Текст книги "Валентин Серов"
Автор книги: Вера Смирнова-Ракитина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
Впоследствии эта дружба сильно помогла Серову, когда он задумал писать портрет старшей из девочек – Веруши: не будь этой дружбы, как уговорил бы он позировать непоседливую, живую девочку?
Если дети доверяли Антону, шалили с ним и несли ему свои секреты, то и взрослые охотно делились с ним своими планами и замыслами. Он одним из первых был оповещен о том, что домашние спектакли, продолжавшиеся много лет, натолкнули Савву Ивановича на мысль создать профессиональный театр, причем театр оперный. Уже с 1883 года Серов только и слышал бесконечные разговоры о театре, о труппе, об операх, о голосах, о дирижерах, концертмейстерах и т. д. В вечной толчее мамонтовского дома появлялись новые и новые люди, то какие-то престарелые, но знаменитые в свое время певцы, то легкомысленные балерины. За оперу Савва Иванович взялся всерьез, но так как ему, крупному финансисту и предпринимателю, было не совсем удобно выступать в качестве антрепренера, он сговорился с «подставным хозяином». Сначала это был его друг композитор Кротков, затем позже госпожа Винтер.
Как всегда, Мамонтов сумел зажечь своим замыслом десятки людей. И после всяких наметок, переговоров, обсуждений вокруг него собралась группа энтузиастов. К великой удаче начинания, этим делом горячо увлеклись Поленов и Васнецов. Это обещало подлинную художественность в постановках.
Даже Антон и тот не мог остаться равнодушным, хотя и старался держать себя в руках, и не удаляться от своих академических обязанностей. Антону все это было тем более интересно, что московский Большой театр готовил в это время постановку оперы его матери «Уриэль Акоста». Но то, что он видел в мастерских «Частной русской оперы», как стало называться детище Саввы Ивановича, куда больше ему нравилось. Очень много яркого, своеобразного начинало проглядывать в этом, казалось бы, дилетантском замысле.
Открывать театр собирались оперой Даргомыжского «Русалка». Эскизы костюмов, наброски декораций завалили столы в знаменитом кабинете Саввы Ивановича. Кто же мог бы так же чутко, так по-настоящему оценить всю художественность этих замыслов, как Антон? До кого могли так непосредственно дойти эти блистательные пейзажи, набросанные на картонах точной кистью Василия Дмитриевича, или кто мог, как он, отметить призрачный павильон подводного царства, созданный сказочником Васнецовым? Не могла его душа оставаться спокойной и равнодушной в этом мире выдумок, цвета и света!
Но не он один бродил взволнованный и возбужденный по знакомым комнатам мамонтовского дома. Вместе с ним вдыхали сладостный запах клея, масла, красок еще два молодых человека, юные декораторы, приглашенные Поленовым из Московского училища живописи и ваяния, – Константин Коровин и Исаак Левитан.
Первого из них Серов немного помнил по его кратковременному пребыванию в академии, со вторым встретился впервые. С Коровиным Серов несколько позже неожиданно близко сошелся. Настолько близко, что в мамонтовских кругах стали говорить «Коровин и Серов», «Серов и Коровин», как о попугаях-не-разлучниках, как о знаменитых авторах учебника по арифметике – «Малинин и Буренин», как о героях «Ревизора» – «Бобчинский и Добчинский». Савва Иванович, дошлый на всякие прозвища, прозвал их «Коров и Серовин» – так они и проходили с этим именем много лет.
Константин Алексеевич Коровин, так же как и Исаак Ильич Левитан, был на четыре года старше Серова. В училище живописи и ваяния он учился почти десять лет, если считать кратковременный перерыв, когда он попытался было стать академистом. Учился он сначала в пейзажном классе Саврасова, а потом перешел к Поленову.
В училище его любили и баловали. Вечно спускали ему все промахи, принимали безнадежные экзамены и даже за полное незнание предмета ставили тройку. Он казался редкостно талантливым и необычайно обаятельным. Училищные барышни вздыхали по художнике-сердцееде и называли его: «Демон из Докучаева переулка». У Кости Коровина были все шансы разбаловаться. Но он был очень простодушен, ленив и талантлив – эти три свойства помешали ему превратиться в шаблонного донжуана.
Так же как Костя обольщал барышень, товарищей, профессоров, он обольстил и «Великолепного Савву». Стал писать для его оперы превосходные декорации, и Савва души в нем не чаял. Так было много лет, пока «е пришли к Мамонтовым горькие дни…
Внешне Костя Коровин был хорош собой – немного выше среднего роста, стройный, с великолепной черной шевелюрой, которую он, кстати сказать, причесывал только по большим праздникам, с кокетливой черной эспаньолкой. В костюме его нередко бывали изъяны, так, порой между брюками и жилетом торчала буфами рубашка, что надоумило Серова прозвать его: «паж времен Медичисов».
Был он разносторонне талантлив, но во всем, кроме живописи, оставался типичным дилетантом, к тому же образование его было весьма мизерным. Обладая превосходным бархатистым баритоном, он не знал нот, все учил с чужого голоса или с аккомпанемента. Распевая Онегина, он упорно произносил: «Мне ваша искренность мела…», и т. д.
Но когда он брался за кисть, краски пели в его руках, и мало кто мог сравниться с ним в смелости, точности, вдохновенности!
Исаак Левитан был меланхоличнее, скромнее. И при всей его тонкой, изысканной красоте менее заметен. Он не блистал ни остроумием, ни пением романсов, но любой человек чувствовал его удивительную талантливость, лиричность его натуры, восхищался его пониманием русской природы. Левитана не особенно тянуло к себе искусство декоратора. Это была чуждая ему область, хотя и работал он в ней с успехом. Когда кончился период материальной нужды, он без сожаления оставил мастерские «Частной оперы». Но дружба с Мамонтовыми, с Коровиным и Серовым сохранилась до конца его недолгой жизни. Лучший портрет Левитана написал не кто иной, как Антон.
Для деятелей будущей «Частной оперы» были широко открыты двери московского дома. В Абрамцеве их пока что не привечали. На Садово-Спасской, неделями не выходя из комнат, сидели Левитан над проектами постановки «Фауста» и Коровин над «Аидой». Позже Савва Иванович открыл специальную мастерскую на Мещанской улице.
· · ·
Лето 1884 года, которое Серов по привычке проводил в Абрамцеве, имело значительное влияние на его будущую жизнь. О многом ему надо было подумать. Все больше возможностей было у него сравнивать себя с молодыми художниками, уже стряхнувшими школьную и академическую плесень, и ему хотелось понять, что же он представляет собою. Не пора ли и ему из учеников переходить хотя бы в подмастерья?
Еще в начале года в Петербурге появился старый знакомый Антона профессор-искусствовед Адриан Викторович Прахов. Приезжал он из Киева, где под его руководством была начата реставрация нескольких старинных церквей. Приезжал с определенной целью: подобрать для этой работы наиболее даровитых художников. В Москве он уговорил Васнецова. В дальнейшем рассчитывал зазвать в Киев и Нестерова. Появившись в Петербурге, повидался с Серовым и предложил ему было одну работу, но настаивать особенно на его приезде в Киев не стал, понимая, что отъезд из столицы будет означать для Валентина разрыв с академией, а для этого еще не настало время. Профессор Чистяков да и сам Серов указали Прахову на Врубеля. Адриан Викторович работы его оценил высоко, увлекся ими и, не задумываясь, пригласил художника в Киев. Михаил Александрович давно чувствовал, что ему в академии делать нечего. Чистяковская система усвоена крепко, совершенствовать ее можно самому, а жизнь в Петербурге – трудная, голодная, холодная… Приглашение Прахова пришло вовремя.
С отъездом Врубеля акварельная коалиция развалилась.
Дервиз, влюбленный в Надежду Яковлевну Симанович, подумывал о том, чтобы ему тоже оставить академию, купить небольшое именьице и осесть с семьей на землю. Для него, человека обеспеченного, звание классного или свободного художника или даже академика живописи совершенно никакой роли не играло. Дело быстро и решительно шло к тому, что из всего содружества в стенах академии останется один Антон. Но и он вдруг стал сомневаться – стоит ли? Ведь даже сам Чистяков считает, что он усвоил его систему. Все друзья становятся профессионалами, выходят на большую дорогу. А он? Молод? Дело, конечно, не в этом. Ну, скажем, он не такой большой мастер, как Врубель, но другие-то гораздо хуже работают, чем он, а признаны, выпущены из академии. Нужна ли ему еще школьная лямка? Удерживали от решения мать и Аделаида Семеновна, считавшие, что надо иметь хоть какое-то законченное образование. Антон не знал, на что решиться. Страшно не хотелось даже думать о конкурсной картине. Сюжеты их были по-старому надуманные, ходульные. Антон чувствовал, что не справится. Исторические темы, массовые композиции все еще нисколько не интересовали его. Вот если бы на конкурс можно было писать портрет!
Едва Симановичи со всем семейством, следовательно и Лелей Трубниковой, отбыли на лето в деревню Ясски, Антон тут же уехал в Москву, чтобы подумать, осмотреться, решить для себя кардинальные вопросы будущего.
Вот он в Абрамцеве. Бродит в задумчивости по знакомым дорожкам сада. И прикидывает, соображает…
Перед девятнадцатилетним юношей дороги расходились в разные стороны. Он напоминал витязя на распутье, изображение которого как-то заметил среди рисунков Виктора Михайловича Васнецова. Он, как тот витязь, задумчиво и настороженно смотрел на роковой камень с пророческими надписями. Куда же ему-то идти, где его путь? Сумеет ли он найти свою дорогу и в академии ли она начинается?
С этими вопросами попробовал было он подойти к старому другу своей семьи скульптору Марку Матвеевичу Антокольскому, благословившему его когда-то на путь художника. Он гостил сейчас в Абрамцеве. Но прямого ответа в словах Антокольского Антон не нашел. Правда, Марк Матвеевич высоко оценил его рисовальное мастерство, и это было много. Пожалуй, можно было считать дипломом на звание мастера.
Получилось это так: Васнецов уговорил Антона одновременно с ним рисовать голову скульптора. Серов работал в своей привычной чистяковской манере. Голова была построена классически, сходство, как всегда, было очень большим. Но дело было даже не в этом. Строгий и взыскательный Антокольский увидал в своем портрете характер, душевную жизнь, а не просто хороший, добротный рисунок. Об этом он сказал прямо, отметив, что работа Васнецова менее удачна.
Серову можно было бы возгордиться. Глядя на работы своих молодых товарищей, он давно понимал, что может их обогнать, а тут – обойти такого мастера, как Васнецов! Но голова Антона не закружилась.
Один деловой совет Антокольский все же дал: побездельничать, потосковать о работе и лишь тогда, когда станет совсем уже невмоготу, сесть за рисунок, за холст, за то, к чему больше потянет. Антон оставил свои художнические принадлежности и взялся за чтение «Фрегата «Паллады» Гончарова.
А недели через две, действительно «с голоду», он так набросился на карандаш, что сделал чуть ли не в один-два сеанса поразивший всех портрет двоюродной сестры Елизаветы Григорьевны – Маши Якунчиковой в амазонке, на лошади.
И тут же, не успев еще отдохнуть от напряжения, усадил племянницу Саввы Ивановича Милушу позировать ему для портрета маслом.
Оба эти портрета сделаны быстро, так быстро, как Антон больше, пожалуй, никогда и не работал. Чистяковская система требовала не только точного и правильного построения головы, тела, но и кропотливой проработки деталей. На все это нужно было время, но когда стоскуешься по работе, оказывается, и система может быть гибкой!
Портреты этого лета убеждали Антона, что проба сил, о которой он мечтал, состоялась. Если в Петербурге ему застил глаза блистательный талант Врубеля, здесь он увидал, что может потягаться и с Васнецовым, и с Коровиным, и, пожалуй, с Левитаном, не говоря уже об Остроухове и Нестерове.
Зимой, как и предполагал Антон, он оказался в одиночестве. Дервиз оставил академию, Врубель в Киеве писал свои удивительные образа для Кирилловской церкви. Самого Серова неудержимо тянуло на волю. И все же он пообещал матери постараться взять себя в руки и участвовать в конкурсе на золотую медаль. Как-никак, а за этим конкурсом маячила шестилетняя поездка за границу.
В 1885 году Серов сдал, наконец, научные предметы за весь академический курс и получил диплом с хорошими отметками. Летом надо было кончить работу для последнего зачета и приступать к конкурсной картине. Академическая работа валилась из рук, так все надоело.
А тут, как на грех, заболела Леля Трубникова. У нее подозревали склонность к туберкулезу, от которого умерла ее мать. Симановичи поспешили направить Лелю в Одессу, к сестре Якова Мироновича, одесский климат должен был ее вылечить. Серову, как никогда, было тоскливо и одиноко. Леля с каждым годом все прочнее входила в его жизнь.
X. СВОБОДНЫЙ ХУДОЖНИК
Проект добродетельно учиться, кончить благополучно академию, писать на золотую медаль и… возможно, получить шестилетнее пенсионерство за границей недолго владел Серовым. Такой настроенности хватило только на первые месяцы 1885 года.
В начале года он сдавал экзамены; давал уроки какому-то мальчику, связанному с Корсовыми, получая за это каждую субботу по целковому; заменял в школе Симановичей заболевшего Дервиза, преподававшего там рисование. День его был насыщен трудом, вечером едва хватало времени прочесть несколько страниц любимого Щедрина.
Но чем ближе подходила весна, тем больше овладевали молодым художником сомнения. Мысль, изредка появлявшаяся зимой: «А не послать ли все это к черту?» – теперь приходила все чаще и чаще.
И вместе с тем Серов прекрасно понимал, что ему еще надо учиться, но не по-школярски штудировать руки, ноги или головы в необычном ракурсе, не корпеть над композицией исторических картин, а учиться настоящему, большому мастерству, постижению того, как влияет искусство на человеческое восприятие, какие оно будит эмоции и в чем заключается искусство пробуждения этих эмоций. В мастерство должно было входить еще и умение выразить идею в рисунке и в краске, не навязывая тенденции.
Валентин знал только двоих, кому мог бы довериться: Чистякова и Репина. Ему казалось, что они-то постигли самую сущность Искусства, искусства с большой буквы.
Но если «постигли» Чистяков и Репин, то остальные из академического синклита мало что понимают, а в случае работы на золотую медаль они будут судить… Ясно, с заграницей ничего не выйдет!
Так стоит ли барабанить еще года полтора-два, а то и все три? Пожалуй, не стоит.
Чистякову совсем не хотелось отпускать ученика. Во-первых, он привязался к этому коренастому, молчаливому, талантливому юноше, а во-вторых, он искренне считал, что Серов один из всей академии имеет право на золотую медаль и на пенсионерство. Чистяков очень гордился Валентином. Немало повидал Павел Петрович талантов. Немало было их, этих юношей, входивших в двери его мастерской робкими, скромными мазилками, с тем чтобы, выйдя из них, занять первенствующее положение в русской живописи. Он мечтал о том, как триумфально выпустит из своей мастерской Врубеля. Но тот потянулся реставрировать какую-то церковь, пренебрег блестящими возможностями! А теперь еще и этот что-то мудрит!.. Трудно с мальчишками!..
Уже довольно давно, приглядевшись ко многим ученикам, Чистяков начал проповедовать теорию, что у живописца, мол, есть такой же точно «абсолютный глаз», как у музыканта – абсолютный слух. Не раз он говорил в кругу старых художников и профессоров академии, что никто не обладает таким глазом, как Валентин Серов. Когда тот пришел к нему со своими сомнениями, Павел Петрович ничего ему не сказал. Но тут же позвал трех-четырех человек, которым не раз излагал свою теорию, и, приговаривая что-то невнятное, вроде любимых «заковыристо», «чемоданисто», заставил Валентина воспроизводить на чистом холсте колорит произвольно указанных, различных точек тела позировавшей в мастерской натурщицы.
Вот оттенок шеи, вот тень на груди, вот желтоватый живот, темно-розовая пятка, коричневатая подмышка… Экзамен Серов выдержал блестяще, чем и обессмертил себя в академических легендах. Но что этим хотел сказать Чистяков? Пожалуй, то же, о чем промолчал Антокольский. «Ты теперь мастер. Ты имеешь право выбирать свою судьбу. И не робей!..»
· · ·
Весной 1885 года Валентина Семеновна получила от дирекции Большого театра небольшую сумму за право постановки ее оперы и предложила сыну проехаться с ней в Германию. Ей самой хотелось послушать новые постановки опер Вагнера, а Тоша может съездить в Дрезден. Сумеет быть экономным – так и в Голландию. Старый друг Кёппинг, переписка с которым не прекращалась, ждал Серовых под Мюнхеном.
Перед отъездом Серов побежал повидаться с Ильей Ефимовичем. В этот дом его всегда тянуло, и было грустно, что у учителя осталась на него обида после истории с «Крестным ходом».
Илья Ефимович дописывал новый вариант картины «Не ждали». Антона восхитили чудесные краски, масса света и воздуха. Платье горничной, открытая дверь… Как все это свежо! Вот это мастер!
На другом мольберте стояла маленькая закрытая картина. Только для Антона Репин приподнял край темной ткани. Выразительное лицо, нездоровая, тюремная бледность сидящего на койке человека в халате приковали глаза молодого художника. Боком к зрителю – священник, лицо его немного повернуто к свету, в руках крест. Нет, для сидящего на койке крест не нужен! Это так ясно написано в его грустно-насмешливых глазах, в его искривленном рте.
Антон пристально поглядел на учителя. Видно, Репина тоже грыз свой червяк. Антон припомнил рассказ Ильи Ефимовича о казни Каракозова, которую тому привелось видеть. Навсегда осталось в памяти художника лицо осужденного, и эта картина наверняка навеяна воспоминаниями.
Каждое политическое происшествие, каждое народное возмущение ворошило их.
Убийства! Убийства! Вся российская история на убийствах… Раз уж зашел разговор об этом, надо показать Антону и еще одну, почти совсем готовую работу.
Репин, опираясь на крепкие широкие плечи юноши, потихоньку подталкивал его к самому светлому краю мастерской, где на особых подмостках стоял завешенный простынями холст.
Антон поежился. Он знал, что хочет показать ему Илья Ефимович, но смотреть не хотел. Он по этюдам давно уже понял, к чему стремится художник, но не сумев еще вдуматься в замысел, пугался его. На этюдах – голова Григория Григорьевича Мясоедова, в одном, другом, третьем ракурсе. То злое, то перепуганное лицо. Выпученные белесые глаза… А рядом вдохновенный облик Всеволода Михайловича Гаршина. Антон помнил, как три года назад присутствовал на сеансе. Как мил и весел был тогда Гаршин!..
Серову не хотелось смотреть картину. К счастью, сам Репин едва приподнял покрышку сбоку. Антон заметил роскошный ковер и ноги в расписных сафьяновых сапожках.
– Впрочем, скоро сам увидишь. Еще многое не решено…
Антон опять потянулся к той картине, от которой веяло хотьковским воздухом, где растерянность семьи при виде неожиданного гостя трогала зрителя.
– Так, значит, ты уезжаешь, Антон, голубчик? На целое лето? – Голос Репина звучал грустно. – Если никуда не торопишься, проведи вечерок со мной. Когда еще увидимся-то… Да, да, я понимаю. Академия, Павел Петрович… Но сегодня-то посиди. Придет кто-нибудь, порисуем.
Давно уже не проводили они вместе вечеров. А так много надо было сказать друг другу…
На прощание Репин обнял Антона.
– Работай, голубчик, работай! Погляди там в европах на Веласкеса. Я его в свое время проглядел, а он велик! В академиях, между прочим, не учился…
«Леночка с персиками». 1887
О. Ф. Серова. Неоконченный портрет.
Девушка, освещенная солнцем». 1888
Серов почувствовал, Репин все его колебания понял и поездку одобряет.
· · ·
Валентин искренне скучал без Лели Трубниковой. Он писал ей: «Нет, я более чем хочу тебя видеть, я тоскую по тебе, никто об этом не знает, но это так». И все же он на лето решает ехать не в Крым, где она проводит каникулы, а за границу. Такие возможности редко бывают у малообеспеченных людей, а ему надо думать о том, чтобы поскорее становиться на ноги, даже ради самой Лели.
И вот снова Мюнхен. Но сейчас Валентин Серов не беззаботный маленький розовый мальчуган в тирольском костюмчике и в зеленой шляпе с пером. Он, несмотря на свои двадцать лет, зрелый художник. Одной ногой уже на свободе.
В Мюнхене его пленил рекомендованный Репиным Веласкез. Особенно понравился портрет – голова юноши в черном, на черном фоне. Чуть ли не сразу Серов взялся писать копию. С десяти до трех ежедневно он в Пинакотеке и работает, работает. Только после трех можно побывать на воздухе, в мюнхенских парках, у Риммершмидтов, у старой знакомой теги Тали Коган, которая так и живет здесь, обзавелась детьми и, посмеиваясь, вспоминает о нелепой коммуне, одним из членов которой был когда-то семилетний Тоша. А главное – встречи со старым учителем Кёппингом.
Кёппинг с интересом и удивлением смотрит на своего бывшего ученика. Он и не подозревал, должно быть, что из шалуна Тоши получится такой талантливый художник. Он тоже, как Репин, как Чистяков, наверное, в глубине души гордится своим питомцем.
Из Мюнхена удается, экономя каждую копейку, съездить в Голландию – в Амстердам, в Гаарлем, Гаагу. Там Серов с тем же Кёппингом ходит по музеям, наблюдает жизнь и быт незнакомой страны. Из Голландии он пишет невесте: «Многое удалось повидать и такого, чего в другом месте не увидишь, я говорю про самую обстановку голландскую и голландскую живопись. Относительно последней я могу сказать, что этих самых картин ты, конечно, не увидишь нигде, но подобных по достоинству и даже лучше ты можешь найти в других галереях, как в Дрезденской, например (я там еще не был, но буду, и знаю от Koepping’a). Странное дело: я думал всегда, что тут, на месте действия, я, наверно, увижу много хороших вещей Рембрандта и вдруг в музее в Амстердаме вижу всего пять картин, из которых только две действительно прекрасны, остальные же ничего особенного из себя не представляют. Я все время вспоминаю и удивляюсь, как много у нас в Эрмитаже чудных портретов Рембрандта. Хотя, собственно, это история не новая…
Чего здесь в галереях много, впрочем, и в других тоже, это маленьких голландских картин, между которыми попадаются действительно замечательные. Да, но что всего занимательнее – так это то, что ты видишь на картине, ты видишь на улице или за городом. Те же города, те же каналы, те же деревья, по бокам, те же маленькие уютные, выложенные темно-красным кирпичом невероятно чистенькие домики с большими окнами, с черепичной красной крышей, вообще тот же самый пейзаж: с облачным небом, гладкими полями, опять-таки изрезанными каналами, с насаженными деревьями, с церковью и ветряною мельницей вдали и пасущимися коровами на лугу. Просто удивляешься, как умели тогда голландцы передавать все, что видели.
Я не говорю про лица, ты опять-таки можешь их в натуре встретить. Многое и в костюме уцелело. Головной белый убор почти не изменился. Вообще Голландия не изменилась за эти два столетия, это-то и делает то приятное впечатление… В Амстердаме, представь, я был в той самой португальской синагоге, где произошла известная история с Акостой…»
Серов так ясно представляет себе в эту минуту врубелевский этюд декорации «Уриэля Акосты».
Из Голландии художники заехали в Бельгию. В Антверпене в это время была открыта всемирная выставка. Бесконечные машины и витрины с колониальными товарами утомили и раздосадовали Валентина.
После Антверпена удалось заглянуть в Брюссель, Гент, Брюгге. Оттуда Серов поехал назад в Мюнхен к матери. Из поездки он вез с собой множество рисунков и набросков, копии с Рубенса, Тенирса, несколько мало удачных подражаний старым мастерам и превосходную акварель – вид Амстердама из окна гостиницы. Одна эта работа стоила всего, сделанного за лето. Эта небольшая вещь была произведением зрелого мастера-акварелиста.
· · ·
В Мюнхене шел цикл вагнеровских произведений. Мать таскала Валентина с собой то в театр, то в концерт. Это, конечно, выбивало из работы, мешало кончить «Портрет юноши» Веласкеза, за который Серов снова взялся. Но в конце концов полотно готово. Копию можно было считать совершенной. Самому же Серову она была не мила. Его надежда, что, работая над Веласкезом, он хоть как-то сумеет понять, в чем тайна очарования, в чем тайна живописи старых мастеров, не оправдалась. Тайны он не постиг. Может быть, едва-едва прикоснулся к ней.
После Мюнхена Серовы проехали в Дрезден посмотреть знаменитую галерею. Назад в Россию возвращались через Берлин. Опять же с той целью, чтобы побывать в музеях. Серов о Дрездене пишет Леле Трубниковой: «Какая там галерея прелесть – когда-нибудь попадем туда вместе». То же и о Берлине: «В Берлине опять-таки нашли такую галерею и такую греческую скульптуру, что мое почтение, – это мы тоже когда-нибудь увидим».
Только в конце августа Серовы добрались до Москвы.
После подтянутости европейских городов, после ослепительной чистоты голландских улиц и домов – пыльная, разбросанная Москва с едва замощенными улицами, с провинциальными палисадниками, с гармошкой, с семечками. И рядом с этим милый сердцу абрамцевский народ, ставшее еще более разнообразным мамонтовское общество.
Не успели Серовы кое-как устроиться в дешевеньких номерах, как явился с визитом веселый, живой, очаровательный Савва Иванович. Поцеловал ручку Валентине Семеновне, пошутил над ее озабоченным видом, рассказал несколько новостей, а затем рванулся к Антоновым папкам, альбомам. Пофыркал, восхитился, вспомнил, как сам разъезжал по местам, с которыми познакомился Антон, и, наконец, заявил:
– Готовь краски. Я тебе такую модель нашел – погибнешь! Красавец! Восток, нега, талант! Женщины пропадают от одного взгляда!..
Антон усмехнулся, но. понял, что за иронией Савва Иванович скрывает искреннее восхищение. Очевидно, действительно человек необычный. Не зря Мамонтов считается первым на Москве ценителем талантов и красоты. Уж он не ошибется!..
Моделью, которую обещал Мамонтов, оказался молодой певец испанец Антонио д’Андрадэ, выступавший в мамонтовской «Частной опере». Мамонтов тут же потащил Антона в свой театр.
Помещалась «Частная опера» в большом неуютном, сараеобразном театре, выстроенном с чисто коммерческими целями купцом Гаврилой Солодовниковым, владельцем самого большого московского пассажа. Это помещение на Большой Дмитровке позже, в наше уже время, стало филиалом Большого театра. Зал этот в Москве не любили, и потому с таким трудом «Частная опера» Мамонтова завоевывала популярность. Качество ее постановок, декорации, костюмы, не говоря уже об актерах-певцах, – все это было значительно выше того, что могли показать императорские театры. И все же первое время публика не понимала замыслов организатора нового театра, на русские оперы вообще почти не ходила, на иностранные ходила с опаской. Пока публика «приучалась» к театру, Мамонтову пришлось приглашать гастролеров. В первый же сезон были приглашены братья д’Андрадэ и любимица московской публики Мария Ван Зандт.
В театре ставили «Аиду», тот самый спектакль, декорации к которому еще год назад писал Костя Коровин. Д’Андрадэ пел Радамеса. Серов пленился и постановкой и певцами. Никогда ему не приходилось бывать на таких спектаклях. Каждый жест, каждый звук, каждый костюм – искусство. Страшно захотелось самому попробовать свои силы в таком ансамбле.
Мамонтов понял переживания юного друга.
– Не кручинься! Даст бог, разойдемся, прославимся, соберем труппу посильнее – поставим «Юдифь». Нам бы с тобой где-нибудь Олоферна настоящего отыскать… Итальянцы и испанцы для этого монумента жидковаты… Найдем – поставим! За тобой декорации будут… А пока что, Антон, напиши мне Антонио… – Мамонтов усмехнулся своему каламбуру. – Будь другом. Выйдет удачно, Ван Зандт уговорю. Пиши…
Антон, забыв о том, что к первому сентября надо ему быть в академии, взялся за кисти.
И Антон и Антонио содружеством были довольны. Скоро фойе театра украсилось портретом веселого молодого артиста. Сверкают на холсте большие глаза, сияют белоснежные зубы. Есть что-то в этой работе от того юноши Веласкеза, который так и не дался в руки Серову, – темноволосая голова человека в черном на темном фоне. Колористическая задача, поставленная художником, очень близка к той, над которой он трудился в Мюнхене. И вместе с тем очень далека. Совсем другой тип лица, другой цвет лица, другой характер головы, другой поворот, другое освещение. И все же чувствуется, что перед этим Серов копировал Веласкеза.
Этот первый из большой серии артистических портретов Серова не особенно удался ему. То ли не сумел художник ухватить характер оригинала, то ли само по себе лицо д’Андрадэ ничем не выделялось, но получился так себе, в меру красивый, преуспевающий тенорок – и все. Но ведь Мамонтов обычно не ошибался.
Портрет писался сравнительно быстро – надо было торопиться в Петербург.
И все же мысль об академии: «А не послать ли ее к черту?» – не оставляла Серова. А тут еще ввязался московский приятель, долговязый Ильюханция, Илья Семенович Остроухое, и начал усиленно уговаривать Антона ехать с ним на осень в Крым. Перед потрясающей красотой осеннего Крыма померкнут все европы, мюнхены и дрездены… Только поедем…
В Одессе, до которой из Крыма рукой подать, Леля Трубникова с двоюродной сестрой Антона Машей Симанович. Понятно, что его туда тянуло. Если уж ехать в Крым, то обязательно с заездом в Одессу. Задерживала поездку не академия, а главным образом неважные материальные дела Антона. Он готов был бросить все, даже возможность получить медаль, если бы Ильюханция сумел выполнить свои обещания, то есть достать бесплатный железнодорожный билет и продать серовскую копию с Веласкеза, чтобы хоть на две-три недели были у Антона деньги, а там как-нибудь…
Антон писал Остроухову, едва успев вернуться из Москвы в Петербург: «Видишь ли, у меня есть много причин ехать туда, то есть не в Крым собственно, а в Одессу. К тому времени сестры будут там, а видеть их, ты не поверишь, как мне хочется. Еще увижу там своего приятеля Врубеля, которого мне нужно видеть.
Между прочим, он мне советует похерить академию, переселиться в Одессу, там у них будто бы хороший кружок художников: Кузнецов, Костанди и т. д., и будто бы хотят там устроить нечто вроде академии Джидэри в Риме (вероятно, знаешь) – ну, да это дело второстепенное, там на месте видно будет, а вот вопрос, как добраться туда…
Напиши мне поскорее. Ты меня совершенно сбил с панталыку со своим Крымом».