Текст книги "Валентин Серов"
Автор книги: Вера Смирнова-Ракитина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
– Ну уж ладно, если, конечно, ты мне простишь все мои проигранные á discretion[5]5
На что угодно.
[Закрыть] пари… – протянула Веруша и лукаво поглядела на Антона. – И покажешь мне руки…
Серов засмеялся.
– А разве я когда-нибудь с тебя требовал?
– А на Узелке неоседланном кто заставил проехать? Ты же?..
– Ну, когда это было? Сто лет назад! Когда мы были маленькие…
Кое-как договорились. Зимнюю столовую Антон оккупировал. Благо дни стояли чудесные, и ни разу непогода не согнала обедавших с застекленной террасы в дом.
Сейчас мало кто не знает этой картины, которую писал тогда двадцатидвухлетний приятель Веруши Мамонтовой Валентин Серов.
Именно картины, а не портрета, так как произведение это переросло всякое представление о портрете. Все помнят угол большой комнаты, залитой серебристым дневным светом: за столом сидит смуглая, черноволосая девочка в розовой блузке с черным в белую горошину бантом. В руках у девочки персик, такой же смугло-розовый, как ее лицо. На – ослепительно белой скатерти лежат вянущие листья клена, персики и серебряный нож. За окном светлый-светлый летний день, в стекла тянутся ветки деревьев, а солнце, пробравшись сквозь листву, освещает и тихую комнату, и девочку, и старинную мебель красного дерева, должно быть оставшуюся еще от аксаковских времен. На стене расписная тарелка, под ней затейливая фигурка – не то деревянный солдат, не то щелкунчик для колки орехов – вот, казалось бы, и все. А вместе с тем это целый роман о людях, которым принадлежит дом, сад, все эти вещи, это история девочки, дочери этих людей, это рассказ о ее характере, о ее переживаниях, чистых, ясных и юных. Это прозрение в будущее, которое художник предугадывает в ее мягком, а вместе с тем умном и энергичном личике. Сам того не сознавая, Антон в этом полотне рассказал все, что он знал о Мамонтовых, показал все, что любил в них, в их семье, в их доме. И это оказалось очень радостным, очень отрадным.
Никакая репродукция не в силах передать всей прелести этой картины, удивительную объемность и вещность всего изображенного, светлую, свежую, с массой нежнейших оттенков живопись, поражающую на каждом шагу небывалыми открытиями. Оказывается, например, что белый цвет скатерти, белый цвет стены, белый цвет тарелки совершенно различны и по-разному падают на них тени, зеленый отблеск листвы, розоватые рефлексы от блузки. Перламутровый воздух наполняет комнату, и сам он, кажется, принимает то теплый оттенок смуглого тела, то холодок белой скатерти, то золотистые лучи, пробивающиеся из окна.
Игорь Эммануилович Грабарь, поклонник и биограф Валентина Александровича Серова, передает разговор, который у него был с автором картины много лет спустя: «Как-то Серов упрекнул меня в том, что я в своем «Введении в историю русского искусства» слишком высоко поставил этот портрет. «Я сам ценю и, пожалуй, даже люблю его, – сказал он мне. – Вообще я считаю, что только два сносных в жизни и написал, – этот да еще «под деревом», но все же нельзя уж так-то, уж очень-то! Все, чего я добивался, это – свежести, той особенной свежести, которую всегда чувствуешь в натуре и не видишь в картинах. Писал я больше месяца и измучил ее, бедную, до смерти, уж очень хотелось сохранить свежесть живописи при полной законченности, – вот как у старых мастеров. Думал о Репине, о Чистякове, о стариках – поездка в Италию очень тогда сказалась, – но больше всего думал об этой свежести. Раньше о ней не приходилось так упорно думать».
По его словам, он работал «запоем», точно в угаре, и чувствовал, что работа спорится и все идет так хорошо, как никогда раньше. Было такое же почти восторженное настроение, как в Венеции, и было самое великое счастье, какое только может выпадать на долю художника, – сознание удачи в творчестве, ощущение бодрости, силы, хороших глаз и послушных рук».
И сам Савва Иванович и все другие завсегдатаи Абрамцева ахали перед картиной. Покрякивал и Коровин – красочное мастерство Серова пронизало его до глубины души. Он, может быть, яснее, чем все остальные, понял, что Антон неожиданно для самого себя нашел принцип общности человека с окружающей средой. Он сумел сделать фон не неподвижным аксессуаром картины, а воздушной, одушевленной средой, связанной с девочкой гармонией красок.
Веруша Мамонтова через месяц, а не через полторы недели, как обещал Серов, с радостью вспорхнула со своего стула – ей надоело позировать. А Антон долго еще носил в душе тот восторг, который он испытал летом.
· · ·
Осень и зима прошли в трудах. Серов съездил на некоторое время в Ярославль, где написал два заказных портрета – инженера Чоколова и его жены. Это была рекомендация Мамонтовых – связи у них были необычайно широкими. После портрета Веруши Серову ничто не было мило. Должно быть, поэтому он так поносит себя и свою работу в письмах к Леле Трубниковой. Но сейчас, когда эти портреты перестали быть достоянием только одной семьи и любой человек может видеть их, ясно, что во всяком случае в портрете самого инженера Серов держится на достигнутой высоте. С полотна глядит энергичное, пронзительное, умное лицо, прекрасно выполнена голова черноволосого, немного цыганского типа, сравнительно молодого мужчины.
В свободные минуты там же, в Ярославле, Серов рисует заказанные ему Анатолием Ивановичем Мамонтовым иллюстрации к библии. Эта работа мало вдохновляет его, напоминает надоевшие академические штудии. Душа его все еще не может забыть того творческого восторга, с которым работал он над «Девочкой с персиками». Он и знает и не знает, понимает и не понимает, поймал ли он какой-то новый принцип творчества или это обольщение, случайность. Он полон жажды повторить этот труд.
Серову казалось, что он едва доживет до весны, до тех дней, когда солнечный свет станет опять главным действующим лицом в его картинах.
· · ·
Летом 1888 года Серов уехал в Домотканово в смутной надежде, что там-то, среди многочисленных родственников, ему удастся уговорить кого-нибудь попозировать ему.
На счастье, в Домотканове гостит его двоюродная сестра, молодая скульпторша Мария Яковлевна Симанович, та самая девушка, к которой был неравнодушен Врубель и с которой очень дружила Леля Трубникова. В письмах Серова к Леле постоянно встречаются: «передай поклон Маше», «как там Маша?». И вот сейчас эта самая Маша отдыхает в Домотканове. Пожалуй, ее можно будет уговорить позировать.
Серов теперь, после опыта с Верушей, отдавал себе отчет в том, что позировать ему – подвиг, выражение самой большой преданности и дружбы. А на Машину дружбу он надеялся.
Маша согласилась, она даже сделала гораздо больше – написала впоследствии воспоминания о том, как проходило это позирование:
«…В то лето, когда Серов писал этот портрет, мы оба находились в усадьбе Домотканово, Тверской губернии. Обширный парк с липовыми аллеями создавал какую-то таинственную атмосферу.
Серов искал себе работу и предложил мне позировать; после долгих поисков в саду, наконец, остановились под деревом, где солнце скользило по лицу через листву.
Задача была трудная и интересная для художника – добиться сходства и вместе с тем игры солнца на лице.
Помнится, Серов взял полотно, на котором было уже что-то начато, не то чей-то заброшенный портрет, не то какой-то пейзаж, перевернув его вниз головой, другого полотна не было под рукой.
«Тут будем писать», – сказал он.
Сеансы происходили по утрам и после обеда – по целым дням: я с удовольствием позировала знаменитому художнику, каким мы все тогда его считали, правда еще не признанному в обществе, но давно уже признанному у нас в семье. Он с удовольствием писал модель, которая его удовлетворяла больше всего, думаю, как идеальная модель в смысле неуставаемости, держания лозы и выражения, что дало ему возможность серьезно изучить строение лица и игру света, не торопясь и так, как он считал нужным; я же со своей стороны понимала всю важность такой работы для него и знала, что он ценил натуру, которая проникается тем же чувством – сделать как можно лучше, не щадя трудов.
«Писаться!» – раздавался его голос в саду, откуда он меня звал.
Усаживая с наибольшей точностью на скамье под деревом, он руководил мною в постановке головы, никогда ничего не произнося, а только показывая рукой в воздухе с своего места, как на полмиллиметра надо подвинуть голову туда или сюда, поднять или опустить.
Вообще он никогда ничего не говорил, как будто находился перед гипсом, мы оба чувствовали, что разговор или даже произнесенное какое-нибудь слово уже не только меняет выражение лица, но перемещает его в пространстве и выбивает нас обоих из того созидательного настроения, в котором он находился, которое подготовлял заранее, которое я ясно чувствовала и берегла, а он сохранял его для выполнения той трудной задачи творчества, когда человек находится на высоте его.
Его внутренняя работа выявляла себя в такие минуты: он проводил своей левой рукой, кладя ее на правую щеку, вниз до подбородка, обхватывая его с обеих сторон и повторяя этот жест по нескольку раз, пока обдумывал какую-нибудь трудность.
Это были минуты сомнения, отвлечения от техники, критики своего детища и созидания. Я должна была находиться в состоянии оцепенения во все время сеансов и думать всегда о чем-то приятном, чтобы не нарушать гармонии единства поз и таким образом поддерживать нас обоих на высоте задачи.
Мы работали запоем, оба одинаково увлекаясь: он – удачным писанием, а я – важностью своего назначения.
Он все писал – я все сидела.
Часы, дни, недели летели, вот уже начался третий месяц позирования… да, я просидела три месяца!
В начале четвертого вдруг почувствовала нетерпение. Я знала, что он выполнил свою задачу, которую себе назначил, больше сказать на полотне ничего не мог, и я со спокойной совестью сбежала, именно сбежала в Петербург.
Три месяца совсем не так много, чтобы закончить портрет как следует и, главное, видеть, что дальше идти некуда. Очень может быть, что та уверенность, которая у него была в том, что модель не откажется позировать раньше, чем портрет будет закончен, дала ему спокойную и обдуманную работу с неподражаемой техникой.
Только теперь, на расстоянии пятидесяти лет, в спокойной старости, можно делать анализ чувств, нас так волновавших. Время молодости, чувства бессознательные, но можно сказать почти наверное, что было некоторое увлечение с обеих сторон, как бывает всегда с художниками; скажу больше, нет хорошего портрета без подобного увлечения».
Портрет Маши Симанович, широко известный под названием «Девушка, освещенная солнцем», пожалуй, не менее интересен и своеобразен, чем «Девочка с персиками». Прежде всего поражает удивительная ясность и свежесть красок, всего колорита. Воздух прозрачен, пронизан светом и солнцем. Нет ни одного лишнего темного пятна. Любой другой художник, пиши он картину три месяца, обязательно «зажевал» бы, затемнил, запачкал живопись. Здесь она удивительно чиста и свежа, так свежа, словно художник еле-еле коснулся полотна кистью. Да и все, что происходит на картине, производит впечатление только-только случившегося. Девушка с распущенными бронзово-рыжими волосами только что села в тень под старое дерево. Солнце, пробиваясь сквозь листву, только что коснулось ее и даже еще не знает, где ему остановиться, оно скользит по волосам, по лицу, по белой кофточке, по рукам, по ярко-синей юбке. Молодой, здоровой, полной сил девушке непривычно сидеть без дела. Это случайный отдых – на минутку. Она сейчас вскочит, стряхнет с себя бесчисленные солнечные блики и побежит либо хлопотать по хозяйству, либо заниматься с детьми, а может быть, накинув на плечо полотенце, помчится с подругой на речку и там будет долго и шумно плавать.
И об этой девушке на портрете рассказано все, что знал о ней художник. Каждый мазок, каждая линия стремятся передать зрителю мысль Серова, и мы, остановившись перед холстом, читаем и читаем увлекательную повесть о чужой молодой и милой жизни. Игорь Эммануилович Грабарь рассказывает, как он потащил как-то Серова в Третьяковскую галерею посмотреть новую экспозицию в той зале, где висели картины Валентина Александровича. Они пошли и остановились у «Девушки, освещенной солнцем»: он долго стоял перед ней, пристально ее рассматривая и не говоря ни слова. Потом махнул рукой и сказал не столько мне, сколько в пространство: «Написал вот эту вещь, а потом всю жизнь, как ни пыжился, ничего уже не вышло: тут весь выдохся». Потом он подвел меня вплотную к картине, и мы стали подробно разглядывать все переливы цветов на кофточке, руках, лице. И он снова заговорил: «И самому мне чудно, что это я сделал, до того на меня не похоже. Тогда я вроде как с ума спятил. Надо это временами: нет-нет, да малость и спятишь. А то ничего не выйдет».
· · ·
После бегства Маши Симанович в Петербург Серов сделал в Домотканове несколько этюдов и до поздней осени писал домоткановский «Заросший пруд», один из самых лирических пейзажей в русской живописи. Он очень досадовал на осень, решительно вступавшую в свои права и мало того что позолотившую деревья вокруг пруда, но и засыпавшую каждое утро золотым палым листом воду. Пышная осенняя красота никак не устраивала Серова, задумавшего «Пруд» в летнюю пору, с зелеными, купающимися в воде деревьями, с серовато-сиреневатыми пятнами ряски и водоросли, с нежным голубым предвечерним небом, отраженным в заросшей воде пруда.
Пришлось картину заканчивать наскоро и ехать в Москву. Там ждал еще портрет старого друга серовской семьи композитора Павла Ивановича Бларамберга. Оказалось, что медлительность, свойственную Валентину, надо на время оставить. Пока он проживал в Домотканове, его друзья в Москве не дремали. На декабрь назначено открытие VIII Периодической выставки, которую устраивало Московское общество любителей художеств, и заботами Мамонтова, Остроухова организаторы выставки предложили Серову выставить несколько работ. А перед выставкой предполагался конкурс на лучшие произведения по пейзажу, жанру, портрету.
Мамонтов категорически заявил Антону, что он пошлет на конкурс «Девочку с персиками», в противном случае он ее не даст и на выставку. А вообще и Савва Иванович и все ценители серовского творчества – таковых, правда, было еще не особенно много, в основном только друзья, – требовали, чтобы он выставил «Девочку с персиками», «Девушку, освещенную солнцем», от которой все приходили в восторг, «Заросший пруд», чтобы показать, что молодой художник и в пейзажах разбирается, а для. контраста с «дамами» – мужской портрет, таковым был портрет Бларамберга.
Антон поручил приятелям заботу о своих картинах, а сам стал собираться в Петербург. Свойственная Серову скромность мешала ему заниматься устройством своих дел. Он не мог себе даже представить, как это он понесет картину на конкурс, как он будет ходить и узнавать результаты, как он будет толкаться среди экспонентов выставки и вымаливать себе, вернее своим картинам, хорошее светлое место. Все это было совершенно не в его характере. Зато этим всем очень удачно и с большой охотой занимался Илья Семенович. Он и взялся за дела Антона, отпустив его в Петербург.
А ехать в Петербург надо было действительно. Мать пилила Тошу целое лето, упрекая, что слишком мало делается для увековечения памяти отца. В этом 1888 году исполнялось двадцатипятилетие со дня постановки «Юдифи» – надо было добиться ее восстановления на сценах императорских театров. Ну, это она брала на себя. А он, Валентин, должен написать портрет отца. Как будет замечательно, если в день премьеры в фойе театра будет висеть написанный сыном портрет Александра Николаевича!
К тому же энергичная Валентина Семеновна договорилась с дирекцией Мариинского театра, что в случае восстановления онеры эскизы костюмов к «Юдифи» будет делать сын. Словом, мамаша явилась в Москву и решительно увезла «мальчика» в Петербург.
Конкурс прошел без Серова. Но это нисколько не помешало тому, что за «Девочку с персиками» была присуждена премия – двести рублей. Сумма не бог весть какая, но дело не в деньгах, а в том, что это было первое общественное признание.
Портрет К. А. Коровина. 1891.
Портрет И. И. Левитана. 1893.
«Заросший пруд». 1888.
На этом приятные новости из Москвы не кончились. Антону сообщили, что дальновидный Павел Михайлович Третьяков во всеуслышание заявил: «Большая дорога лежит перед этим художником» – и перед самой выставкой приобрел для своей галереи «Девушку, освещенную солнцем». Эта великолепная картина, по скромности автора, числилась этюдом, и цена ей была, следовательно, «этюдная», то есть всего триста рублей. Но и эти деньги были большой радостью для Валентина. Они давали ему возможность более или менее спокойно прожить какое-то время и, возможно, даже не одному, а вдвоем. Во всяком случае, на настойчивые уговоры Валентина Леля Трубникова обещала наконец-то приехать в Петербург.
· · ·
В радость первого признания, в радость первой удачи все время попадали какие-то «ложки дегтя». Об этом старалось придворное ведомство, ведавшее театральными делами. Автора «Юдифи» не было в живых, и поэтому можно было не считаться с родственниками. В письме Илье Семеновичу Остроухову после всяких радостных излияний по поводу премии Серов пишет: «Но вот что не хорошо и что нас с мамой совсем сразило – это представь: «Юдифь», может быть, в этом году не пойдет. Обидно, то есть сказать не могу, как обидно. Узналось сие только дня два тому назад, и если б еще не твоя телеграмма, было бы плохо совсем, я говорю о своем настроении. Но обида главная в том, что Направник сумел справить свой юбилей, Бочаров (декоратор) будет справлять свой на днях, юбилей же отца, назначенный еще весной, стушеван. Все у нас с мамой, так сказать, компоновалось вокруг «Юдифи». Мама писала записки и написала, я пишу портрет и настолько бы написал, чтобы его можно было выставить на спектакле, – все это рухнуло».
Радуясь премии, полученной на конкурсной выставке, Серов и не подозревает об исключительном своем успехе на открывшейся в Москве 25 декабря 1888 года VIII Периодической выставке. Не подозревает и того, что она оказалась огромным явлением в истории русской живописи главным образом потому, что на ней экспонируются его произведения.
Знаменитый русский декоратор и художник Александр Яковлевич Головин, тот самый Сашенька Головин, что ходил в мастерскую на Ленивке, впоследствии напишет в своих воспоминаниях, что картины Серова, показанные на выставке, ошеломили всех. Они как бы открывали совершенно новый этап в истории русского искусства. Таких свежих, ярких, сочных красок до сих пор ни у кого не было.
И. Э. Грабарь рассказывает о впечатлении, которое произвела вся выставка в целом и Серов в частности, подробнее:
«…Выставка оказалась чрезвычайно значительной. Теперь ясно, что ни раньше, ни позже такой не было и что ей суждено было сыграть огромную роль в истории нашей новейшей живописи: здесь впервые ясно определились Левитан, К. Коровин и Серов. В числе вещей Левитана был тот тоскливый «Вечер на Волге», который висит в Третьяковской галерее и в котором художник нашел себя. Среди целого ряда отличных пейзажей Коровина была и его нашумевшая в свое время картина «За чайным столом». В ней вылился уже весь будущий Коровин, Коровин «серебряных гамм» и «белых дней». Но самым значительным из всего были, вне всякого сомнения, два холста никому тогда не известного Серова, две такие жемчужины, что если бы нужно было назвать только пять наиболее совершенных картин во всей новейшей живописи, то обе неизбежно пришлось бы включить в этот перечень.
Это были два портрета. Один изображал девочку в залитой светом комнате, в розовой блузе, за столом, накрытым белой скатертью. Она сидела спиной к окну, но весь силуэт ее светился, чудесно лучились глаза и бесподобно горели краски на смуглом лице… Спереди на скатерти было брошено несколько персиков, бархатный тон которых удивительно вязался с тонами лица. Все здесь было до такой степени настоящим, что решительно сбивало с толку. Мы никогда не видали в картинах ни такого воздуха, ни света, ни этой трепещущей теплоты, почти осязательности жизни. Самая живопись больше всего напоминала живопись «Не ждали», в красках окна и стен было что-то очень близкое к краскам задней комнаты и балконной двери у Репина, а фигура взята была почти в тех же тонах, что и репинская девочка, нагнувшаяся над столом: тот же густой цвет лица, то же розовое платьице и та же белая скатерть. Но было совершенно ясно, что здесь у Серова сделан еще какой-то шаг вперед, что найдена некоторая ценность, Репину неизвестная, и что новая ценность не лежит в большей правдивости серовского портрета в сравнении с репинской картиной, а в какой-то другой области. Всем своим существом, помню, я почувствовал, что у Серова красивее, чем у Репина, и что дело в красоте, а не в одной правде.
Еще очевиднее это было на другом портрете, изображавшем девушку, сидящую под деревом и залитую солнечными рефлексами. Репинской «правды» здесь было мало, но красота его была еще значительнее, чем в первом портрете. Возможно, что я пристрастен к этой вещи, которая мне кажется лучшей картиной Третьяковской галереи, если не считать нескольких холстов наших старых мастеров, но для меня она стоит в одном ряду с шедеврами французских импрессионистов. Этой звучности цвета, благородства общей гаммы и такой радующей глаз, ласкающей, изящной живописи до Серова у нас не было».
Грабарь прав, говоря, что такой живописи в России еще никогда не было. То, что увидали посетители VIII Периодической выставки, конечно, было художественным новаторством, указанием нового пути, на который не замедлили свернуть очень многие молодые русские художники. Но прав ли он был, упоминая об импрессионизме? Не было ли это чем-то значительно большим, чем блистательный французский импрессионизм? Было, конечно, кое-что общее с импрессионистами, но различия было гораздо больше, и, главное, чисто принципиального различия.
У Серова цвет, свет, пленер – общие с импрессионизмом элементы. Но вспомним – так же употреблял эти элементы совсем не импрессионист Александр Иванов. Фигуры Веруши Мамонтовой и Маши Симанович написаны в пленере, то есть они окутаны воздухом, который пропитан солнечным светом. Это достигнуто импрессионистическим;: приемами – коротким и точным мазком, широчайшим использованием основных, а главное, дополнительных цветов. Но сами портреты, так же как и все предметы вокруг них, даны в точном, ясном, реалистическом рисунке, в отчетливо разработанном объеме. Никакого растворения или размягчения контуров в пространстве нет. Красочное пятно не заменяет рисунка, линии, объема. Перспектива точная, не смещенная и не смятая. Реалистически выписанные лица и фигуры – основное в картинах. Несколько смяты только задние планы – зелень в окне первой картины и дальние деревья, трава во второй.
Русский импрессионизм и русская живопись в лице Серова преодолели подъем на головокружительную высоту.