как это ни удивительно, зараза совершенно не коснулась Валентина Александровича.
Серов всю жизнь жил необычайно скромно и просто. Даже настоящая мастерская у него была только в финляндской даче на Ино, а в Москве он работал в небольшом кабинете, где стоял стол из некрашеного дерева, сделанный в абрамцевских мастерских, диван, пианино и мольберт. Несколько стульев и шкафчик, где хранились краски и кисти, дополняли меблировку комнаты. Ни картин, ни тканей, ни ковров на стенах не было – не только в кабинете, но и вообще во всей квартире. Лишь в столовой висели две вещи – пастель самого Серова «Вид из окна в Домотканове» и акварель Бенуа «Финляндия», да в гостиной серебряное зеркало и пейзаж Сомова «Весна в Версале».