Текст книги "Трудности белых ворон"
Автор книги: Вера Колочкова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Ну что ж, ладно, попробуем, – задумчиво произнесла Люся. – А ты что, к психоанализу какое–то отношение имеешь? Внучок дедушки Фрейда двоюродный?
– Нет, я в юридическом учусь, на втором курсе.
– О! Коллеги, значит! А я два года назад закончила. А Глеб в прошлом году диплом получил, в июне…
Она опять замолчала, будто споткнувшись на этом имени, снова уставилась в темное окно, вцепившись напряженно ладошками в остывший металл подстаканника.
– Кто такой Глеб? – напомнил о себе Илья, незаметно подвигая поближе к ней тарелку с едой.
– Ты видел парня, который меня провожал?
– Видел, только не разглядел спросонья. Красивый такой вроде.
– Да, очень красивый… Это Глеб. Глеб Сахнович. Мой парень. Вернее, бывший парень… Я на третьем курсе училась, когда мы познакомились, а он на первом еще. Влюбилась, как дура. И как меня угораздило, сама не знаю…
Люся и впрямь начала рассказывать, но неохотно как–то, ежась от неловкости и изредка бросая будто виноватый взгляд на Илью. Постепенно, и сама того не заметив, все же увлеклась горькими своими эмоциями, и даже заблестела глазами, словно сидела не в плохо освещенном купе зимнего поезда, а на приеме у хорошего и дорогого психоаналитика…
С Глебом Люся познакомилась в институтской библиотеке. Сама подошла, словно черт ее к нему понес. Просто подняла вдруг от книжки голову и ткнулась взглядом в его красивое, совсем одурело и растерянно уставившееся в разложенные вокруг учебники лицо. Смешно ей стало тогда почему–то, и еще – жалко очень парня. Помочь ему захотелось. Если б знала она тогда, умненькая и правильная девочка Люся, чем обернется для нее эта ее сердобольность… «Ну, что у тебя?» – подойдя, спросила она его насмешливо, – «Совсем заплюхался, я вижу. Первокурсник, что ли? Первую курсовую делаешь? Ну–ка, давай посмотрим…»
Так они и познакомились. Он проводил ее до дома, на следующий день они снова сидели в библиотеке, а потом постепенно занятия эти перекочевали к Люсе домой. Вернее, они вообще вскоре стали исключительно только Люсиными, эти занятия, – Глеб в основном сидел рядом и смотрел на нее преданно. А потом и смотреть перестал. А потом она и сама не заметила, как полностью провалилась в эту зависимость, растворилась в яркой синеве красивых голливудских глаз, как потеряла себя, увязла в этом парне каждым своим ноготком, и пришел птичке конец, или как там еще в народе говорят… Она и сама от себя такого не ожидала – всегда была девушкой в меру осмотрительной, в меру циничной, в меру себе на уме. И вот нате – была девушка Люся, и нет ее…
Учился Глеб из рук вон плохо, тянул кое–как на тройки – она ж на семинарах да на экзаменах не могла за него отвечать. Хотя курсовые работы и практические задания вместо него, конечно же, исправно выполняла. И госэкзамены его на себе, можно сказать, вытащила – занималась с ним днями и ночами. В общем, постепенно превратилась Люся в Глебову мамку, заботливую и хлопотливую клушу, хотя и числилась официально для всех его девушкой. Что, впрочем не мешало ей понимать – настоящими его девушками как раз другие были, с которыми он с удовольствием ходил и в клуб, и на дискотеку, и на «чашечку кофе»… Понимала, а сделать с собой уже ничего не могла. Потому как – любовь… И бегала за ним, и выслеживала, как та жена–ревнивица, и ночами вызванивала, сама себя при этом презирая глубоко и основательно. И бросить никак не могла. А Глеба такое положение вещей вполне устраивало – дипломы юридического института, знаете ли, на дороге не валяются. Люся даже и жениться его на себе уговорила, как только они этот его диплом получат. Глеб обещал… Они так и решили – как только он к родителям в Уфу за благословением съездит, сразу и свадьбу сыграют…
Люся вдруг захлебнулась торопливым и сбивчивым своим монологом, опять замолчала, уставившись огромными карими глазами в темное вагонное окно, будто провалилась с головой в горькие свои воспоминания, забыв и о своем попутчике, и о его халявном сеансе психоанализа…
– Ну? А дальше–то что? – опять напомнил о себе осторожно Илья.
– Да что дальше… – не отрывая немигающего взгляда от темного окна, продолжила нехотя Люся, будто враз потеряв интерес к разговору. – Вот он уехал в Уфу, а я его ждать начала. Месяц жду, другой, третий – нет его. На сотовом номер сменился, по домашнему мать все время отвечает – то он на дискотеке, то девушку провожать ушел… В общем, извелась я вся. Как осень прошла да как зима потом наступила, уже и не помню. Автоматом хожу на работу – я помощником адвоката устроилась – а мысли все об одном. Как ты думаешь, это любовь?
– Не знаю…
– А ты сам–то любил когда–нибудь?
– Нет… Вот так – нет. Я вообще всех люблю.
– Как это?
– В том смысле, что всех одинаково…А так, как ты, я не смогу, наверное. Чтоб других не видеть, а только в одного человека уйти.
– А–а–а… Понятно. Тебе лет–то сколько?
– Двадцать.
– Ты маленький еще просто. Хотя вот Глебу двадцать три всего, а у него уже огромный опыт по этой части…
– И все равно я так не смогу. Я думаю, любовь – это когда всех кругом любишь, а тот, кого любишь сильнее, помогает тебе других любить. А то, что с тобой произошло, больше на тяжелую болезнь похоже. Что–то сродни алкоголизму, наркомании… Когда человек понимает, что это плохо, а что–то изменить уже будто и не в силах.
– Да , наверное, так и есть… В общем, не выдержала я, сорвалась и поехала в Уфу. Теперь вот возвращаюсь не солоно хлебавши…
Люся, вздохнув коротко, будто всхлипнув, снова продолжила свой грустный рассказ – как пришла она сегодня утром домой к Глебу, как стояла долго около дорогой сейфовой двери его квартиры, похожей на вход в бункер, как долго–долго не решалась нажать на кнопку звонка…
Дверь ей открыла мать Глеба, полная вальяжная женщина несколько почтенных уже лет, и даже улыбнулась ей снисходительно–приветливо, и даже вежливо пригласила пройти в гостиную, что Люся и сделала, обрадовавшись такому родственному почти приему. Это потом уже выяснилось, что почтенная дама просто приняла ее за прислугу, пришедшую в дом на работу устраиваться – накануне она в газету объявление такое дала. Но оглядеться все ж в Глебовом доме Люся успела, и свекровь свою потенциально–несостоявшуюся тоже разглядеть успела, пока та не поняла, наконец, что перед ней сидит вовсе не девочка–прислуга, а та самая Люся, от общения с которой ее сынок так тщательно был оберегаем все последнее время.
В планы Глебовых родителей Люся как таковая никак не входила. Другие совсем были у них на сына планы, можно сказать, более материально–тщеславные : по их общепринятому решению, Глеб должен был вскорости сочетаться законно–корпоративным браком с дочерью отцовского партера, такого же бизнесмена, внезапно разбогатевшего во времена коротенького, образовавшегося между социализмом и капитализмом дикого Клондайка. Так что бедная Люся тут же и получила самый что ни на есть крутой от ворот поворот: выставила ее Глебова мать за дверь совсем уж халдейски–бесцеремонно, только что пинка под зад не успела дать…
Но Люся Глеба все равно разыскала – очень уж хотелось ему в глаза красивые голливудские посмотреть. Соседи подсказали, где он работает. А Глеб, конечно же, только картинно руками развел: он против воли родительской вроде как и пикнуть не смеет, ни–ни… На вокзал вот проводил. И всю дорогу искренне удивлялся Люсиной этой наивности – как же так, мол, она, глупая, поверила, что он и в самом деле на ней жениться вздумает…И все посматривал на нее оценивающе да насмешливо, рассказывая при этом о невесте своей – такой исключительно длинноногой, такой исключительно блондинке, и с грудью исключительно как у Памелы Андерсон…И не в надобность ей, говорил, никакого такого лишнего интеллекту – только личико беленькое–хорошенькое им портить…
Как Люся все это выдержала да не расплакалась, для нее и самой загадкой осталось. Рассказав до конца всю эту немудреную историю своему случайно–заинтересованному юному попутчику, она, вдруг резко вскинув к нему лицо, спросила отчаянно–горестно:
– Ну вот скажи мне, только правду, – я и на самом деле, что ль, никудышная совсем, что со мной вот так вот поступить можно? Не только обмануть–бросить, да еще и посмеяться потом, да?
– Господи, да дурак твой Глеб! Кретин полный! – горячо и громко проговорил, почти покричал Люсе Илья. – Это же невооруженным глазом видно, какая ты красивая!
– Ну да… – усмехнулась грустно девушка. – Это ты о чем? О внутренней красоте, что ль? Самое главное, чтоб душа красивой была, да? Знаем мы эти сказки для неказистых теток…
– Да при чем тут сказки? Просто я вижу, что в тебе присутствует такое, на что самые красивые женщины, будь они поумнее, тут же и променяли бы всю свою красоту, пушистость и длинноногость. И это, как его… Ну, все хозяйство, которое у Памелы Андерсон в избытке имеется…
– Откуда ты знаешь? Мы с тобой всего час знакомы, а ты уже и увидеть что–то успел?
– Да, успел! Способность у меня есть такая – видеть невидимое…
– Да? Как интересно! А ну, расскажи!
– Да ну… – махнул рукой, вдруг засмущавшись, Илья.
– Что значит – да ну? – возмутилась тут же Люся. – Ничего себе! Нечестно же это –
я тут перед тобой наизнанку вывернулась, можно сказать, а ты мне – да ну? Давай выкладывай, что у темя там за видимое–невидимое!
– Ну, в общем, это теория такая…
Илья замолчал, будто сосредоточился где–то внутри себя, потом недоверчиво–коротко взглянул на Люсю, словно прикидывал, стоит ли ей рассказывать, и не покажется ли ей все это совсем уж смешным…
Когда–то давно, еще в школе, он прочитал в одном из журналов интереснейшую статью известного американского ученого–психолога, который вывел формулу классической счастливости–успешности. И составлялась будто эта самая счастливость–успешность всего из двух показателей : природой заданной человеческой самости плюс корень квадратный из совокупности ума, красоты, ухоженности, интеллекта, родословной и так далее – список этот можно было продолжать до бесконечности. По мнению ученого получалось, что сама по себе счастливость–успешность человеческая и зависит только от величины природной самости, остальные же показатели – ум, красота, ухоженность и так далее – никакого такого определяющего значения вовсе и не имеют, поскольку под корнем квадратным находятся. Вот тогда Илью и поразило собственное свое открытие – показалось ему, что на уровне своих каких–то внутренних эмоций он будто ощущает в человеке эту его природную самость, и порывы эти его странные да лампочки как раз на тех и направлены, в которых эту самость природа вообще заложить позабыла…Что вместо положенной самости у таких людей просто дырка черная зияет, и все. И дует через эту дырку черный сквознячок злобности, недовольства, отчаяния, и вынуждены эти люди изо всех сил похваляться перед другими вторичными своими показателями – красотой, ухоженностью, массой накопленных каких–то знаний, да бог еще знает чем…
Рассказывая сейчас про это свое открытие Люсе, он все время коротко взлядывал на нее, боясь увидеть в глазах привычную уже насмешку. Но насмешки никакой не было. Люся внимательно слушала и про самость, и про дырки, и про черные сквознячки…И вдруг, перебив, спросила нетерпеливо:
– А у меня? Скажи, у меня эта самость есть? Ты у меня какой ее видишь?
– А у тебя, Люсь, она точно имеется – похожа на теплый розовый камень. И она никуда от тебя не денется, и сама тебя поднимет над обстоятельствами, и остальное определит постепенно…
– Что – остальное?
– Ну, счастье, успешность… Дорогу твою, например, которая тебе сейчас такой темной кажется. И любовь, и карьеру… Да все, что захочешь!
– Интересно трактуешь, – задумчиво и серьезно улыбнулась Люся. – То есть, я так понимаю, низкую самость никакой внешней красивостью не спрячешь, а при высокой – и стараться не надо, она сама все определит?
– Ну да… А представляешь, есть люди, у которых эта самость вообще на нуле. И ни купить ее, ни искусственно сделать невозможно – это ж их природная данность, такими родились! Самооценку можно поднять, а самость – нет, она манипуляциям не поддается. И ходят они по земле, бедные, с дырками вместо нее…
– А ты что, и дырки эти видишь?
– Вижу, но не всегда.
Иногда ему действительно казалось, что видит. Видит это страдание непонимающих себя людей , которые ходят, будто тени неприкаянные и злобную свою хитрость , от страданий накопленную, таскают за собой, как черный шлейф да в дырку эту и выпускают периодически – смотреть невозможно. Таким способом он поступки свои странные самому себе и объяснил: кто–то же должен хоть на время затыкать собой эти самые чужие черные дырки – почему не он? Раз именно он их видит…
– Слушай, а мне и в самом деле твой сеанс психоанализа помог! – неожиданно улыбнулась Илье Люся. – Видно, самость моя вконец уже захиреть успела. Я вот выговорилась – мне и легче стало. Правда, чуть–чуть совсем… Так что спасибо тебе. И вообще, ты молодец!
– Гришковец…
– Что?
– Да погоняло у меня такое с детства – Молодец–Гришковец.
– Как? – рассмеялась Люся. – Молодец–Гришковец? А что? Тебе идет, между прочим… Молодец–Гришковец, юный борец с черным сквозняком, злобно веющим из дырок человеческих… Интересный ты парень, слушай!
– Странноватый, да?
– Почему странноватый?
– Да говорят про меня так. И еще – что я белая ворона…
– Да нет, почему. Ты все правильно говоришь. Забавно просто…
– Да? Ты правда так считаешь? – расплылся вдруг в радостной улыбке Илья.
– Правда, правда. Делать мне больше нечего, как врать тебе сидеть, что ли? Несчастной, влюбленной , брошенной, да к тому ж еще и голодной… Слушай, Молодец–Гришковец, а я и правда есть захотела! Можно, я твоей еды поем и спать лягу? Поезд утром приходит, и мне сразу на работу идти…Нам и поспать–то осталось всего ничего!
Ранним серым февральским утром, ежась от холодного уральского ветра, они вышли на перрон вокзала и быстро направились к выходу в город.
– Люсь, телефон свой оставь…
– А зачем? Сеанс психоанализа по–русски закончился. Попутчики разбежались в разные стороны…
– Ну, мой возьми. Так, на всякий случай…
– Давай…
5.
Люся тихо открыла своим ключом дверь, на цыпочках вошла в прихожую. Тут же ей в ноги, скуля, бросился Фрам – огромная неуклюжая овчарка, «злой и старый овчар», как называл его Глеб, которого Фрам почему–то не жаловал. Ревновал, наверное…
Из кухни, тоже на цыпочках, вышел отец, спросил громким шепотом:
– Ты где это пропадаешь? Дома не ночуешь…
– Пап, ты с Фрамом гулял? – так же шепотом спросила Люся, уклоняясь от Фрамовых нежностей и расшнуровывая ботинки.
– Да. Я с ночного дежурства, спать еще не ложился. Завтракать будешь? Я пельмени варю…
– Не хочу пельмени.
– А больше ничего нет. Я шел, магазины еще закрыты были, а до круглосуточного супермаркета далеко. И вообще, не выпендривайся! Слава богу, хоть полпачки пельменей в холодильнике завалялось!
– А чего это вы тут так интимно шепчетесь? Я уже не сплю!
Из комнаты в прихожую выплыла Шурочка в своей любимой кокетливо–розовой пижамке с рюшечками, с ярко–зеленого цвета маской на лице. Уже от одного вида этой маски Люсю замутило, будто ударило сильно то ли в голову, то ли в печень – ну никак организм с этой поднадоевшей картинкой не справляется, а ведь и привыкнуть уже пора за столько совместно прожитых лет. Подумалось вдруг, что она уже и не помнит, пожалуй, настоящего лица своей матери; вместо него – только маски : зеленые, красные, овсяные, фруктовые, желтковые, белковые…
– Это растертая петрушка с кефиром! Очень полезно, особенно по утрам – хорошо поры стягивает, – начала свою обычную песню Шурочка, – вот если б ты не кривилась, Люсенька, а делала все как я, тоже выглядела бы великолепно. Это сейчас тебе двадцать пять, и кажется, что старость никогда не наступит. Как бы не так, дорогая! Не успеешь опомниться – она уже тут как тут…
Наступающей старости Шурочка боялась просто панически. Последние десять лет она вела с ней не только непримиримую подпольную борьбу, но и одержимо сражалась на баррикадах, и смело шла в наступление, отвоевывая у нее пядь за пядью кусочки уходящей стремительно молодости. В военной науке по сокрытию своего истинного возраста она была, пожалуй, уже доктором наук, профессором, лауреатом нобелевской премии – каждодневно истязала себя масками, тренажерами, полезным питанием с пищевыми добавками, всевозможными гимнастиками, специальными упражнениями для лица, для талии, для бедер… К тому же отчаянно модничала – носила короткие юбочки и узенькие брючки, делала стильные стрижечки и не жалела денег на дорогущую косметику. Даже умела смеяться звонко, по–девичьи, кокетливо откидывая голову назад – тоже результат длительных тренировок перед зеркалом. Да все бы это ничего, как говорится, у каждого в голове свои тараканы водятся… Беда была в том, что Шурочка и мужа с дочерью заставила жить по своим законам военного времени: она давно уже перестала быть для них просто женой и матерью, она превратилась для них в Шурочку – юную барышню, которую не должны волновать ни бытовые проблемы, ни будущее взрослой уже дочери, ни голодный муж–хирург, заглядывающий тоскливо после ночного дежурства в пустой холодильник…Никто из них и не заметил вовремя, когда произошла с ней эта проклятая метаморфоза – по молодости Шурочка изо всех сил старалась быть и примерной женой и матерью заботливой. Хотя старание это объяснялось отчасти чувством вины перед мужем – обманула она его в юности, замуж за него быстренько выскочила уже будучи сильно беременной от его же, мужниного, друга–однокашника. А потом вся вина как–то ею же самой и подзабылась, и Люся об этом ничего и благополучно не знала, да и вообще – за все совместно прожитые годы тему эту муж ее больше никогда и не поднимал…
Люся с отцом терпели. Изо всех сил. Терпели бесконечные рассказы о том, как ошибаются люди в отношении ее возраста, как приняли ее на службе за молоденькую курьершу, или за студентку–практикантку, как на улице пытаются познакомиться с ней совсем молодые люди, как Люсю приняли за ее сестренку…Терпели разложенные по всей квартире баночки, скляночки с кремами, масками, бальзамами, притирками, настоями, развешенные по всем углам пучки трав, расставленные всюду тарелки с прорастающим зерном… Они с отцом придумали даже свою игру, которую начинала, как обычно, Люся:
– Пап, а вот если к толченым рыбьим костям добавить немного овсяной муки…
– А потом налить туда жидкости для мытья посуды, – задумчиво добавлял отец.
– И добавить ко всему этому куриного помета, смешанного со свежими листьями крапивы… – тут же подхватывала Люся.
– И еще немного гуталину…
– И нанести полученную маску на лицо…
– То ваша ко–о–ожа станет ба–а–архатной, как у младе–е–е–нца! – в унисон произносили они вместе, удачно подражая Шурочкиным интонациям.
Постепенно они даже как–то и попривыкли к отсутствию нормальной еды в холодильнике, где можно было обнаружить только кастрюльку с овсянкой без соли и сахара, или салатик из тертой морковки и свеклы, или, например, несколько пакетиков обезжиренного кефира…Люся иногда героически вставала к плите, варила борщ со свининой, жарила котлеты и картошку с салом, и пироги пекла – отцу нравилось. Но часто баловать его не получалось – у нее ж своя жизнь, – то любовь, то страдания…
Шурочка, надо отдать должное ее усилиям, выглядела действительно очень молодо для своих сорока пяти лет. Розово и пушисто выглядела. Но было в ее облике – во всех этих коротких юбочках, модных стрижечках, гладком личике – что–то нарочитое, жалкое, просящее, что сразу бросалось в глаза. Все было красиво – и не было ничего. Ничего, кроме страха разоблачения – а вдруг кто–нибудь догадается, что она не молода, и вынесет свой жестокий приговор… « А все остальное – под корнем квадратным…» – глядя на ее розовую пижамку и зеленое лицо, вдруг вспомнила Люся того странного парня из поезда с его формулой человеческой личности. – « Да, парень, не такой уж ты и выдумщик, что–то в этом есть…Дует, дует черный сквозняк из Шурочкиных дырок, и холодом обдает…»
– Пап, я буду пельмени! – крикнула Люся из ванной, перестав, наконец, разглядывать в зеркале свое осунувшееся серое лицо с темными разводами под глазами. Ну, не красавица, что ж… Хотя и не без изюминки–интересинки, и не без интеллекту в карих больших глазах… И волосы хороши – длинные, густые, темные… «Ничего, поживем еще!» – подмигнула она сама себе в зеркало и встала под горячий душ, чуть не застонав от удовольствия, от обрушившегося, наконец, на нее живого тепла – так перемерзла за эти дни никчемной своей поездки…
– Не понимаю, как вообще можно есть пельмени! – доносился до Люси высокий монотонный голос Шурочки, – это же дикая смесь углеводов с белками! Смерть для организма! Вы сами себя отравляете такой едой, как этого можно не понимать, я не знаю…
– Ага, сейчас все бросим, и будем есть одни только проросшие зерна, – проворчала беззлобно себе под нос Люся, медленно согреваясь под горячими струями.
Душевой шланг уже давно и безнадежно протекал в трех местах, образуя крутящиеся фонтанчики, половина голубой кафельной плитки отвалилась, шторка для ванной напоминала замызганную белесую тряпочку. Ремонтом в их семье было заняться совершенно некому – отец давно дом забросил, да и бывал здесь в последнее время все реже и реже, у Люси несчастная любовь приключилась – до того ли ей было, в самом–то деле, а Шурочке и вовсе некогда – война со старостью отнимала у нее все силы, а главное – средства. « Наши матери в шлемах и латах бьются в кровь о железную старость…», – вспомнилась тут же Люсе строчка из популярной песенки.
Испугавшись, что строчка эта привяжется теперь намертво и на целый день, она с силой замотала головой из стороны в сторону, пытаясь вытряхнуть ее побыстрее. И тут же поймала себя на мысли – как же она давно, оказывается, песен внутри себя не пела…Выходит, и правда помог ей этот парень – доморощенный психоаналитик из ночного поезда. Вот и песни она поет, и в зеркале себя разглядывает… Как его, бишь, там? Гришковец… Ай, молодец, Гришковец!
– Люся, ты не одна здесь живешь! – вывел ее из задумчивости пронзительный Шурочкин крик, – мне ванная срочно нужна!
– Иду, иду… – проворчала Люся, с сожалением отключая душ, – сейчас выхожу…
– Люсенька, мне с тобой серьезно поговорить надо, – отец осторожно поставил перед ней тарелку с дымящимися пельменями, налил в большую кружку кофе.
– На тему? – подняла она на него удивленные глаза. – У тебя столько пафоса в голосе… Волнуешься, что ли? Сахару в кофе набухал – пить невозможно!
– Вот Шурочка сейчас уйдет, и поговорим…
– Тайны мадридского двора, – усмехнулась Люся, бросая пельмень Фраму, который уютно разлегся под столом, положив свою большую теплую голову ей на ступни.
– Да я кормил его! Лучше мне отдай, если не хочешь! – вдруг раздраженно сказал отец, следя за ее движениями.
– Ого! Разговор, похоже, будет серьезным… Что–то ты уже заранее нервничаешь! Что это с тобой? – удивленно взглянула на отца Люся. – Странный ты какой сегодня…
В кухню заглянула Шурочка, уже готовая к выходу, тщательно причесанная, накрашенная, вся побрызганная лаком и духами, одетая в модные черные джинсы с сильно заниженной талией и ослепительно белый узенький короткий свитерок.
– Люсенька, на улице холодно? Мне надеть шубку или дубленку?
– Холодно. Ветер сильный. Тепло одевайся!
– Тогда шубу… – задумчиво произнесла Шурочка. – Но ведь я уже джинсы надела, а к ним надо дубленку … Что же мне делать?
– Не знаю, мама! Смотри сама, на работу опоздаешь.
– Ой, ладно, надену дубленку!
Опаздывать на работу ей и в самом деле было никак нельзя. Шурочка вот уже много лет, с самой беззаботной своей юности трудилась секретаршей в скромной бюджетной организации с труднопроизносимым названием, и недавно на место ее старого шефа пришел новый – молодой и строгий, с новым отношением к дисциплине в целом и статусу секретаря в частности. Она торопливо еще пошуршала в прихожей, постучала каблучками, пока, наконец, с шумом не захлопнула за собой входную дверь. Фрам вздрогнул, поднял голову, вопросительно посмотрел на Люсю.
– Лежи, лежи… Это Шурочка так на работу ушла. Не бойся.
– Ну что, выкладывай давай, что у тебя там за разговор важный, – обратилась она к отцу, отодвигая от себя пустую тарелку.
– Сейчас, только с духом соберусь, – проговорил отец, вставая из–за стола и подходя с зажженной сигаретой к форточке. – Понимаешь, Люсь, тут такая история… Я уже давно люблю другую женщину…
– Ой, новость какая! – засмеялась Люся. – Вот если б ты мне сказал, что до сих пор страстно влюблен в Шурочку – я бы еще удивилась. Ну любишь – и люби! Кто тебе мешает? Я за тебя рада…
– Нет, ты не поняла, Люся. Я хочу уйти к ней, к этой женщине, совсем уйти! Продолжать дальше так жить уже нет ни сил, ни терпения. Пойми меня!
– Так… – попыталась осмыслить сказанное Люся, – значит, ты решил устроить свою личную жизнь, а моя тебя не волнует? Как я тут справлюсь с Фрамом, с Шурочкой…
– Ну, Фрама я, положим, могу с собой взять.
– Ты лучше Шурочку с собой забери! – зло выкрикнула Люся, со звоном бросив вилку на стол. – Что я с ней буду делать? Ты представляешь, какую она мне истерику закатит?
– Представляю, еще как… Но я тоже должен как–то жить! У меня кризис наступил, не могу я больше слушать про кремы, маски и неземную красоту, меня тошнит от всего этого! У нас нет ничего общего, у нас дома нет, у нас, в конце концов, даже быта общего нет! Я по вечерам хочу есть борщ со сметаной и смотреть в глаза любимой женщине! Да я классный хирург, между прочим, а у меня от такой жизни уже руки дрожать начали!
– Да ты не кричи, пап, успокойся, – тихо сказала Люся, с жалостью глядя на него.
– Она меня раздражает, понимаешь? Чем дальше, тем сильнее. Я видеть ее больше не могу! А ту женщину я очень люблю, пять лет уже люблю… В общем, я сегодня уйду. Ладно, Люсь? Нет, ты не думай, я Шурочку дождусь, сам ей все скажу. А сейчас пойду посплю немного, иначе прямо здесь упаду…
6
– Пап, а почему ты от мамы не ушел? Другие вон по пять раз женятся! Детей от других женщин наплодил всяческих, а мать не бросил. Почему? Только не говори, что любишь ее страстно, ладно? Если б любил, не изменял бы ей на каждом шагу… Так ведь?
Петров молчал, медленно помешивая ложечкой в кружке с чаем. Потом с осторожностью сделал большой глоток и, закрыв глаза, откинулся на спинку стула. Лицо его было усталым и бледным, с вылезшей на щеки уже заметной синеватой щетиной.
– Пап, ну чего ты молчишь–то?
– А мне, Вовка, направленность вопросов твоих не нравится. Давай–ка о матери в другом тоне, ладно? Тогда и я на все твои вопросы отвечу…
– Ладно. Замечание принято, согласен. Так почему?
– А я люблю свою жену. Очень люблю. И всегда любил. Вот тебе и весь ответ…
– А других? Ну, от которых наши сестрички–братики появились? Их тоже любишь?
– Да. И их люблю.
– Да так не бывает, пап! – загорячился Вовка и подскочил со стула упругой пружинкой. Сделав круг по маленькой кухне, резко сел обратно, упер взгляд в отцовской спокойное лицо. – Не бывает! Ну, я понимаю, конечно, что верных мужей в принципе на свете не существует, если не считать нескольких кретинов, конечно. Но в одну кучу все равно ведь все валить нельзя! Надо ж разделять, где любовь, а где пресловутая ей измена… А у тебя ко всем – любовь! Ты мне объясни, как это так, я просто понять хочу!
– Вовка, давай об этом потом поговорим, ладно? Устал я сегодня очень. Две сложных операции трехчасовых было. Ты бы мне лучше бутерброд с чем–нибудь сообразил…
– А с чем я тебе его соображу, интересно? – уже более миролюбиво пробурчал Вовка. – Давай я тебе лучше макароны разогрею. Там, на плите, мать оставила… И огурцы соленые в холодильнике есть. И капуста квашеная еще…
– Давай. Мечи все, что есть. Поем и спать пойду. А где у нас Сашка с Артемкой шляются?
– Откуда я знаю?
– Как это откуда? Ты старший, ты все должен знать.
– Должен? Хм… Ну, раз должен… Сашка на дискотеку очередную девицу повел, а Артем соседям телевизор чинит.
– Как это? Сам, что ли?
– Ну да. А что?
– Да нет, ничего. Молодец, парень…
– Кто молодец–то? Я?
– И ты, и Артемка, и Сашка. Вы все у меня молодцы.
– Так тогда уж оглашай весь список по порядку, как говорится! И Леня – молодец, и Павлик – молодец, и Ульяна тоже… И этот, как его, новенький…
– Илья Гришковец… – подсказал, улыбаясь, Петров.
– Ага! И Гришковец этот самый – тоже молодец…
Поставив перед ним тарелку с макаронами и рядом другую с нарезанными на ней кружочками огурцов, Вовка тихо повернулся, молча вышел из кухни. Проводив взглядом его в обиженную спину, Петров вздохнул тяжело, снова устало прикрыл глаза. Ну что он мог объяснить сыну, что? Как не умеет пройти мимо тоскливо–пустых женских глаз? Как страстно ему всегда хочется оживить такие глаза, вдохнуть в них побольше жизни, силы, женской в себе уверенности? Он и сам в себе раньше сильно сомневался, не лучше Вовки, и даже к психиатру знакомому приставал – все ли с ним в этом плане в порядке, – может, это изъян какой–то особенный – стремление его каждой неустроенной внутри бабе помочь…
Петров не был бабником в полном, нехорошем смысле этого слова; хотя почему, собственно, и в нехорошем – что для одного нехорошо, для другого бывает совсем даже и наоборот… И глаза его не затягивались похотливым маслом вслед каждой симпатичной юбке. Петров был просто добрым. Эта его доброта была ощутимой, осязаемой, теплой и умно устроенной, как хорошая печка в добротном крестьянском доме. И еще – он умел любить и любил любить. Не жалеть, а именно любить так, что каждая его женщина уверена была, что любовь его только ей одной и предназначена…
И Таню Гришковец он любил. Правда, с Таней получилось у него как–то странно очень. Конечно, он тогда потерял голову напрочь, когда она, красивая молодая специалистка, у них в больнице появилась. Было, было в юной Татьяне Львовне что–то эдакое, по–женски притягательное, и даже постоянная, будто серо–зеленым цветом переливающаяся грустинка в глазах притягательной была. Вот и провалился бедный Петров в эту ее грустинку–музыку, да и она к нему потянулась – холодно и одиноко ей там было, в теплом южном городе Краснодаре. Знакомых никого, жилья своего тоже нет – так, снимала комнатуху на окраине у вредной старушенции, которая ее поедом ела за каждое позднее возвращение. И плакала часто – по дому очень скучала. А тут как раз и Петров со своей любовью – и обогрел, и помог, и развеселил даже. Он очень любил, когда Таня смеялась громко, и глаза чтоб искрились кокетливой смешинкой, а не убитой этой серой серьезностью. Говорил – убивает серьезность женщину, манекена из нее делает. Нехорошо это, неправильно…








