Текст книги "Трудности белых ворон"
Автор книги: Вера Колочкова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
А год назад Вирочка умерла. Илья пришел из института – нет ее, в морг увезли. Инфаркт. И осталась бабка Нора одна. Он на занятиях целый день, Татьяна Львовна на работе – некому ей даже и костыли подать. Хотя Норочка и не жаловалась никогда, но Илья видел, как ей трудно. Мало того – она еще и еду норовит приготовить для всех, и утром все пытается раньше встать да завтраком его накормить. Еще будильник не прозвенит, а она уже костылями в кухне стучит, тарелками гремит…
Татьяна Львовна, когда мать похоронила, сразу к тетке переселилась, сыну комнату освободила. «Ты уже большой», – объяснила она ему свой поступок, – «У тебя своя, собственная территория должна быть». Илья, как мог, сопротивлялся – вовсе не нужна была ему никакая такая территория. Но мать, как всегда, на своем настояла, и пришлось ему это обстоятельство все–таки принять, как удар по сыновней его совести. Потому что территория эта ей и самой крайне была необходима для устройства собственной личной жизни, которая, какая–никакая, а все же иногда имела место быть: Татьяна Львовна вот уже пять лет подряд встречалась с очень хорошим, по ее разумению, мужчиной – драгоценным своим Андреем Васильевичем, и связью этой очень дорожила, и покорно и трепетно ждала со дня на день предложения руки и сердца от женатого своего друга. Илье же и Норочке она давно про Андрея Васильевича все объяснила, и даже поделилась некоторыми подробностями – что у них не все так просто, что у него в той семье дочка, и что он, как человек глубоко порядочный, не может вот так сразу, с бухты–барахты взять ее да и бросить. А Илья к Андрею Васильевичу давно уже попривык. И за нерешительность такую даже уважал – дочка все–таки. И вообще, считал хорошим мужиком, правильным. Тем более он, как и его родной отец, доктор Петров, тоже хирург…
Он вдруг улыбнулся, вслушавшись в это невероятное созвучие – доктор Петров… Красиво–то как, господи. Как музыка…А если еще взять и отбросить эту противную досаду, приказать ей замолчать категорически раз и навсегда, то и совсем хорошо звучит. В тот же миг, вместе с услышанной этой музыкой, пришло к нему и радостное осознание правильности своего поступка – как же хорошо все–таки, что он его нашел, и что съездил к нему – тоже хорошо. Зато теперь знает: он – есть. Он, его отец, живет на свете доктором Петровым из Краснодара, обаятельнейшим мужиком с пронзительно–горячими, очень умными и грустными глазами. И жена у него хорошая тетка. Когда поезд тронулся, она еще бежала за вагоном, кричала: « Ты телефон не оставил! Позвони мне сам в больницу! Обязательно позвони!» Потом стояла, долго еще вслед рукой махала…
За окном поезда совсем стемнело, вагон мерно и плавно покачивало на быстром ходу. От выпитого горячего чая Илью разморило, глаза начали слипаться сами собой. В очередной раз он позвонил бабке Норе, пожелал ей спокойной ночи и заснул крепким здоровым сном двадцатилетнего юноши – обладателя непонятных, самовозгорающихся от чужого горя лампочек, большого, доброго сердца да успокоенной ощущением выполненного сыновнего долга души – кому–то кажущейся до смешного простой, а кому–то, может, и необъяснимо сложной…
3.
Ну что мне, Петров, делать с тобой, скажи? Когда ты и успокоишься только,
Казанова несчастный?
Анна быстро перемещалась по кухне, резала хлеб, гремела тарелками, помешивала томящуюся на плите рисовую кашу в большой кастрюле. Петров сидел за кухонным столом, сцепив перед собой руки, смотрел в неуютно–утреннее февральское окно за выцветшей занавеской, молчал. Знал, что может и помолчать. Даже лучше будет, если он помолчит. Соблюдет ритуал, так сказать. Должна же она все ему высказать, должна и обругать как–то – имеет полное право, жена все–таки.
– Ты знаешь, я уже скоро привыкну к твоим сваливающимся вот так, как снег на голову, сыновьям да дочкам. Сколько ж можно–то?
– Про этого парня я вообще ничего не знал… – тихо проговорил Петров. Не оправданием перед женой прозвучала его фраза – досадой на самого себя, скорее. Да и знал он распрекрасно, что не нужно ему оправдываться перед ней, что и не обвиняет она его вовсе, по большому–то счету, а, скорее, строго подшучивает, слегка при этом сердясь…
– А мальчишка–то какой замечательный, Петров! А ты – что–то путаешь, парень, что–то путаешь…
– Ань, не надо. Я и так сам себе не рад.
Петров действительно маялся. Очень. И даже несмотря на рассказ жены о том, что не обиделся вовсе на него этот парень, его сын, – все равно маялся. Вспоминались каждую минуту, настырно лезли в душу его отчаянные, совсем еще детские глаза, этот его безнадежно–прощальный взмах рукой и быстрое бегство в два прыжка из его кабинета. Он никак не мог понять, почему повел себя с ним так странно, в поисках ответа на этот вопрос уже исковырял–изрыл острым будто гвоздиком всю свою виноватую душу. Только толку от этого не было: душа болела уже нестерпимо, а оправдания себе он так и не нашел… Анна, коротко и понимающе взглянув, поставила перед ним исходящую паром тарелку с кашей, положила рядом ложку:
– Ешь, Петров. Ешь! На работу опоздаешь! И хватит уже распиливать себя на части.
И вообще – в первый раз, что ли? И сдается мне, даже и не в последний…
– Не хочу я есть, Ань. А кофе есть?
– А кофе нет.
Она хотела добавить, что и денег в доме тоже практически нет, да не стала: они от такой констатации факта сами по себе все равно не появятся. Просто вздохнула тайком, по–женски да по–матерински пожалев троих своих сыновей – у них сейчас, можно сказать, самый юношеский жор в разгаре, а она им – кашу… Да и Петрову тоже плотно позавтракать не помешало бы – у него сегодня две операции запланировано. В ту же секунду она будто подобралась внутренне и лихорадочно начала вычислять, кто ж ему из медсестричек сегодня ассистировать должен… И быстренько успокоилась, сообразив, что это всего лишь Леночка Воротникова – тихая и незаметно–бледная мышка, у которой и повязка–то марлевая, бывает, вместе с лицом воедино сливается. Хотя для Петрова сама по себе красота женская – совсем даже и не фактор–показатель…
Петров тем временем быстро поднялся из–за стола, так же быстро прошел в прихожую. Столкнувшись в узеньком коридорчике с Вовкой, слегка поддал ему кулаком в упруго–накаченный живот – привет, мол, сын… Торопливо натянув на себя старую кожанку и такую же основательно потертую кепочку–блинчик, выскочил в дождливо–южное февральское утро, почти бегом припустил в сторону автобусной остановки.
– Ну что, мам? Кто у нас на сей раз? Очередной братец? Или сестренка? – с сарказмом проговорил Вовка, заходя на кухню. – Я так думаю, братец. Сестренка у нас в прошлый раз была…
– Вовк, ну зачем ты так? Тебе–то что? Ну, будет у тебя еще один брат…
– Мам, да как ты можешь вообще? – возмущенно повернулся он к ней и даже всплеснул руками отчаянно. – Ты же женщина! Ты ж жена его законная! Не понимаю я…
Анна шутливо втянула голову в плечи и даже отстранилась от него слегка, будто испугавшись сильно. Вовка вообще был в их семействе «самых честных правил», как тот совсем занемогший Онегинский дядюшка. Они все и впрямь слегка побаивались этого его пуританства–строгости : и Анна, и Петров, и Сашка с Артемкой. И уважать он себя, конечно, тоже их заставил, и лучше, как там говорится, тоже выдумать не мог… Анна только усмехнулась тихонько на эту его «женщину» и «законную жену», и, снова робко пожав плечами, повернулась к нему с улыбкой:
– Могу вот, Вовка. И ты на отца не сердись. Он же не виноват, что все бабы от него рожать хотят! И я вас тоже только от него рожать хотела…
– Мам, так все же смеются над ним! И над тобой, наверное, тоже. Стыдно ведь…
– Чего стыдно? Что у тебя где–то живут братья и сестры? Мне вот, например, так ни капельки…
– А мне – стыдно! А я – не хочу! И вообще, знаешь, что про нас говорят?
– Ну? И что?
– Что наш отец создал некую новую общность людей. Раньше она называлась советский народ, а теперь – дети Петрова…
– Да? Как интересно! – рассмеялась от души Анна. И на этом же легкомысленном смехе весело спросила : – Ты кашу–то есть будешь?
– Не хочу!
Вовка лихо развернулся в дверях, обидевшись на такое несерьезное отношение к вопросу, с шумом выскочил из кухни, хлопнув дверью. Вернувшись, однако, через пять минут, неловко подошел к матери сзади, наклонился, клюнул губами в щеку.
– Мам, прости… Я и правда не хочу. Просто на первую пару опаздываю.
– Иди, ладно, – махнула на него мокрой рукой Анна, – иди уже…
«Молодой еще, глупенький. Весь в своем максимализме юношеском…» – подумала она ему вслед, грустно улыбаясь и моя скопившуюся за утро в раковине посуду.
Сына своего Анна понимала прекрасно. И сама она двадцать лет назад вот так же сердилась на своего мужа. И не то чтобы даже сердилась, а уже потихоньку и ненавидеть его начинала, черной своей женской злобой–ревностью исходила : то гнев на нее праведный нападал – готова была каждой потенциальной разлучнице походя глаза выцарапать, то страх жуткий – а вдруг бросит ее Петров в одночасье, а то и обида женская слезами глаза застила – перед людьми за себя, обманутую, стыдно было…А потом Анна взяла и злиться перестала, словно надоело ей. А может, поняла просто, что любить и прощать своего «коварного изменщика Петрова» ей намного спокойнее и – вот парадокс – даже как–то и радостнее… Да, именно – радостнее. Потому что сразу вдруг открылось ей, как из старого хорошего фильма запомнившееся – счастье, это когда тебя понимают… Вот и она поняла, что счастлива. И приняла его таким – со всеми его романами, влюбленностями да внебрачными детками. И еще поняла, что и не измена это вовсе – всех баб подряд любить. Просто такое ему богом чувство зачем–то дадено – всех любить. Он же в этом не виноват… И досужие насмешливые разговоры людские про любовь, которая «ниже пояса», и сочувствующие взгляды в свою строну она как–то престала вообще замечать. Что ж, если самой природой так заведено – все ведь хотят, чтоб их хотели. Именно это, по глубочайшему Анниному убеждению да жизненным ее наблюдениям, и делало женщину женщиной – чтоб она непременно была желанной кому–то. Оттуда она и тепло, и силы для жизни берет, чего уж тут душою кривить. Все действиям верят, не словам. А самое интересное – Анну всегда это обстоятельство очень почему–то забавляло – ни одна ведь «сволочь–разлучница» от этого тепла ни разу не отказалась. Да и сама Анна в свое время – тоже не отказалась. А уж совсем было в молодости на свое зеркальное отражение рукой махнула: срашненькая, убогенькая, ни рожи, ни кожи, в глазах – вообще тоска вселенская да сплошной угрюмый комплекс по поводу своей внешности…И никто иной как доктор Митя Петров доказал ей тогда, что она такая же, как все, женщина, и заставил–таки в себя поверить, и в любовь поверить. А дети, которые от любви – они ж сами на свет просятся. Чтоб конкретный результат, так сказать, от нее был. Да и то – вон сколько их у Петрова получилось – хоть дверь не закрывай…
«Результатов» этих у доктора Петрова и впрямь было уже многовато: в Саратове жил его сын Леня, еще один сын, Пашенька, подрастал здесь же, в Краснодаре, на соседней улице, была у него еще и дочка Ульяна, недавно совсем приезжавшая навестить отца аж из самого германского города Дрездена. Так что Илья Гришковец, можно сказать, со своим явлением к отцу уже и припозднился несколько…
– Да уж, двое в Пензе, один в Саратове… – пробормотала Анна вслух крылатое выражение из старой комедии и засмеялась, махнув в пространство кухни рукой.
– Мам, ты с кем здесь разговариваешь? – заглянул на кухню лохматый спросонья Сашка. – Сама с собой, что ли?
– Ага.
– Ну, дожила… Мам, Артемку будить?
– Нет. Пусть поспит еще часок.
– Так ему ж в школу!
– Ну и что? Ничего страшного. Он и так круглый отличник.
– Ну, ты даешь, мам Мне так не разрешала прогуливать!
– Ну да! Тебя ж, балбеса, надо было к стулу привязывать, чтоб уроки делал! Не помнишь, что ли?
– Помню. Мам, а чего это Вовка тут с утра орал?
– Он не орал…
– Да я же слышал! Про брата какого–то поминал… Что, опять, что ли?
– Да, Сашка, еще один братец у вас объявился!
– Да ты что! Клево… Старший, младший?
– Одногодка твой.
– Ух ты! А как зовут?
– Илья. Илья Гришковец…
– Еврей, что ли?
– Да почему еврей? Нет, по–моему. Хотя не знаю… Да какая разница–то?
– Ну да… А когда к нам придет?
– Он из Екатеринбурга, Сашк. На один день всего и приезжал…
– Ого! Из тех краев у нас братьев еще не было! Расширяется наша география…
Сашка потянулся, зевнул звонко, потряс обросшей головой, как маленький сильный жеребенок. В отличие от старшего брата ни пуританством, ни отсутствием аппетита он не страдал. Любил и поесть вкусно, и поговорить бойко, – был этаким по молодым годам своим живчиком. Родительские сложные отношения Сашку практически никак не волновали, он любил их такими, какие они есть – и вместе, и каждого в отдельности. И братьев–сестер своих новых принимал с радостью, как некий даже подарок судьбы – с большим удовольствием. Погладив руками впавший живот, Сашка двинулся к плите, с интересом приоткрыл крышку кастрюли и тут же скривился страдальчески:
– Опять каша… Да еще и рисовая…
– А ты чего на завтрак хочешь? Телячью грудинку, запеченную в ананасе?
– Да нет… Я бы и без ананаса обошелся…
– Ладно, иди умывайся да садись кашу трескать. Грудинка все равно отменяется. Потому что надо было у миллионеров рождаться, а не у бедных врачей! Сам виноват…
– Мам, вот за что я тебя люблю, так это за прикольность твою! Ты такая классная!
– Спасибо, сынок, – засмеялась Анна. – Давай ешь и иди уже – опоздаешь…
Сашка торопливо, отчаянно морщась, проглотил свою порцию рисовой каши, запил глотком чая и умчался в свой медицинский институт – первокурсникам нельзя опаздывать, у них с этим строго…
А Вовка на свою первую пару так и не пошел. Уселся на мокрую скамейку в институтском скверике, подняв воротник куртки и глубоко засунув руки в карманы штанов, сидел, злился на себя потихоньку да мучился душевной своей некомфортностью, – неразрешимым, как ему казалось по глупой молодости, конфликтом отцов и детей. В чем состоял его собственный с ними конфликт, он определить никак не мог, потому что искренне любил и мать, и отца. Но непонятная обида все равно сидела занозой в сердце, и вовсе не нравилась ему эта обида, и каким образом ее изжить–убрать, Вовка не знал…
– Эй, Петров, ты чего прогуливаешь? – услышал он вдруг над головой веселый, надтреснутый слегка голосок однокашницы Катьки Александровой, стриженой под рыжего ежика умницы–отличницы. По каким–то одной ей ведомым принципам не желая совмещать свое внутреннее содержание с внешней формой, Катька предпочитала появляться на людях в образе этакой хулиганки – тинейджерки : носила несуразно–модные тряпочки, круглые смешные очечки, ходила с вечным наушником от спрятанного в рваном рюкзаке плейера и именовалась в знакомом окружении коротким именем Кэт. Хотя и поговаривали многие, что слушает она через тот наушник вовсе не полагающуюся оторвам–тинейджеркам разбитную музычку, а самую что ни на есть классику вроде какого–нибудь там Бетховена или Вивальди…
Он медленно поднял к ней голову. Взгляд уперся сначала в спущенный донельзя вниз пояс широких толстых хлопчатых штанов, усеянных сплошь большими и малыми карманами, потом в выпирающие наружу трогательно–наивно тазовые косточки, в голый живот, в короткую распахнутую курточку и, наконец, добрался до хитрого ее рыжего, усеянного конопушками, как кукушачье яйцо, маленького личика. Большие круглые глаза неопределенного, какого–то среднего между желтым и зеленым цвета, сияли лукаво–вопросительно через круглые стекла очков, не знающие краски ресницы хлопали по–девчачьи наивно, сквозь короткий рыжий ежик волос просвечивала нежная кожа – тоже, казалось, усеянная маленькими конопушками… Хорошая девчонка. Классная. Она давно ему нравилась. Живая такая…
– Кэт, а у тебя пузо не мерзнет? Зима ведь на дворе, а?
– Нет. Только пупок немного, – серьезно ответила Кэт, садясь рядом с ним на влажную скамейку. – Ладно, прогуляю и я с тобой за компанию. Все равно уже опоздала… Давай колись, о чем грустить будем?
– А ты хочешь со мной погрустить?
– Хочу. А что? Нельзя?
– Да почему, можно… Только боюсь, ты грусти моей не поймешь.
– Да с чего это вдруг? Вроде не тупая, не замечала за собой такого…
– Кэт, а у тебя семья большая?
– Да обыкновенная! Отец, мать да я. Как у всех сейчас. А что?
– Да так…
– А у тебя что, большая?
– О! Не то слово! У меня очень большая! Можно сказать, героически–многодетная!
– Как–то ты сейчас нехорошо это сказал, Петров…
– Да? Наверное. Сам вот сижу переживаю, себя грызу. И матери нахамил с утра…
– Зачем?
– Хороший вопрос – зачем…. А затем! Понимаешь, обидно за нее стало, черт…
– А чего обидно–то?
Вовка замолчал, еще больше втянув голову в воротник куртки. Кэт сидела рядом, посматривала сбоку с дружелюбным интересом, ждала. Рыжие ее глаза блестели приятной искоркой, веснушки на кукушачьем лице светились, будто тоже хотели поучаствовать в простодушном приглашении к дружбе, к откровению, к легкому разговору. Неожиданно для себя Вовка и впрямь начал выкладывать
перед этой девчонкой самое, как ему казалось, наболевшее и неразрешимое:
– Понимаешь, нас же у отца с матерью трое – мы с Сашкой да еще приемный наш братец, Артемка. А два года назад вдруг заявляется к нам еще братец из Саратова – Леня. Внебрачный, так сказать, сын…
– Ну и что такого?
– Да ты послушай дальше! А через какое–то время выяснилось, что на соседней улице растет еще один отцовский ребенок – Павликом зовут…
– Ничего себе! А как выяснилось–то?
– Да очень просто. Отец сам его к нам привел однажды – с братьями знакомиться, представляешь?
– А мать? Мать твоя как к этому отнеслась?
– Да в том–то и дело, что совершенно нормально! Как будто так и быть должно! Как будто это все в порядке вещей, и ничего такого из ряда вон выходящего и не происходит… То есть она выговаривала ему что–то там, конечно, но так, знаешь, будто смеясь…
– Да? Ой, молодец какая!
– Почему молодец? – уставился на нее удивленно Вовка.
– Да потому, что не каждая так вот сможет, Вовк…
– Так ты погоди, это же еще не все. Год назад у нас еще и сестренка вдруг объявилась, по имени Ульяна Шульц!
– Да ты что, Петров! Здорово как! А она откуда?
– Из Германии. Из Дрездена. Ее мать туда совсем малявкой увезла. Замуж там вышла за немца. А дочке всю жизнь твердила, что ее родной отец – самый замечательный на свете мужик, и что живет он в городе Краснодаре, и зовут его доктором Петровым. Она, когда первый раз к нам пришла, так к нему и обратилась: «Здравствуйте, доктор Петров! Я ваша дочь Ульяна…».
– Вот это да! Значит, теперь у тебя, если всех сосчитать… Что ж это получается…
– Погоди, не мучайся. Рано еще считать–то. Вчера к отцу, как оказалось, еще один сынок заявился.
– Иди ты… Правда?
– Правда, правда. Из Екатеринбурга приехал. Врасплох его застал. Я так понял – он растерялся жутко. Парень этот уехал сразу, а отец теперь весь из себя совестью мучается…
– Ну да. Это и понятно…
– Да что, что тебе понятно–то? – вдруг взорвался праведным своим гневом Вовка. – Они что теперь, толпами будут к нему ездить, дети его внебрачные? А мать так этому и дальше радоваться должна? Бред какой–то…
– Петров, ты чего это? – медленно повернула к нему голову Кэт. – Ты что, не понимаешь? Это ж счастье – столько братьев иметь! Да еще и сестру впридачу! Они что, чужие тебе? Или плохие? Злые? Недостойные? Чего молчишь?
– Да нет…Все ребята классные, конечно…
Вовка задумался глубоко, прислушался к себе, почувствовав странную какую–то легкость : утреннее его раздражение отчего–то вдруг испарилось, оставив после себя лишь едва ощутимое неудобство, похожее на угрызение совести, как легкое послевкусие от горького, но необходимого организму лекарства. Вспомнилось ему вдруг, как все они – и отец, и мать, и ребята – радуются всегда приезду Лени из Саратова, и мать печет сладкие пироги по этому поводу, и отец ходит, сияя глазами и улыбаясь, как именинник… Или вот когда Пашка к ним в гости приходит со своей скрипочкой, и они все дружно усаживаются на старенький диванчик, и слушают его талантливую, бьющую куда–то прямо в солнечное сплетение музыку… А уж про Ульяну и говорить нечего. Ульяна, его немецкая сестренка, так же, как и братцы, неожиданно появившаяся в его жизни, поразила его просто в самое сердце. Девчонке двадцать семь лет всего, а уже состоялась как фотограф–художник, и даже галерея у нее своя есть в родном ее Дрездене – с ума можно сойти… Она тогда все побережье объехала, нашла хороший дом в станице Голубицкой прямо у моря да и купила его на имя отца. Выложила на стол перед ним документы и говорит: « Это тебе, в память о маме моей. Она всю жизнь тебя с радостью любила да вспоминала самым светлым словом. Рассказывала – спас ты ее однажды…» Вовка потом долго еще приставал к отцу – все спрашивал, как он ее спасал–то. А отец отмолчался…
– А может, и правда, зря я так психую? – медленно произнес Вовка, поворачивая к Кэт голову. – Они в самом деле все классные. И все, как один, в чем–то талантливые… Мать так всегда и смеется – говорит, у моего мужа только талантливые дети получаются…
– И ты, Петров, тоже талантливый, что ль? – ехидно спросила Кэт. – Чего–то я этого за тобой особо не наблюдаю, знаешь… В нашем педагогическом из мужиков вроде одни только охломоны учатся да лузеры потенциальные, которых в приличные институты не взяли. Да еще и на историческом! Не мужицкое это дело вовсе…
– Почему это не мужицкое? – удивленно посмотрел на нее Вовка. – Как раз и мужицкое…
Вовке вдруг расхотелось спорить с девчонкой на эту тему. Он с отцом в свое время наспорился. Да и неловко стало, будто он должен ей как–то свою талантливость доказывать… И чего ее доказывать – может, и нет ее вовсе, никакой талантливости. А то, что ему захотелось в свое время Артемке помочь, к школе его подготовить, так он все–таки брат ему, а не кто–нибудь…
Артемку Петров привел в свой дом уже шестилетним мальчишкой, запуганным и неразвитым. Так вот взял вечером и привел прямо с похорон Артемкиной матери, посадил перед Анной и сказал : «Это мой сын, Аня. Он будет жить с нами». И все. Артемка потом несколько дней сидел – звереныш зверенышем, испуганно втянув голову в плечи, не разговаривал ни с кем, и только к Петрову, когда тот с работы поздно вечером приходил, кидался со всех ног, как к спасителю, вцеплялся по–обезьяньи в шею – не оторвать…Вот тогда вдруг в Вовке и затрепыхался, заворошился непонятный какой–то педагогический зуд, и захотелось непременно этому новоиспеченному братцу помочь – совсем уж он запущенный был, дикий, и совсем для шестилетнего пацана неразвитый – маленький такой деградант, в общем. И начал его Вовка вытягивать потихоньку–помаленьку , всю душу в это дело вкладывал. А потом, намного позже, понял вдруг, что как раз на этом самом месте душа его и расположилась, и что все это ему ужасно интересно – современным, так сказать, «Макаренко–Ушинским заделаться» , как Сашка его обозвал, подсмеиваясь беззлобно. А потом он и с Петровым долго спорил на эту тему – тот его все предостерегал – мол, для этого дела надо уметь всех детей подряд любить. Что ж, прав, конечно. Вовка тогда дал и отцу, и себе слово – он обязательно научится их любить. Всех. Хотя, как отец ему ответил, любви не учатся, она в человеке или есть, или нет ее вообще…
– Кэт, а ты любить умеешь? – неожиданно для себя спросил Вовка, резко повернув голову к девушке.
– Умею. – Ни капли не смутившись, ответила серьезно Кэт и, помолчав, продолжила: – В любом жизненном обстоятельстве любовь все определяет, Вовка. Иногда чувства человеческие большей ценностью обладают, чем все досужие философские рассуждения, вместе взятые…
Вовка задумчиво уставился на нее, рассеянно улыбнулся в ответ, кивнул согласно головой. Ему все больше нравилась эта девчонка. И дело было вовсе не в этой ее необычности – просто нравилась, и все. Было в ней что–то особенное – теплое, рыжее и отчаянно–умненькое. И говорит она хорошо – по–женски ласково как–то, снисходительно и в то же время не обидно совсем… Сам смутившись от своего пристального взгляда, он торопливо соскочил со скамейки, проворчал быстро:
– Пошли давай на учебу, рыжая болтунья. Лентяйка, все бы только философствовала она. Да и скамейка, смотри, холодная, задницу простудишь. Тебе ж еще детей рожать…
– Пошли, – Кэт нехотя поднялась со скамейки, взглянула на него искоса, – а ты ничего, Петров… Занятный…
На лекциях он все время смотрел в ее сторону. И не хотел вовсе, а смотрел. И она вдруг оглянулась – почувствовала. Улыбнулась ему всем своим искрящимся веснушками лицом – и глазами, и губами, и даже уши ее чуть двинулись вверх. Здорово как… Как другу ему улыбнулась. А может, и больше, чем другу – была у них на двоих общая тайна. Уж в чем она заключалась – бог его знает, но была. Он это увидел сейчас…
4.
Илья проснулся от лязга резким рывком открывшейся двери, уставился испуганно на ввалившегося в купе высокого красивого парня в распахнутой дубленке. «Люся, это здесь! Иди сюда! Вот тебе и попутчик на дорогу!» – громко произнес парень, глядя насмешливо своими яркими голливудскими глазами на растерянного, моргающего спросонья Илью. – «Ты, парень, девушку не обижай, ладно? Она хорошая…», – обращаясь скорее к вошедшей девушке, весело продолжил он. – « Ну, все, Люсь, пока. Там, говорят, стоянку сократили…» Парень неловко клюнул девушку в щеку, сделал от двери ручкой и быстро пошел к выходу из вагона.
Поезд и в самом деле вскоре тронулся с места, за окном замелькали огни какого–то большого города. Девушка сидела, не двигаясь, не снимая куртки, молча уставившись в окно.
– Это какой город? – спросил Илья, пытаясь завести разговор.
– Уфа… – тихо ответила девушка, не отрывая немигающего взгляда от окна.
– А давайте я вам помогу сумку на верхнюю полку закинуть. Вы до какой станции едете? Может, мне выйти? Вам, наверное, переодеться надо… – неуверенно пытался расшевелить ее Илья.
– Я еду до Екатеринбурга. Сумку закидывать не надо. Выходить тоже не надо. Вы спали – и спите дальше, – злобно произнесла девушка, повернув, наконец, голову от окна и глядя прямо ему в лицо. На маленьком ее, ничем не приметном широкоскулом смуглом личике с прямым носиком и поджатыми в скорбно–горестную скобочку губами выделялись своей выразительностью лишь огромные карие глаза – отчаянно–несчастные, кричащие своим горем через толстую пелену из непролитых слез, уже сильно просящихся наружу, держащихся на одном только злобном ее голосе да напряженной позе. В ту же секунду Илья вдруг почувствовал, как током прошло по нему чужое горе, как приняло в себя сердце тягостный его импульс – он обязательно, обязательно должен помочь этой девушке…
– Люся, вам, наверное, поплакать сейчас надо. Вас ведь Люсей зовут, да? Так вы и плачьте, и не обращайте на меня ни малейшего внимания, пожалуйста! Если стесняетесь – я сейчас выйду… У вас случилось что–то?
– Да вам какое дело! Отстаньте от меня! – почти прокричала девушка, задохнувшись, давая путь наконец–то прорвавшимся слезам.
« Ну вот, уже хорошо …», – подумал Илья, протягивая ей бумажные салфетки. Она с силой оттолкнула его руку и, сбросив ботинки, поджала под себя ноги, спрятав в коленки искаженное плачем лицо. Рыдания сотрясали все ее худенькое тело, плечи ходили ходуном, узкие ступни в тонких голубых носочках некрасивым и косолапым утюжком уперлись в вагонную полку.
– Ну, вот и хорошо, – вслух произнес Илья. – Я сейчас вам чаю принесу…
Он тихо вышел из купе, встал у окна, прислонившись лбом к холодному стеклу, как будто пытаясь разглядеть что–то в сплошном мелькании быстро меняющихся ночных пейзажей. Полная луна на небе равнодушно взирала на стремительно мчащийся зимний поезд сообщением Краснодар–Екатеринбург, на него, взволнованного чужим горем белобрысого парня, уставившегося грустными мягкими глазами в темноту проносящихся мимо сонных лесов и полей, на его попутчицу – горько плачущую в купе девочку в голубых носочках. «Ну вот, опять…» – обреченно подумалось ему вдруг, – « Опять сейчас чужие проблемы решать буду, глупостей всяческих наделаю. И ведь совершенно определенно наделаю, знаю уже…»
Через полчаса, боясь расплескать теплый чай из стакана, деликатно позванивающего в классически–старом затертом подстаканнике, он, набравшись смелости и решительно дернув за ручку двери, вошел в купе.
– А я тебе чай принес! Только он не очень горячий уже, там титан остыл… – бодрым голосом произнес Илья, поставив на стол стакан и искоса посматривая на Люсю, тихо сидящую в прежней своей позе, упершись лбом в поджатые колени. – Ты пирожок с капустой будешь? Вкусно, я ел…
– Я не знаю… Я со вчерашнего дня ничего не ела, – подняла Люся на него опухшие от слез глаза.
– Тогда вот! И пирожок, и яйца вареные, и колбаса…
– Спасибо…
– А ты куртку сними, неудобно же! Ничего, что я на ты?
– Да ради бога. Чего мне с тобой, детей крестить?
Люся поболтала ложечкой в стакане, размешивая сахар, протяжно, на вдохе, всхлипнула, сделала осторожный глоток.
– Поешь, – не унимался Илья, – сразу легче будет! По себе знаю. Когда нервничаю – съедаю все, что не приколочено!
– А я, наоборот, вообще на еду смотреть не могу. Как будто желудок в твердый комок сжимается и ничего, ничего не чувствую…
– А что у тебя случилось–то? Горе какое?
– Да какое тебе дело?
– Раз спрашиваю, значит, есть дело! Давай рассказывай!
– Отстань, парень…
– Меня Ильей зовут.
– Да пусть хоть как тебя зовут – отстань, а?
Люся опять уставилась в окно, забыв про чай и не притронувшись к еде, заботливо разложенной перед ней Ильей.
– Люсь, а ты знаешь, что такое психоанализ по–русски?
– Нет. А что это?
– Это разговор двух попутчиков в поезде. Особенно ночью. Выговариваются часами, взахлеб, все тайные горести друг другу изливают – все равно ведь никто не узнает! Вышли люди из поезда – и разошлись в разные стороны. И денег за сеанс платить не надо…
– Да, действительно, – засмеялась, наконец, Люся, – и правда, халявный сеанс психоанализа! Где ж еще бесплатно чужой человек тебя всю ночь выслушивать будет?
– Ну, так а я о чем? Тут, главное, зевать нельзя : кто быстрее своего попутчика в благодарного слушателя успеет превратить, тот и в выигрыше…Так что давай, рассказывай! Я тебе фору даю.
– Да чего рассказывать–то? Ничего интересного. Банальная, наверное, на посторонний взгляд история…
– Так все истории на первый взгляд банальны. Для чужого уха просты, а для своего сердца горестны. Вот ты самое горестное и произнеси словами. Я пойму, ты не бойся…








