Текст книги "Трудности белых ворон"
Автор книги: Вера Колочкова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Мам, не надо, прошу тебя… – тихо сказала Люся, бросив виноватый взгляд на Илью, – у тебя тушь потечет…
– Да, да, конечно, – Шурочка глубоко и прерывисто дышала, подняв к потолку глаза, старательно махала перед ними маленькими ручками с идеальным маникюром, на секунду прижимала указательные пальцы к нижним векам, и снова махала ручками… Лицо ее вмиг покрылось красными пятнами, дрожащие губы искривились непроизвольно в жалкую извиняющуюся улыбку.
Быстро соскочив со стула и закрыв лицо руками, она на подгибающихся ногах пошла в свою комнату, неся в себе непролитые пока слезы. Илья обалдело смотрел в ее горестную спину, с трудом пытаясь проглотить подступающий к горлу комок жалости.
– Ну вот, сходил в гости… – улыбнулась ему виновато Люся. – Сам напросился, терпи. У нас теперь вот так. У Шурочки трагедия жизни, что ж поделаешь!
– А почему ты ее Шурочкой называешь? Она мама твоя…
– Да потому что она Шурочка! Ты сам не видишь, что ли? Маленькая сорокапятилетняя Шурочка, взрослый ребенок, оставшийся без опекуна и попечителя… И плачет она от страха, как плачут потерявшиеся на улице дети, а вовсе не потому, что отец так уж сильно ей нужен!
– А тебе ее не жалко разве?
– Да жалко, жалко, конечно…
Илья почувствовал, как растет, свивается нервной спиралью Люсино раздражение от этих его вопросов и понимал – правильно оно и растет. Иногда вопросов лучше не задавать, даже самых правильных и хороших. Иногда гораздо лучше бывает взять да помощь свою предложить…
– Люсь, а можно, я к вам приходить буду?
– Зачем?
– Мне очень хочется вам помочь! Вернее, маме твоей.
– Ой, можно подумать… Да всех твоих лампочек, вместе взятых, и на неделю не хватит, уж поверь мне! Шурочка, она свое дело знает!
Люся грустно рассмеялась, и тут же, сама испугавшись своего смеха, зажала рот ладонью, бросив быстрый взгляд в сторону комнаты, куда только что удалилась вместе со своим горем Шурочка. Отведя руку, тихо попросила:
– Пойдем–ка лучше в мою комнату… Услышит еще, не дай бог…
Идя следом за ней по большому коридору, Илья подумал – как хорошо
все–таки, что она сама ему позвонила. Иначе пришлось бы идти в деканат да выпрашивать ее адрес – там же архивы остаются…Он еще тогда, в поезде, решил для себя, что обязательно, обязательно найдет эту девушку. Так надо было. Потребность вдруг взялась такая странная, и откуда бы, вроде…Самая же обыкновенная девушка, ничем таким особенным не примечательная… Зайдя вслед за ней в комнату, он снова внимательно взглянул ей в лицо, будто пытаясь найти ответ на свой вопрос. Люся улыбнулась насмешливо:
– Эй, а ты чего так на меня смотришь?
– Как? – засмущался тут же Илья.
– Да слишком уж заинтересованно, прям как большой мужик…
– Нравится – и смотрю! Знаешь, я целый день про тебя сегодня думал.
– А вот этого не надо, и не начинай даже! – Резко обернулась к нему Люся. – Я на пять лет тебя старше, ты маленький еще для меня, понял?
– Да я не к тому… – окончательно смутился Илья и замолчал. Увидев огромный книжный стеллаж, занимающий всю стену от пола до потолка, с преувеличенным вниманием начал рассматривать корешки книг.
Люся тоже молчала, усевшись с ногами на свой диванчик, покрытый ярким мохнатым пледом. Возникшая неловкость грозила уже перейти в гибельно–затянувшуюся паузу, и вдруг разрушилась сама собой, рассыпалась самым чудесным образом – она поняла вдруг, что никакой такой неловкости на самом деле и нет, что ей очень хорошо просто так сидеть и молчать в присутствии этого странного мальчишки… Легко молчать. Так очень редко бывает. Шла от него какая–то простота человеческая, теплая, обаятельная абсолютно ненавязчивость, как будто его здесь и нет совсем. Идет себе тихонько мимо стеллажа, рассматривает внимательно корешки книг, будто и ее здесь тоже нет. И никакой такой неловкости, судя по всему, точно так же и не чувствует…
А Илья и впрямь ее не чувствовал. Он просто–напросто тихо про себя радовался тому обстоятельству, что Люся–то, оказывается, те же самые книжки читает. Те же, те же, родимые, на полках стоят, что и у них с бабкой…
К литературе у него было свое, довольно трепетное и предвзятое отношение, воспитанное бережно бабкой Норой – на классике в основном. Поэтому предпочитал Илья литературу «верикальную», как он сам для себя ее определил, то есть бессюжетную почти, как движение некое вверх–вниз, от неба до самых глубин, от анализа к синтезу, вроде как ни о чем и обо всем, о главном, глазу невидимом. Остальную литературу – стрелялки–убивалки там всяческие – он считал «горизонтальной» и для себя утомительной, детективно–активный событийный ряд всегда раздражал его своей какой–то суетливостью и коммерчески–алчной направленностью. Теперь, обнаружив на полках Люсиного огромного стеллажа любимые свои «вертикальные» книги, он вздохнул облегченно – слава богу, наш человек…
– Эй, ты чего молчишь? – тихо спросила Люся, нарушив все–таки эту легкую паузу. – В книги уткнулся и молчишь… Ты читать любишь, да?
– Люблю, конечно, – улыбнулся, обернувшись к ней, Илья. Хотя сейчас никто не читает, правда? Не модно. Все только в компьютерные игры пялятся часами. Ты знаешь, я ведь тоже пробовал эксперименту ради – чуть не заболел! Такое чувство потом было, будто мне в мозгах каждую извилину вазелином промазали, все время хотелось по душ залезть и промыть их холодной водой… Даже страшно стало – а вдруг эта дурь из меня уже и не выйдет никогда?
Люся рассмеялась легко. Захотелось почему–то подойти и потрогать–погладить его белые длинные, слегка вьющиеся, как у малого ребенка, волосы. Он и впрямь был похож на ребенка. Или на непуганого лесного олененка с влажными и наивными очами, в которых переливалась, мелькала временами грустная, пришедшая уже взрослость – притягивающая, останавливающая взгляд. Будто не хотела грубая мужская порода входить–поселяться в этом мальчишке, оттягивала время, жалела его и вздыхала – пусть еще на воле побегает… И лицо такое тонкое, одухотворенное – сейчас такие лица в большом дефиците, одно на тысячу. И взгляд пронзительно–теплый. Марсианский просто, отогревающий. Посмотришь, и жить хочется, и верить хочется в свой розовый камень самости и отсутствие черных дырок и скознячков… Ей даже подумалось вдруг – может, он вообще гуманоид какой?
– Слушай, Люсь, ты извини, мне позвонить надо, бабку проконтролировать, она там одна совсем… – вывел ее из задумчивости его тихий голос.
– Да ради бога. Мне выйти, что ль?
– Нет, нет! – доставая мобильник, испуганно замотал он головой. – Я только голос ее услышу, и все…А то мало ли… Сейчас, я быстро! Извини…
– Ага, давай…
– Норочка! Ну как ты? – тут же тихо заговорил он в трубку. – А давление? Да? Плохо…Ладно, я приеду скоро! Да, в гостях… Да, Норочка, у девушки…Как ты догадалась? А–а–а… Ну все, лежи давай, я скоро. Двери сам открою… Пока…
– Что, болеет? –участливо спросила Люся, глядя в его огорченное лицо.
– Ну да, давление вот подскочило… Прямо беда с ней! Переволновалась вчера очень, и спала плохо…
– А что случилось у вас?
– Да ничего особенного, просто переселение небольшое. Раньше у Норочки в комнате мама жила, а теперь вот я буду… Вчера к нам мамин друг, наконец–то, совсем перебрался. Жить у нас теперь будет. Он хороший мужик, я за нее рад… Вот и пришлось менять дислокацию : я – к бабке, мать – в мою комнату. Да я не против, мы с ней, с бабкой, дружно живем! Только в последнее время сдала она очень, болеет все. Как бабки Виры не стало – они сестры–близнецы, всю жизнь вместе прожили, – так и она гаснуть начала, как свеча на ветру…
Илья грустно вздохнул и снова медленно двинулся вдоль стеллажа, внимательно рассматривая корешки книг. Люся следила за ним задумчиво, думая про себя – никакой этот мальчишка вовсе не гуманоид, маменькин сынок просто. Или бабушкин внучек. Илюшенька–душенька, глупенький и наивный. И все его добрые порывы да рассуждения про лампочки, дырки и сквознячки будут в этом жестоком мире без надобности…
– Люсь, а это кто? – вдруг тихо и удивленно спросил Илья.
Дойдя до конца стеллажа, он во все глаза уставился на большую фотографию: на фоне желто–красных осенних деревьев улыбающаяся счастливая Люся, приподнявшись на цыпочки и вытянув шею, весело выглядывала из–за плеча отца. Между ног у них, зарывшись в осенние листья, лежал довольный Фрам, свалив набок свой огромный красный язык.
– А–а–а… Это мы осенью в лес ходили, листья пинать… Хорошая фотография, правда?
– Это же Андрей Васильевич…
– Ну да, это Андрей Васильевич Шувалов, мой отец… А что? Откуда ты его знаешь?
– Отец? Он – твой отец?! Не может быть…
– Почему это? Да объясни толком! Чего ты на меня глаза вылупил?
– Понимаешь, Люсь, это ведь он – друг моей матери… То есть муж… Или нет, я не знаю, кто… Это он вчера к нам переселился…
– Иди ты… – испуганно соскочила с дивана Люся. – Как это… А ты ничего не путаешь? Может, похож просто?
– Нет… Я его давно знаю! Он к нам пять лет уже приходит.
– Ах, вот оно что… – помолчав, вдруг злобно протянула Люся. – Теперь понятно. Значит, твоя мать и есть та самая роковая врагиня–разлучница…Эк же меня угораздило, а? Никого больше не догадалась в гости пригласить, только тебя вот… Бывает же…
Она снова замолчала, села обратно на тахту в прежнюю свою позу, подогнув под себя ноги, задумалась. Потом, словно пересилив себя, тихо и грустно произнесла:
– Счастливый же ты, Молодец–Гришковец… У тебя и мать, и бабка, и отчим душевный теперь есть… А у меня – только Шурочка. Несправедливо, однако.
– Люсь, я же не знал…
Илья растерянно развел руки в стороны, стоял перед ней соляным столбом и не мог произнести ни слова. Мыслей в голове было много, конечно, но только они никак не желали складываться в какие–либо слова и предложения. Хотелось почему–то попросить прощения, будто именно он один и виноват был в сложившейся дурацкой ситуации. Так и не найдя нужных слов, он сделал большой шаг в ее сторону, наклонился к лицу и проговорил тихо–просяще:
– Люсь, а можно мне завтра прийти?
– Нет, не надо. Иди домой, Илья. И не приходи сюда больше. Никогда не приходи, – отворачиваясь от его склоненного к ней лица, зло проговорила Люся.
– Почему?!
– Да потому! Не дай бог, еще и Шурочка пронюхает, чей ты сын…Да и мне, знаешь ли, тяжело будет тебя здесь видеть.
– Люся, я все равно приду. Я помогать вам буду! Ты прости меня…
– Да за что?
– За маму… Люся, можно, я завтра приду? А мама твоя ничего не узнает! Можно, Люся?
– Иди, Илья.
– Люся, ну послушай…
– Господи, да уйдешь ты или нет сегодня?! Делай что хочешь, зануда! Только сейчас уйди, ладно? Уйди, прошу тебя!
9.
Татьяна Львовна опять сердилась на сына. Повязавшись легкомысленным фартучком с вышитыми на нем красными петухами, довольно–таки нелепо смотревшимися на ее статной фигуре, она резво, но неумело шинковала капусту большим кухонным ножом, взглядывая коротко и возмущенно на Илью, примостившегося тут же, на кухне, на широком тети Норином стуле. Разговор, который затеял сын, совсем ей не нравился. Не вписывался совсем этот разговор в ее сегодняшний праздник, потому как именно сегодня Татьяна Львовна впервые в жизни приступила к женским своим счастливым обязанностям – она варила борщ своему мужу, Андрею Васильевичу Шувалову, с которым начала со вчерашнего вечера полноценную семейную жизнь, – и тоже впервые в жизни, между прочим…
– Нет, я просто не могу этого слышать! Ты сам подумай, что ты несешь, Илья! – сердилась Татьяна Львовна. – И вообще, это не твоего ума дело. И как ты только эту Люсю нашел? Зачем ты к ним пошел–то? Кто тебя просил?
– Да мы случайно познакомились, мам. Я и не знал, что она дочь Андрея Васильевича!
– Знаю я эти случайности твои…
Татьяна Львовна снова с досадой уставилась на Илью, изо все сил пытаясь загнать поглубже сильное свое раздражение – как устала она от этих его непредсказуемых поступков… Уж взрослел бы он скорей, что ли. Не сын –наказание господне. Уперся в нее виновато–настырным своим взглядом и повторяет десять раз одно и то же – слушать же невозможно…
– Правда, случайно, мам. И в гости к ним попал случайно, и видел эту женщину – жену Андрея Васильевича… Ой, мам, ей так тяжело! Да даже не в этом дело … В такой ситуации всем тяжело, наверное. Просто кто–то справляется, а она – нет, не справится. Она не такая, как ты…Я даже представить себе не могу, что с ней будет. И с Люсей тоже. Ну, мам…
– Да какое мне до всего этого дело, Илья! – вздохнув и изо всех сил пытаясь держать себя в руках, спокойно проговорила Татьяна Львовна.
Очень, очень тяжело давалось ей это спокойствие. Можно сказать, несоизмеримо тяжелее даже, чем долгие пять лет ожидания «дня икс», когда Андрей, наконец, решится на свой безумный геройский поступок – будто в горящую избу войдет. Как будто в мире не разводятся каждый день таким образом тысячи мужчин, а тысячи женщин не остаются на какое–то время одинокими и несчастными… Нормальная наша жизнь, только и всего. Татьяна Львовна устала Андрею все время это объяснять, а вот теперь еще и родному сыну приходится…
– Чего ты от меня хочешь–то, сынок ? – снова вздохнула Татьяна Львона. – Мне надо немедленно проявить благородство и отказаться от личного счастья? Все бросить и заботиться о его бывшей жене? Да с чего это ради? Подумай сам, какую чушь ты несешь…
Татьяна Львовна снова коротко взглянула на сына и отвела глаза. Представила вдруг, как она объявит Андрею – возвращайся, мол, обратно… Это после всех–то его мучений, когда он никак не мог решиться сделать последний шаг, как извелся весь до последней крайности. Только вот зачем так изводиться было, она никак не понимала. Татьяна Львовна совершенно искренне полагала, что на подобные рефлексии нормальный мужик просто не имеет никакого мужицкого своего права, что жизнь свою надо жить с той, с которой хочется, с той, с которой комфортно и хорошо, а от душевно–семейного неуютия надо бежать, сломя голову, бросать все к чертовой матери, ни о чем не жалея. Только вот как бы сыну своему это объяснить попонятнее, она совсем не знала…
– А как же справедливость, сынок? – снова подняла она на него глаза – Пусть будет все по справедливости! Все поровну, всем сестрам по серьгам… Она была замужем двадцать пять лет, теперь я буду замужем следующие двадцать пять лет. Закон равновесия в школе проходил? Ну, вот… Если где–то что–то вдруг убывает, в другом месте обязательно столько же и прибывает. Ты думаешь, мне легко было одной жить да тебя растить? Ой, как нелегко. А это ведь, считай, лучшие мои годы были… Так что теперь и моя очередь на счастье подошла, я слишком долго и покорно в ней стояла. И вообще – ты за меня радоваться должен! Ты же – мой сын, а потом уже все остальное…
Татьяна Львовна подперла щеку кулаком с зажатым в нем кухонным ножом, задумчиво уставилась на горку нашинкованной капусты.
– Так, что же дальше–то делать? Ты, сынок, не знаешь, капусту в борщ в конце варки кладут или в начале?
– Не знаю, мам…
– А лук?
Подойдя к плите, она открыла крышку кастрюли и долго и сосредоточенно смотрела на красиво кипящий бульон. Так ни на что и не решившись, снова опустила крышку, села напротив Ильи, улыбнулась снисходительно. Протянув руку, даже попыталась растрепать белые его пушистые волосы, но Илья тут же голову и отдернул, взглянув на мать сердито. Он и сам был в растерянности. С одной стороны, мать ему жутко нравилась в этом легкомысленном фартучке, с этим кухонным ножом в руках, с новым, появившимся в глазах мягким каким–то женским светом – он ее и не видел такой никогда. А с другой стороны стояла жалкая, перепуганная насмерть и заплаканная Люсина мама – Шурочка…
– Не знаю, мам. Вот про лук и капусту для борща точно ничего не знаю. Ты спроси у бабки Норы, у нее борщ всегда вкусный получается.
– Да болеет она. Опять давление поднялось, да еще и приступ астмы с утра был сильнейший. Спит сейчас, я ей укол сделала…
Татьяна Львовна вдруг замерла, подняв палец, настороженно взглянула на сына.
– Не слышал? – спросила шепотом. – Или показалось мне?
В наступившей тишине и в самом деле четко прорисовались до боли знакомые им обоим, привычные с детства звуки – глухое равномерное постукивание надетых на костыли резиновых набалдашников и тяжелое сиплое астматическое дыхание тети Норы. Вскоре она и сама показалась в дверях кухни – как всегда, аккуратно причесанная, с неизменным белоснежным вязаным воротничком вокруг шеи, с приветливой улыбкой человека, которому всегда рады, которого всегда ждут, и вот, наконец–то, и дождались…С достоинством внеся грузное тело на кухню, она долго и трудно усаживалась на свое законное место – широкий кустарной работы стул с высокой спинкой и прибитой сбоку особой загогулиной для костылей.
– Ну, и зачем ты встала? Лежала бы, скоро опять укол надо делать, – по–доброму заворчала на нее Татьяна Львовна. Она вообще сегодня была очень доброй. И покладистой. И где–то праздничной даже…
– Да я давно уже не сплю, Танечка. Лежу , вас слушаю. Решила вот вмешаться… Ты иди, Илюша, в комнату, – с улыбкой обратилась она к внуку. – Чего тебе в наши бабские разговоры вникать? Буду сейчас мать твою учить борщ варить, а то перед зятем неудобно – вырастили неумеху…
Илья нехотя поднялся, молча вышел из кухни. Знал он наперед, каким будет их разговор. Бабка обязательно станет защищать его всячески, а мать, как обычно, будет возмущаться его «гипертрофированным чувством ответственности» да глупой и слепой простодушностью, как она сама говорит, да призывать бабку не пустыми философскими спорами с ним заниматься, а закалять его как–то. И все равно каждая при своем мнении останется. Бабка будет говорить про совесть, мать – про жестокую жизнь, потом бабка – про его тонкокожесть да чувствительность, а мать – снова про закалку… Илья и не предполагал вовсе, что в их спорах о его судьбе давно появилось и другое направление, и очень даже, кстати, серьезное…
– Тетя Нора, я прошу тебя не забывать – он ведь мужик все–таки. А мужик добытчиком должен быть, уметь свое из рук вырвать да в дом принести, а не из дома. А этот последнюю рубашку с себя готов отдать первому встречному… Ты знаешь, женщины таких не любят.
– Ну, это смотря какие женщины…
– Да всякие! Это мы с тобой принимаем его таким вот, привыкли уже. А тургеневские девушки–героини, способные на высокие отношения, перевелись уже давно. Каждая о себе думает, а чужими идеями завиральными уже ни одну жить не заставишь.
– Во все времена всякие женщины есть, Танечка. Чего ты всех под одну гребенку стрижешь? И Илюша свою женщину встретит, обязательно встретит!
– Ой, не знаю. Сомневаюсь я…
– А ты не сомневайся, Танечка. Женщина, она и есть женщина. И в любые времена на самоотдачу была способна. Вот как мать наша с Вирочкой, бабка твоя родная…
– Ну, вспомнила! Когда это было…
Тетя Нора вдруг замолчала, глядя в темное февральское окно, пытаясь выровнять тяжелое астматическое дыхание. Конечно, давно это было – права ее племянница. А вот для нее – так вчера будто. И тут же словно закрутилась–завертелась с бешеной скоростью в ее голове старая киношная пленка, отматывая длинную жизнь назад кадр за кадром и силой возвращая в то давнее прошлое…
Близнецы Норочка с Вирочкой родились в Москве, у веселых и молодых родителей–комсомольцев. Жили они открыто и весело по тем сложным временам, работали вместе на одном заводе после своих рабфаков. Отец их веселым был парнем, компанейским, на язык в больших компаниях не особо и сдержанным. Забрали его в тридцать восьмом, по доносу чьему–то. Обычное по тем временам дело – ни одну семью сия чаша тогда не миновала. Вирочке с Норочкой и было–то по пять лет всего…
А потом война началась. Завод, на котором их мать в Москве работала, в Свердловск эвакуировали. Поселили в бараке на окраине Уралмаша – холодно, голодно, в школу ходить далеко, ну да тогда все так жили. Им еще повезло – комнатка у них отдельная была. А летом, в сорок третьем году, весь класс, в котором Вирочка с Норочкой учились, в колхоз отправили, на уборку хлеба. Вот там с ней, с Норочкой, эта беда и случилась… Подол платья затянуло чуть–чуть в барабан косилки, она в него ногой и уперлась, вытягивать стала. Растерялась… Снесло стопу ребенку напрочь, она и опомниться не успела. А деревня дальняя была, пока с поля ее привезли, пока лошадь искали – только на третий день в город в больницу и попала, когда уж вовсю гангрена началась. И пришлось девчонке всю ногу отрезать по самое ничего…
Очнулась Норочка уже в палате. Рядом мать с Вирочкой сидят, глаза отводят старательно, улыбаются через силу – подбадривают так, значит. Глянула она вниз, на ноги, а под простынкой – пустое место… И такой вдруг ужас на девчонку напал – забилась тут же, закричала в истерике да все с кровати встать пыталась. Казалось ей, что если встать и пойти, то и нога сразу сама собой появится. С огромным трудом мать с Вирочкой ее держали – и откуда только силы такие взялись в десятилетней девчонке… В общем, устроили втроем визг да крик на всю больницу, никто их успокоить не мог. Мать – та еще тошнее своего несчастного ребенка плакала, сорвалась будто, – всему больничному персоналу душу насквозь прорвала. И тут вдруг в палату врач влетел, который Норочке ту ампутацию делал. Прижал со всей силой несчастного ребенка к кровати, держит и говорит жестко и громко, будто гвозди в голову вколачивает: « Слушай меня, девочка! Надо теперь жить так! Учись жить с одной ногой! Будешь жалеть себя – погибнешь! Жива осталась – живи!» Может, от голоса его жесткого, может, от испуга материнского Норочка и успокоилась потихоньку, смирилась, заснула…
С тех пор врач этот к ней каждый день приходить стал. Хоть ненадолго, да заскочит. Она все время ждала его. Если задерживался вдруг – нервничала страшно, будто от его появления ее жизнь только и зависела. А однажды ночью проснулась, пить захотела очень, и видит – тот врач с матерью около кровати сидит, в глаза ей смотрит и молчит, улыбается только. И мать ему в ответ тоже…И так ей вдруг обидно это показалось – чего ж это они улыбаются–то? Слезы сами собой и потекли… А Иван Ефимович – так того доктора звали – вдруг повернулся к ней и говорит: «Не плачь, Норочка! Завтра домой поедем. Все у нас хорошо с тобой будет…»
А утром он завернул ее в два одеяла больничных, сам отнес на руках в машину и привез вместе с матерью, Вирочкой да нехитрым их скарбом к себе домой. Спас он их всех тогда, конечно. И от голода, и от холода. А одноногая девочка Норочка точно бы без него не выжила. И заботился о них всегда, как о родных, и мать любил, и на море всех после войны возил, и в институты учиться отправил. Десять лет почти прожили они с ним, как у Христа за пазухой. Горя не знали…
А в пятьдесят третьем отец вернулся. Как их разыскал – одному богу известно. В Москве–то уже знакомых никого не осталось, он по следам шел, шаг за шагом. Приехал, барак тот нашел, где эвакуированные раньше жили, разыскал кого–то, кто мать помнил. Ему и подсказали, что адрес Ивана Ефимовича можно в больнице узнать…
А Вирочка с Норочкой в тот день свое двадцатилетие праздновали – весело было! И гостей полно, и стол белой скатертью крахмальной накрыт, и цветы, и угощение, и два торта со свечками на кухне стоят, своего момента дожидаются. Мать с Иваном Ефимовичем фокстрот танцует, счастливая вся, чуть водочки выпившая, раскрасневшаяся… Сама и помчалась дверь открывать – думала, еще гости пришли. Распахнула – шире некуда, улыбается навстречу, а там муж ее – страшный, худой, больной весь, серый, беззубый… У нее коленки и подкосились. И упала бы, если б не поддержали. А чуть пришла в себя – плакать начала, обнимать его , прощения просить… В общем, не получилось у них в тот день праздника. А утром Иван Ефимович из дома ушел. Совсем ушел – так мать решила. И квартиру оставил, и барахло все нажитое, и даже библиотеку свою шикарную, которую годами собирал. Вирочка с Норочкой кинулись было к матери – и просили ее, и умоляли не делать этого – ничего она слышать не хотела. Любили они его, за отца считали, им этого, пришедшего–то , ох как не надо было… Мать даже прикрикнула на них тогда, и пристыдила хорошенько: как, говорит, дальше–то мы жить будем, зная, что отец наш где–то мыкается, и чего уж там ему осталось – пусть хоть последние годы в семье поживет, в ласке да заботе… Вирочка потом еще долго к Ивану Ефимовичу бегала. И Норочка бы бегала, да какая из нее бегунья, с костылями–то. Он женился через два года, и детей своих родил, и жена его счастлива с ним была…
А отец их пять лет еще прожил – измучил всех. Пил сильно, мать каждый день попреками изводил, и им доставалось, конечно. Не помогли ему эти ласка да забота, не смог он к нормальной жизни вернуться. Толькой водкой и спасался. Потом умирал долго, парализованный лежал… В общем, вся прежняя жизнь насмарку пошла, в настоящий ад превратилась. Не нужен никому этот женский подвиг оказался, хотя сама мать их так не считала, до самых последних дней своих уверена была, что поступила правильно…
Тетя Нора протяжно вздохнула и с силой провела рукой по льняной салфетке с вышитыми на ней гладью васильками да незабудками, словно остановить попыталась неумолимое вращение этой безжалостной жизни–кинопленки. Повернув голову к черному окну, смотрела в него долго и внимательно, будто видела там что–то еще, кроме ярких огней ночного города да раскачивающихся под студеным февральским ветром тополиных веток. Татьяна Львовна, помешивая свой борщ, обернулась к ней от плиты:
– Чего ты замолчала, тетя Нора?
– Да так, Танечка. Бабку твою вот вспомнила…В нее сынок–то твой пошел. И она тоже иногда такие поступки совершала странные… Видно, есть, есть на земле необходимость в людях таких, которые добротой своей да совестью других раздражают. Не может бог там, наверху, на нашу пустоту отмороженную смотреть…
– Да… Лишний раз только в своей правоте и убеждаюсь, тебя слушая, тетушка моя дорогая, – садясь напротив тети Норы, грустно проговорила Татьяна Львовна. – Вот зря все–таки я Илью вам с мамой тогда доверила. Самой надо было воспитывать. А вы сделали из него херувима какого–то. Другие дети как дети, по ночным дискотекам шляются, пьют да курят, с девчонками развлекаются. А этот все чужие проблемы решает. Особенной духовной жизнью живет – слышит неслышимое, видит невидимое. А видимого не видит…
– Нет, Танечка, не зря. Да и вообще – этого мальчика, знаешь, и воспитывать не надо было. Он сам по себе такой. Нельзя его ломать. Да и не дам я тебе его ломать, пока жива, все равно не дам. Вот так вот…
Она тяжело поднялась со стула, опираясь рукой о столешницу, пристроила под руками свои костыли и медленно пошла к выходу. В дверях кухни остановилась и, обернувшись к Татьяне Львовне, с улыбкой произнесла:
– А капусту, Танечка, в борщ кладут в конце варки, чтоб она не разваривалась, а чуть–чуть совсем на зубах похрустывала…
Войдя к себе, она тихо подошла к свернувшемуся калачиком на своем диване внуку. Он крепко спал и не видел, как бабка Нора заботливо наклонилась над ним, как, пытаясь изо всех сил удержаться на одной ноге и не потерять хрупкое свое равновесие, неловко укутала его старым вытершимся пледом, связанным заботливыми руками бабки Виры из настоящей верблюжьей шерсти еще в те времена, когда маленький Илюша Гришковец только появился в их жизни, не слышал, как пришел с работы уставший Андрей Васильевич, как сидели они с матерью на кухне и, о чем–то тихо переговариваясь, ели горячий борщ, а потом долго пили чай, наслаждаясь своим общим, наконец таки обретенным тихим домашним счастьем.
А в бывшем доме Андрея Васильевича, уткнувшись лицом в мокрую от слез подушку, долго и горько плакала Люся – о своей несостоявшейся любви, об отцовском предательстве, о несправедливости жизни, да о многом … О чем еще может плакать ночью в подушку молодая женщина, оставшаяся одна, совсем одна, без любви и поддержки, с одной только Шурочкой на руках?








