355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Морозова » Женщины революции » Текст книги (страница 8)
Женщины революции
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:04

Текст книги "Женщины революции"


Автор книги: Вера Морозова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

В дороге

Вагон качнулся, чуть откатился назад, и всё быстрее и быстрее застучали колёса. В Сибирь… В Сибирь… В Сибирь… Проносились каменные пристанционные строения, напоминавшие купеческие лабазы, одинокие будки стрелочников, окрашенные в зелёный цвет, пушистые клёны, прихваченные первыми морозцами. Словно в тумане, уплывала Москва. Стоял ноябрь 1902 года. Начался тюремный этап.

Людмила Николаевна, ошеломлённая и потрясённая, с холщовым узелком застыла у окна. Шум. Крик. Стон. Грохот кандалов. Ритмично перестукивались колёса, скрипуче выговаривая: «По высочайшему повелению высылается на три года в Восточную Сибирь…» На три года… На три года… На три года…

Молодая женщина поднесла руки к вискам. Вот и дождалась отправки из Бутырок. Закончились скитания по тюрьмам. Но как страшны уголовные! Озверевшие лица… Пьяный угар… Картёжная игра… И возможно ли женщин отправлять вместе с бандитами и ворами? Друзья так боялись, что в уходящей партии не будет политических из мужчин, которые смогли бы помочь и оградить от неожиданностей. Так и получилось. Вместе с ней из политических оказалась одна женщина, отбывшая два года в Варшавской крепости. Людмила Николаевна уловила её настороженный взгляд. Она так же жалась у окна, испуганная всем происходившим. Унтер, дыхнув водочным перегаром, громко прокричал, стараясь, чтобы его услышали из-за стука колёс:

– Знакомьтесь, барышни… политические…

Расталкивая заключённых, унтер, покачиваясь, шагнул в глубину вагона, где началась драка из-за лавки. Людмила Николаевна первая отрекомендовалась. На худом лице Петровой, напарницы Людмилы Николаевны по этапу, брезгливость, которую она не пыталась скрыть.

– Как-то всё сложится – пьяный конвой, дикие уголовные. Нас обчистят на первых же верстах… – зло усмехнулась, скривив тонкие губы. – Молите бога, чтобы худшего не приключилось. У меня сердце замирает от страха. Из крепости хотела поскорее на поселение, а теперь готова вернуться в каземат за семью замками.

– Образуется… Люди не звери, – миролюбиво сказала Людмила Николаевна. – Не одни же здесь убийцы… – И, будто желая себя успокоить, повторила: – Образуется…

– А вы из мечтательниц. «Люди не звери»… – раздражённо ответила Петрова. – Начинайте этим бандитам книги читать, а главное, побольше альтруизма. Из нас двоих вас прирежут первой!

Круглые глаза её в белесых ресницах презрительно дрогнули. Она провела рукой по грязной стене и многозначительно присвистнула. «Да, с напарницей мне явно не повезло», – подумала Людмила Николаевна и молча стала раскладывать нехитрые пожитки на лавке, указанной конвоиром.

– Интеллигентки – и эта развесёлая компания уголовников, – не унималась Петрова, вытаскивая из мешка вещи. – На партию в шестьсот человек лишь двое политических, и те женщины! Я просто в отчаянии…

– Мы не знаем, что за люди идут в этапе! – сердито заметила Людмила Николаевна. – Рано отчаиваться! Поживём – увидим. Раны зря бередить ни к чему!

Петрова ворчала, иронически всплеснув руками:

– Поедем в отдельном купе, если разрешат. А то все под присмотром конвоя. – Петрова из сундучка достала ситцевую занавеску, чтобы отгородиться от любопытных глаз: оказывается, сшила её в Варшавской крепости, ожидая этапа.

…В Самаре сменился конвой. Распрощался пьяный унтер. В вагон ввалился новый конвой, унтер. Злой и раздражённый, он нюхал табак по старинке из рожка и ругательски ругал распроклятых каторжников, которые ему, честному человеку, не дают пожить в России. Арестантам грозил судом, розгами. Вагон притих, даже майдан, где шла карточная игра не на жизнь, а на смерть, на время припрятали. Балалайку и ту унтер отобрал, а песни запретил. Крики конвойных, ругань унтера злили всех. На политических унтер не обращал внимания. Но однажды, проходя по вагону, остановился у ситцевого полога. Долго молчал и вдруг взорвался:

– Снять… Фри какие завелись! – Унтер сбычился и, как большинство офицеров из низших чинов, отчитывал: – Я божьей милостью здесь начальник!

– Как государь император! – не скрывала насмешки Людмила Николаевна.

Унтер насупился, с трудом осмысливая происходящее. Лицо красное, злое. Рассердилась и Петрова. Тонкие губы побелели, что всегда служило признаком сильного гнева. Закашлялась. Людмила Николаевна подала кружку с водой. Та отстранила её худой рукой.

– Вы находитесь при исполнении служебных обязанностей, а между тем пьяны… Да, да, пьяны!

– Это я-то пьяный, потаскушка! – Унтер разорвал от возмущения ворот мундира с грязными погонами. – Начальство пьяное…

Людмила Николаевна заслонила собой Петрову, боясь, как бы она не наделала глупостей. На свисток унтера подбежал солдат, громыхнул ружьём и застыл. Унтер куражился. Разгорячённый, пьяный, да и человек, видно, пустой.

– Почему не устраивает занавеска? – с нарочитым спокойствием спросила Людмила Николаевна. Начинался озноб, как всегда в минуты напряжения. – Так чем же не нравится?!

– Барышня… Политическая… Из господ… – Унтер подбоченился, лихо закрутил усы и, с трудом сохраняя равновесие, пробормотал: – Можем и по-благородному… «Во всех ты, душенька, нарядах хороша: по образу ль какой царицы ты одета…» – Виновато развёл руками и зевнул: – Дальше забыл…

Людмила Николаевна услышала рыдание. Плакала Петрова, мелко вздрагивали острые плечи. Вот оно, унижение! Сбывалось самое страшное – пьяный конвой. Куражится… Бандит…

– Али мы не образованные! Сами романсы под гитару хорошеньким барышням распевали. – Унтер сердито сплюнул и, осоловело поглядывая, закончил: – Конечно, не таким, что этапом с каторжниками гонят… А занавесочку-то придётся снять, душенька!

– Но занавеска висит от самой Москвы, – ровным голосом ответила Людмила Николаевна.

– Вот и плохо! Составлю рапорт и перешлю по инстанциям. – Унтер громко рыгнул. – Нарушение инструкции – по головке не погладят…

– Какое же нарушение? – Людмила Николаевна старалась предотвратить скандал: – Минимальное удобство для женщин, вынужденных следовать в мужском обществе.

– Женщины… Общество… – Унтер кривил крупный рот. – А если побег?

– Побег?! – изумилась Людмила Николаевна. В серых глазах вспыхнули смешинки, и вновь повторила: – Побег? Какой?

– Да-с… Самый простой… Тут висит занавесочка, а позади оконце. Милые барышни разбивают оконце и выпрыгивают на ходу поезда! – Унтер свирепо вращал глазами и кричал на солдата.

Солдат выпятил грудь и вновь стукнул прикладом о пол.

– Помилуйте… На окне железная решётка, женщинам ни в коем разе её не сорвать. Выпрыгнуть на ходу. Да на такое матёрые каторжники не решаются. – Людмила Николаевна покосилась на окно. – Решётка-то в два пальца толщиной. Это не паутинка из железа. Вы препровождаете в Сибирь не первую партию и знаете, что таких случаев не бывает.

– Сегодня не бывает, а завтра бывает… Мне до пенсиона пять годков, и службы лишаться не намереваюсь. – Унтер вздохнул и прибавил: – Воры и на благовещенье воруют. Креста на вас нет…

– Имейте же разум! – в последний раз попыталась урезонить его Людмила Николаевна.

Она понимала, что разговор бесполезен, что унтер решил показать свою власть над беззащитными женщинами, что они будут лишены этих последних удобств и их интимная жизнь будет выставлена напоказ уголовному миру. Петрова плакала, неумело вытирая слёзы тыльной стороной ладони. Марфа, соседка, пыталась выступить с защитой, но испугалась кулака унтера. А тот всё бушевал, раскачиваясь на тупорылых носках нечищеных сапог:

– Значит, запрещаю… Навсегда. – Волосатая рука намотала ситцевую занавеску, потянула.

Людмила Николаевна отвернулась. Но занавеску унтер сорвать не успел. С верхней полки с грохотом скатился человек. Огромный. Всклокоченный. Лицо заросло густыми вьющимися волосами. Взгляд чёрных глаз диковатый. Каторжник, закованный в ручные и ножные кандалы. Загремели, застучали цепи. Человек шагнул к унтеру. Ба, да унтер ему лишь до пояса! Скрытая сила чувствовалась в его огромном теле, жгучая ненависть в чуть прищуренных глазах. Людмила Николаевна вздрогнула. Знала, что за каторжником значилось пятое убийство. Пятое… Он был на редкость неразговорчивый. Лежал на верхней полке и, подложив руку под небритую щеку, дремал. Арестанты, наслышанные о славе его, побаивались, обходили с какой-то робкой почтительностью. Конвой также не допускал столкновений – его дикий нрав хорошо им был известен. Даже при передаче партии, когда кобылку – партию арестантов – пересчитывали и приходилось долгими часами мокнуть под дождём, когда уголовные, обмениваясь солёными словечками, под смех и шутки переходили с одной стороны на другую, бородатый каторжанин поражал угрюмостью. Как медведь в цепях, окидывал он свирепым взглядом кобылку, и грохот замолкал. Конвой прерывал счёт и с проклятиями в который раз начинал комедию сначала. Солдаты были в арифметике не больно сильны, вот и происходили извечные пререкания, свидетелями которых становились арестанты. Да и как не смеяться, если в одной и той же партии то не хватало пятнадцати человек, а то появлялось два десятка лишних…

– А, щучья кость, узнаёшь? Дух проклятый… Почто измываешься?! – Каторжник кричал, наполняя могучим голосом вагон. – Змеендравный гадёныш… Всё наперекор да людям в укор! Сам злее злого татарина, а крестом куражишься! Балуешь, пёс паршивый… – Он дрожал от ярости. – Сердце у меня злокипучее! Унтер с лукавым водились, да оба в яму провалились…

Унтер сжался. На лице испуг. Хмель прошёл. Солдат широко перекрестился. Людмила Николаевна стала опасаться за дальнейшее. А каторжник врос в заплёванный пол, словно могучий дуб, и ревел:

– По-ре-шу!.. Давно на гада зуб имею…

Людмила Николаевна перехватила умоляющий взгляд унтера.

– Уходите-ка от греха, унтер! – сказала она с тревогой.

Первым скрылся солдат, за ним унтер, а бродяга кричал, заглушая стук колёс:

– По-ре-шу!.. По-ре-шу…

Дом за Невской

В дверь постучали. Старая женщина перекрестилась. Настороженно оглядела комнату. Всплеснула руками. Выхватив из-под клеёнки паспорт, повертела и, засунув в корзину, прикрыла нитками. Потуже затянула узел платка. Прихрамывая, прошла в сени.

– Слышу… Слышу… – Старческий голос задрожал: – Кого несёт нелёгкая?

– Отопри, бабка! – повелительно прокричали из-за двери.

– Ась?..

– Отпирай, старая!

– Может, ты разбойник… Ишь как ломишься… – Женщина суетливо рассовывала листовки в мешки с картошкой. – Я одинокая, вдова я, жильца и того дома нет.

За дверью слышалось дыхание людей, шарканье сапог и звон шпор.

– Открой, Кузьминична, телеграмма, – прошепелявил неуверенный голос.

– Никифор! Почто сразу не отозвался? – Старуха сняла крюк, отодвинула задвижку. – Телеграмма… Знамо дело…

Дверь резко дёрнули, и старуха не удержалась, упала. В сени ворвались городовые. Поднявшись, женщина присела на широкую лавку, потёрла ушибленное плечо. Глаза с укором смотрели на дворника:

– Эх, Никифор… Телеграмма. Пфу.

– Так приказали, Кузьминична… – Дворник с опаской кивнул на унтера и поставил ведро, опрокинутое городовым.

Унтер, хлюпая сапожищами по воде, вбежал в горницу. Осмотрелся. Квартира небольшая, из двух комнат, таких квартир много за Невской заставой. Низкая, с дешёвенькими обоями. На окне клетка с чижом.

– Хозяйка! – Унтер воинственно громыхал шашкой.

– Я хозяйка, – с достоинством ответила женщина, едва переступая ногами. – Не кричи громко; недавно старика схоронила.

Кузьминична указала на портрет в чёрной раме с бумажной розой. Да и сама в глубоком трауре и с печальными глазами.

– Святая правда, господин офицер. – Дворник перекрестился.

Унтер снял фуражку и так же размашисто перекрестился. Покрутил усы и спросил:

– Постоялец Сусский где проживает?

– Здесь, батюшка… Здесь… Это и Никифор подтвердит.

– Знамо, здесь, – ухмыльнулся унтер. – Если не знали, то и не пришёл бы. – Помолчал и с сердцем закончил: – До чего же бестолков народ… В этой комнате или в другой?

– Пожалуйте, батюшка. – Старуха толкнула дверь, скрытую ситцевой занавеской. – Жилец он аккуратный, за фатеру платит справно. На заводе их уважают.

– К плохим не ходим, мать, – хохотнул унтер и подмигнул городовому: – Обыщи комнату, да получше. Стены простучи!

Женщина направилась следом за городовым, но унтер остановил. Сел на венский стул, поманил пальцем.

– Ты мне, сынок, словами говори. Я тебе не только в матери, а в бабки гожусь. Сам развалился, как барчук, а старую на ногах держишь! – Кузьминична ворчливо закончила: – За человеком пойду: в комнате чужие вещи, долго ли до греха. Отвечать за всё мне одной, вдовой, кто-то теперь защитит…

Кончиком платка она вытирала слёзы. Унтер смущённо кашлянул, но приказал:

– Сидоров, приступай! Ференчук, займись сенями да сарай не забудь! – И, увидев, как неодобрительно поджала губы старуха, пояснил: – Обыск, значит, по всей форме…

Старуха скрестила худые руки, запричитала:

– Нету моего заступника, нету моего кормильца!..

– Не убивайся, мать! Кормильца не вернёшь… – Унтер смягчился: – Плачь не плачь, а все там будем… Когда постояльца последний раз видела? Не устраивает ли собраний? Не говорит ли о политике?

– Бог с тобой! Когда ему о политике толковать – от зари до зари на заводе, а в праздник норовит мне подсобить: то дровишек наколет, то воды принесёт, то на Неву бельё оттащит пополоскать. Живу-то стиркой на чужих людей. Постоялец старость уважает, он бы не заставил стоять вдовую – стульчик бы придвинул.

Унтер заметно рассердился:

– Садись, старая, конечно, в ногах правды нет! Только расскажи, кто с ним дружбу водит. Может, какие недозволенные речи о государе императоре слышала…

– Да никто к нему не ходит. С ребятишками в лапту играет на праздниках… Обожди, голубчик, запамятовала: приходил мастер Пётр Иванович, просил постояльца в церковном хоре петь. – Старуха торжествующе посмотрела на унтера. – Разве плохого человека пригласят в церковный хор?

– Может, ночами книги читает да при закрытых ставнях?

– Нет, больно поспать любит. Да и так сказать, от работы косточки ноют – постой-ка целый день у станка! Мой покойник, царство ему небесное, бывало, как придёт домой, так сразу в постель – мочи нет… А был посильнее жильца. Ох, ох, завидный мужчина, собой красавец, и силушкой бог не обидел. – Старуха закрыла глаза и восторженно закрутила головой.

– Ты о покойнике не думай. – Унтер крякнул и, насупившись, добавил: – Лучше расскажи всё, что знаешь о своём постояльце Сусском.

– Хорошо, батюшка. Очень они селёдочку любят, только вымоченную. Беру у купца Семёнкина на грош пару. Замочу в тёплой водичке ту, что пожирнее, – старуха говорила важно, – не в холодной, как все, а в тёпленькой. Они придут с завода и сразу за селёдочку. А меня-то как благодарят…

– Ладно, ладно, бабка! – Унтер поднялся и раздражённо прекратил допрос.

Кузьминична прошмыгнула за унтером в комнату, занимаемую постояльцем. Городовой, толстый и неповоротливый, лежал под кроватью и пытался достать сундук. Унтер подал ему кочергу, тот, зацепив сундук за ручку, вытянул. Сбили замок и распахнули крышку, обклеенную изнутри пёстрыми картинками, как у большинства мастеровых. Вытащили чёрную пару, пахнувшую нафталином, зашарили по карманам. Потом рубашку, полотенце. Хотели выломать дно у сундука, но старуха подняла такой крик, что отступились, благо подозрительного ничего не обнаружили. Простукивали стены дома, отыскивая тайник. Раскачивался абажур из цветной бумаги, кричала старуха… Пытались крючьями поднять половицы – Кузьминична легла на пол и заголосила.

Унтер, красный и злой, ругался, но уступил – в доме так недавно был покойник, но, главное, старуха лезла в каждую щель, грозила, проклинала, плакала. Наконец унтер не выдержал. Плюнул и сказал:

– Уважу тебя как вдовую. Но придётся оставить на несколько дней Сидорова и Ференчука. Будут встречать всех, кто станет спрашивать жильца. Ты не мешай, а то и тебя упекём!

Кузьминична подпёрла бока и не сдавалась:

– Около меня, вдовой, оставить охальников, да что люди скажут? Срам-то какой… Может, ещё и кормить твоих обжор заставишь? Нет, нет, побегу к отцу. Павлу. Обижать сироту по святому писанию – великий грех.

– «Охальники»! Баба-ягодка! Пфу, старая карга! – зло ругался городовой, худой как щепка. От возмущения на его лице ярко проступили веснушки.

– Уведи, уведи архаровцев… Людей позову! – Старуха набросила пальто на плечи.

– Да уймись, проклятая! – Унтер снял фуражку и платком вытер вспотевший лоб. – Сидоров, Ференчук, займите пост. Утром сменят. – И сердито погрозил пальцем: – Не блажи. На стук будут подходить городовые, а ты молчи.

– Так и буду молчать в собственном доме? Покойник его по брёвнышку собирал, по гвоздику копил…

Старуха сжалась, худые плечи затряслись, и она горько-прегорько зарыдала. Унтер хлопнул дверью. Дворник стянул картуз, поклонился. Городовые уселись на табуретках в комнате постояльца.

Хрипло пробили ходики. Кузьминична подтянула гири и, достав из корзины старую шерсть, принялась вязать чулок. Подсела к окну, обозревала улочку. Пыльная, мощённая редким булыжником, с грязными воронами и редкими прохожими. Виднелась согнутая спина Никифора. Вышел на середину, чтобы проводить унтера.

Мысли-то какие невесёлые… Сегодня было назначено в доме собрание. Обычно её не предупреждали из комитета – приходили люди и молча садились. Да и она никого не спрашивала. Только утречком дочь просила передать паспорт Елене, пропагандистке, которая вела кружок. А раз придёт Елена, значит, соберутся и рабочие. С паспортом целая история – старуха достала его у знакомого фельдшера за деньги. Фельдшер-то пьяница, вот за шкалик и отдал ей паспорт умершей, чтобы не тащиться в полицию. Паспорт настоящий. Слава богу, не простушка. Как-то там его смывали знающие люди, наносили новые приметы. Ей эта наука ни к чему. Старший сын на каторге, теперь о дочери забота. Квартирой распоряжался комитет. Правда, дочь сказала, что постояльцев будет подбирать сама, но мать не проведёшь.

Старые, крючковатые пальцы перебирают спицы, словно нанизывают думы на одну большую материнскую боль. Старик ждал сына перед смертью. Грешница, всё обманывала его, обнадёживала. А как вызволить сына, когда дали ему пятнадцать лет каторги в Акатуе… Петля… Петля… Петля… Мать вынула спицу и почесала голову. Когда дочь заговорила о паспорте Елены, то старая заволновалась. А засада… Как Елену-то уберечь? Познакомилась она с Еленой недавно, а за сердце взяла. Статная. Красивая. Особенно хороши глаза – серые, под пушистыми ресницами. Густые сросшиеся брови и чуть вздёрнутый нос. Лёгкие светло-каштановые волосы падали на высокий лоб. Держится просто, приветливо. Всегда руку подаст, о здоровье справится, да и гостинчик принесёт: то тульский пряник, то сушки. Подарки невелики, но дорого внимание. О чём она говорила с рабочими, мать не знала, только споры всегда заканчивались, когда слышался её ровный голос. Мать понимала, что Елена повидала многое: и тюрьму, и Сибирь… Дочка так просила об осторожности, когда Елена приходила в дом. Значит, нелегальная… Женщина задумалась: нелегальная, а где-то у неё мать?.. Мается, горемычная, за судьбу своего дитятки… Вот она, материнская доля: растишь, куска хлеба недоедаешь, свету белого не видишь, потом об этих заботах вспоминаешь с радостью – иная боль, а то и горе захлёстывают сердце. Малые детки – малые бедки… Спаси бог, чтобы Елена в засаду не попала, страх-то большой… И опять крючковатые пальцы торопливо звенят спицами. Петля… Петля… Петля…

И то, чего так боялась мать, случилось. На улочке показалась Елена в надвинутом на лоб платке. Одета просто. Ситцевая широкая юбка, кофта с буфами. Горничная из хорошего дома. Остановилась у ворот, нагнулась, будто завязывая шнурок на ботинке, а глазами быстро окинула двор.

Кузьминична, бросив вязание, хотела застучать о окно, но поднялся этот тощий сыч – городовой, Сидоров. Даже рот открыл от радости. Пфу… Ишь как настропалился…

Старуха заторопилась в сени. Городовой следом. Она сердито загремела кружкой, наливая в таз воду.

Елена дёрнула ручку звонка. Раз… Два… Городовой зашипел. Старуха отпихнула его и открыла задвижку. Спрятался городовой у дров и делал таинственные знаки. Мать плюнула и распахнула дверь.

Улыбка озарила лицо Елены, и эта улыбка доставила матери боль. Беззащитная в западне! Теперь всё зависит от неё одной. Подумала и с криком бросилась на грудь:

– Крестница дорогая… Несчастная моя… Беда горькая приключилась… Схоронили нашего Семёна Лазаревича… – Рыдания захлестнули её. – Нету теперича у тебя отца крёстного… Осиротела пташечка…

В серых глазах Людмилы Николаевны (на этот раз её кличка Елена) не только сострадание, но и тревога. Она целует старую женщину. Оглядывается. Кузьминична плачет от жалости и неизвестности. Потом увлекает девушку в горницу и, боясь, что она не поймёт происходящего, говорит:

– Посиди со мной, бедная. Просо ветру не боится, а морозу кланяется – так и я горю покорюсь. – Старуха смотрит на сердитое лицо Сидорова. – Тут унтер городовых оставил, кого-то караулят… Извели совсем…

Городовой выходит из засады и начинает рассматривать Людмилу Николаевну Сталь. Теперь она не Заславская, а Сталь. Старуха сердится:

– Иди, иди… Ко мне крестница. Посидим, поговорим, а ты своих гостей дожидайся.

У Людмилы Николаевны тревожные мысли. Засада… Паспорт фальшивый, как-то всё обернётся? Сколько мытарств за эти месяцы пришлось перенести! Вечное ожидание ареста, ночёвки на явках, боязнь подвести людей, оказавших приют.

Из Сибири она бежала зимой. Чистое безумие – сильные морозы, тайга… С трудом добралась до Самары, чудом избежав ареста в поезде. Пробыла несколько дней, добывая паспорт. На явке у ветеринарного врача Попова все разговоры о паспорте – конечно, с такой липой отправляться в Петербург было безумием. Но в Самаре достать паспорт не удалось, более того – едва не попала в облаву. Явка оказалась проваленной. Из Самары в Нижний. Приехала, а на Волге разлив. Раздольный, безбрежный. Явочная квартира в обсерватории. В город запретили выходить, сидела на башне в обсерватории и любовалась невиданным зрелищем – грохотали волны с белыми барашками да крушились льдины, словно надежды. Паспорта не достала и в Нижнем. С предосторожностями переправили в Минск. Товарищи удивлялись: счастье, с фальшивкой чуть ли не пол-России объехала. И только в Минске удача – достали паспорт самарской мещанки Надежды Ивановны Дворянкиной.

Петербург был прикрыт косым дождём, когда она встретилась на явке со Стасовой, секретарём комитета, известной в партии под кличкой Абсолют. Стасова предложила временно покинуть столицу: готовилась первомайская демонстрация, и город был во власти обысков и облав. Пережидала это смутное время в Пскове. Белыми ночами Людмила Николаевна вернулась в Петербург. Холодный. Величавый, окутанный голубоватой дымкой. С домами и парками, залитыми призрачным светом. В доме за Невской Людмиле Николаевне поручили вести кружок. Собирались рабочие Обуховского завода, читали «Искру». Паспорт Надежды Ивановны Дворянкиной был плохой защитой, а тут явилась возможность достать настоящий…

Надтреснутый голос городового вернул её к действительности:

– Значит, крестница?

– Да, крестница… Горе-то какое…

– Откуда будете?

– Питерская. Горничная генерала Садурова… Вчерась вернулась из имения под Нарвой, о похоронах и не знала.

– Документики при себе?

Старуха прекратила разговор. Покраснела от обиды. Кинулась защищать, как рассерженная наседка. Голос от волнения срывается, щёки трясутся.

– Это ты брось. В моей фатере да над сродственниками насмешки строить? Какие документики нужны, коли она к крёстной приехала? Сдурел. «Документики». Получишь, когда песок по камню взойдёт, – никогда! – Она гневно продолжала кричать: – Её тут каждый знает – и девчонкой гостила, и барышней не забывала. Сказано тебе: жди своих гостей, а к моим не липни!..

Сидоров мнётся, а его напарник, Ференчук, добродушный верзила, настроен миролюбивее:

– Брось, Петро! Баба она лютая, а тут правду говорит. Лучше давай чайку сгоняем да в картишки перебросимся.

– Конечно, нет проку в речах, коли делу не быть, – вставила старуха и, бросив уничтожающий взгляд, потащилась к посудному шкафчику.

Шкафчик самодельный. Застеклённые двери закрашены белилами. Звякнула пузатыми чашками. Поставила на стол. Из чистой тряпки достала ржаной пирог. На тарелку с блеклыми цветами положила бублики – всё, что осталось от поминок. Крякнув, вынесла из сеней самовар.

– Иди, милая крестница, чайком угощу, небось проголодалась…

Людмила Николаевна с восхищением смотрела на старуху: с какой искренностью защищала её, незнакомую, попавшую в несчастье! Как сердечно разговаривала, как владела собой, а опасность-то немалая. Вот она, русская мать!

Но чаёвничать не пришлось. Кузьминична подсыпала проса чижу и будто окаменела. Лицо строгое, мелкие морщины под глазами, складки у рта. Смотрит на улочку. Тревожится и Людмила Николаевна. Так и есть – к дому приближается человек. Молодой парень из сборочного цеха. Сергей. Кружковец. Теперь и он попадёт в засаду… Что же делать? Что? Что?..

Старуха с невозмутимым видом прошмыгнула мимо городовых в сени. Открыла дверь, не дожидаясь звонка. Крикнула громко, приветливо:

– Сергей… Сергей, иди скорее… Елена приехала!

Парень недоумённо вскинул русые брови. Приехала?

Она же в Петербурге! На морщинистом лице матери испарина. Обострённо прислушивалась к шороху в сенях – городовые затоптались, толкнули лавку. Шорохи улавливает и Сергей. Что за чертовщина? А мать всё шире и приветливее улыбалась. Он стянул картуз, подходил неуверенно. Та расцеловала его и, не дав открыть рта, затараторила:

– Не пужайся, тут городовые ловят каких-то нелегальных! – Кузьминична перевела дух и с вызовом закончила: – Только к моим сродственникам это не относится. Так и унтер пообещал, когда учинил обыск.

Ференчук выплыл из-за двери, отстранив старуху. Глаза его с неудовольствием уставились на пришедшего:

– Больно много, бабка, сродственников завела. То крестница, то племянник…

– А как же, милой человек: чай, не без роду и племени. Как собака бездомная, по чужим углам не прячусь. – Старуха яростно трясла головой. – Это мой племянничек.

– Племянничка бог послал… – язвил Сидоров, длинный и худой, выходя следом за Ференчуком во двор.

– Сытый конь воду возит, а тощего на подпругах поить водят, – нравоучительно заметила старуха, намекая на длинного и худого городового.

Людмила Николаевна улыбнулась. Так споро и наговористо ругалась Кузьминична. Её трудно было узнать – гневная, колючая. И всё это чтобы спасти неизвестных людей!

Парень кашлянул в кулак и виновато посмотрел на Людмилу Николаевну. Только мать не молчала. Хитро подмигнув смутившемуся парню, как заправская сводня, подтолкнула:

– Так и быть, скрою от Нюрки, что молодых девок целуешь.

Людмила Николаевна первая шагнула к Сергею. Под настойчивым взглядом старухи и городовых они троекратно расцеловались. Ференчук откровенно зевнул, потащил напарника за рукав.

– Давай закончим в дурачка-то. Дело ясное – сродственники. После смерти завсегда народ валом валит. Бабка бойкая, поди, весь Питер на ноги подняла. Но ругается, как змея подколодная. Гляди, и старика-то она на тот свет отправила. – Почесал в затылке и рассердился: – С другой бабой жил бы и жил…

– Не указывай на людей перстом, не указали бы на тебя шестом! – сразу вступила в бой старуха. – Ишь ты… «С другой бабой»!..

Старуха передразнила городового и повела всех в комнату. Перед Сергеем поставила стакан спитого чая, а Людмиле Николаевне сунула кусок пирога. Городовые спрятались за занавеску и начали играть в карты.

Шумел самовар, текла неторопливая беседа. Старуха справлялась о двоюродных сёстрах и тётках, напихивала в кулёк гостинцев деткам племянника, журила, что не послал в деревню трёшку матери, как обещал на пасху. Потом оборвала разговор:

– Ты уж не серчай, парень, а Нюрку-то бьёшь зря. Намедни она вот с каким фонарём прибежала. – Старуха приставила кулак к правой щеке. – Сам попиваешь, а на бабе зло срываешь…

Сергей пожал плечами. Людмила Николаевна опустила глаза, стараясь подавить усмешку. Парень, кажется, и семьи-то не имел: какое там пьянство или драка.

Тощий городовой высунулся из-за занавески и, не спуская злых глаз со старухи, бросил:

– Бабу завсегда нужно бить, а то с иной ведьмой и сладу нет: всё знает, во всё длинный нос суёт.

– Вверх не плюй, себя побереги! – философски заметила старуха, не дав городовому договорить.

– Наша бабка знатная на всю Невскую сторону! Все присказки помнит – не переговоришь. В брань лучше не лезь, – сказал Сергей.

Сергей смеялся с юношеской непосредственностью: запрокидывал голову, вытирал слёзы, тряс плечами и, едва переведя дыхание, вставил словечко:

– Ну, до последней брани твои сторожа не доживут… Кишка тонка.

– Ничего, мы скоро помиримся: посидим здесь с недельку, бабка и попривыкнет, – загнусавил городовой, раскладывая замусоленные карты.

– Она нас укатает пословицами! – уныло проговорил Сидоров и опустил занавеску.

И опять продолжалось чаепитие. Старуха держала блюдечко на вытянутых пальцах, изредка клала в рот крошечные кусочки сахара. Людмила Николаевна задумчиво помешивала ложечкой. Сергей пил вприглядку, не решаясь брать леденцы. Слышно, как тихо переругивались городовые, обвиняя друг друга в жульничестве.

Кузьминична повернула чашку вверх дном, поставила на блюдечко, положила сверху кусок сахара. Сказала как отрезала:

– Хватит, племянничек, посидел – пора и честь знать. Крестница мне из святого писания почитает.

Она грубовато проводила племянника до дверей, сунула кулёк с леденцами и приказала через день прислать Нюрку. Городовые лишь головой покачали, когда старуха на прощание ворчала:

– Она его бранит, а бог его хранит – не серчай на старую: добра тебе хочу.

Парень стоял, низко наклонив голову. Старуха поцеловала его в лоб и долго кричала через открытую дверь – всё давала наставления и советы.

Людмила Николаевна облегчённо вздохнула: пронесло! Теперь Сергей предупредит о засаде. И опять хрипло били часы, кричала ржавым голосом кукушка. Старуха незаметно сунула паспорт Людмиле Николаевне и тоже стала её провожать. Полезла под кровать и, вытащив разбитые сапоги, прижала их к груди. Видно, напряжение сказалось: лицо её посерело, глаза ввалились, в голосе едва сдерживаемые слёзы.

– Возьми и отдай дворнику. Поклонись от меня и попроси прощения: мол, крёстный-то Семён Лазаревич преставился… Да, да, голубка. Преставился, а сапоги-то сделать не успел. Уж пусть не гневается… Да и сама не тужи. – Старуха прижалась к Людмиле Николаевне. Худенькая. Беспомощная. – Не горюй, дочка. Всё стерпится, всё обойдётся. Наше дело кипело, да на льду пригорело.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю