355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вениамин Яковлев » Дневники Трюса » Текст книги (страница 2)
Дневники Трюса
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:49

Текст книги "Дневники Трюса"


Автор книги: Вениамин Яковлев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

– А ты не смотри, что уставился?! – заорала на него кухарка (была она, не была, не всё ли равно). – Ты не смотри!

Да, видим-то мы много, но замечаем лишь то, что есть в нас самих. Непостижим человек без просвечивания. Ведь и этот грязный калика перехожий хоть и ругался, но среагировал, стоял где-то внутри такой же сиамский близнец, а его оторванная половина гуляет по свету, ищет "стоящего" собеседника, ищет туловище, из которого могло бы вырасти две головы, её и его.

О близость человеческая! Первым грехом было не яблоко отведать, а себе подобного пожелать. Стало мало Адаму одного Бога для общения...

Как-то мы шли с Беппо по садику тюрьмы. Одна старушка, стоя на коленях на скамеечке, читала. Увидя Беппо, она спешно закрыла книжку и выбросила её в урну, к счастью находившуюся рядом. Беппо видел, и она заметила, что Беппо заметил. Психиатр не побрезговал (ради такого случая! есть ли что-нибудь для нас, грешных, более приятное, чем разоблачать других и оправдывать себя?). Беппо медленно подошел к урне, вынул книгу: "I. О рецептах приготовления пюре из мальков для читающих щук" и "II. О рецептах приготовления пюре из щук для читающих рыболовов".

– Как вам не стыдно. Во-первых, почему вы стоите на коленях и в неприличной позе?

– Вы же знаете, у меня геморрой, и потом мой французский... и... простите, я больше не буду.

– В вашем возрасте читать такие неумные книги! Пора уж вам других рыбок удить. – Беппо поморщился и продолжал: – Ужасна привычка здешних людей читать книги. Мы, казалось бы, делаем всё, чтобы их завлечь. Вы видели аттракцион "близнецы". Мы пускаем дворовых погадить в парфюмерной (скоты, они обычно выпивают все духи, и парфюмерные потом страдают безмерно). Пускаем поэтов покощунствовать в инквизиторской; так нет же, подавай им книги. У нас есть специальный штатный работник в инквизиторской. Пациентам внушается, что истинное чтение есть считывание из Книги Жизни духовным зрением ("Опять третий глаз", – подумал я и инстинктивно взялся за карман правой рукой). Когда мы пишем и мыслим, мы читаем, и только тогда мы единственно истинно читаем, а не когда видим в книге фигу. Духовное око не слепнет ни от чего с такой быстротой, как от чтения книг.

– Беппо, уж раз вы добровольно вызвались в поводыри по вашему санаторию ("Да, санаторию именно!" – говорил взгляд Беппо), скажите: я уже повидал много дряни здесь, тоски и черного юмора. Но везде, где селятся люди, наряду с вертепами положены и некие святые места, хотя бы для виду, для отвода глаз. У вас есть какие-нибудь святыни?

– Видите маленький холмик? Это наша святыня. Там постоянно почему-то гадят собаки. Мы разрешаем рыть землю маленькими швейными иголками в этой песочнице. Люди как дети, и когда они строят на песке, они довольны.

Сейчас поймете. Некогда у нас в больнице был такой: вместо крови у него была вода. Однажды брали у него кровь на анализ, и это обнаружилось. Начались опыты. Его вешали на кресте, но он отлетал, как резиновый, и как ни в чем не бывало. Короче, это был не человек, а бог, он смотрелся насквозь, ничего не говорил, и это вызывало особенное благоговение, ведь чем меньше мы разеваем рот, тем больше нас уважают.

Каждый день этот Водяной приходил (Беппо указал на холмик) вот сюда и капал из пипетки воду из своих вен. Каждый день. Мы решили, что это наш спаситель. И с тех пор холм освящен. Церемониймейстер, командуя процедурой, стоит на этом холмике.

– Но ведь холм не больше двадцати сантиметров в высоту?

– Ну, иногда дирижер машет палочкой прямо из оркестра. И все вступают вовремя...

– Без книг, без святынь, без людей, как вы-то не сошли с ума, Беппо, среди своих сумасшедших, и встречали ли вы в жизни хоть одного здорового?

– Даже форель, которую мы с вами ели на обед, кажется мне психически больной. Мы отличаемся от своих пациентов только одним: те думают, что всё кругом отравлено, а мы – что всё больное. Но простите, я спешу, у меня обход...

И Беппо улетел. "Что я сделал бы с собой здесь без Беппо?" – думал я.

Пора выбирать профессию

– Пора и вам найти свое место в нашем заведении, – говорил мне за обедом начальник. – Предлагаем вам на выбор: чистить сортиры, стирать со стен новейшие записи с матом, менять ремни в инквизиторской и выжимать слюну из кляпов после работы там. Займитесь чем-нибудь, и вам будет не так скучно, не так тошно. Пока вы свободны. Не исключено, что однажды я получу соответствующую весточку свыше, и у нас не будет такой изумительной свободы выбора. Подумайте и скажите мне завтра, чем бы вы хотели заниматься.

– Я хочу быть братом милосердия всем вашим несчастным, – ответствовал я после дня раздумий, следуя гуманистическому регистру. – Я хочу помогать им, как могу.

– Братом милосердия? Вы имеете в виду инквизиторскую? Потому что рубашку именно с такой надписью на спине мы одеваем нашим помощникам палачей.

– Я не хочу быть помощником палачей.

– Но вы им помогаете уже тем, что молчите.

– А когда я не молчу, кому я помогаю?

– Себе. Облегчаете душу.

– Так есть ли способ помогать другим?

– Да, в инквизиторской. Увещевайте их говорить правду. Все игра. Судьба дитя, играющее в шашки нашими головами. С нашей точки зрения фигуры шахматные: король там, ладья бытия-без-тебя и пр., но в действительности в шашки играют шашками, а не шахматными фигурами, и нет никаких иерархий.

Говорите им: всё игра; всё уходит, приходит, предается, продается, и поэтому надо на дыбе говорить правду. Хотя бы на дыбе. Кстати, добавляйте при этом: собственно затем тебя сюда и привели. Дыба – место великих озарений, а не только испытаний. Всю-то жизнь мы врем себе и другим. Так хотя бы сейчас скажите правду, ну?.. И посмотрите ему с нежностью в глаза.

– Прекрасная служба, – сказал я. – А сколько платят за один вымытый туалет?

А из дворовой всё ещё доносилось, не успокаивался люд:

Напротив Лубянки

шьют робятам портянки.

Врать не впервые

все мы мастеровые.

"Обнимемся у места лобного, любимый..." – Наташа Сдобнова. "Здесь убивали, дура, а ты хочешь заниматься сексом." "Секс в почете, темнота". "Блок, Блок идет! Гулко, тяжело, в хитоне, держит свечу." "Что он хочет?" "Тяжелое лицо, явился в месть, страшная месть. Блок идет. Не собрание сочинений, не собрание костей, – живой". "Живой? всем нам хана... Боюсь, Господи... это по нас пришел..."

– Как вам оргия в дворовой?

– Профессиональная пошлость чудовищней самодеятельной, а непечатающиеся графоманы талантливей печатающихся, поэтому я за дворовых.

– Беппо, – сказал я, – мне запомнилась песенка о Киеве. Что за человек пел её?

– Очень талантливый молодой еврей из Киева.

– Скажите, не кажется ли вам, что на всей земле не найдешь места более сплоченного, дружеского и располагающего к обмену идей и творческой инициативе, чем тюрьма?

– У меня есть факты. В последнее время наблюдается массовое бегство людей в тюрьмы. К нам приходят, просят, умоляют под сонм разных предлогов. Недавно мы уволили одного из нижнего персонала обслуги: поместил незаконно своего протеже на балконе камер-обскуры.

Кифский заявился к нам с кирпичом под названием "Крах урбанизма". У него никого не было в городе, отираться в общественных столовых, общественных уборных, знакомиться в общественном транспорте и ошиваться в других общественных местах Киева (магазины-музеи) ему опротивело. "Я превращался в человека из очереди, – говорил нам Кифский. – У По есть рассказ. Какой-то человек весь день бегает по городу неизвестно зачем. Оказалось, он просто пристраивается к толпе. Так и я: я становился человеком очереди. Приклеивался к любому столпотворению и лез через головы других несчастных разузнать, что там "выбросили""

...Кифский говорил, как нестерпимо ненавидит современные города. Особенно раздражало его стекло. Всюду стекло – двери стеклянные, стены, потолки – всё стеклянное, от людей не спрятаться, только туалеты пока деревянные, но и то открытые – это чтобы человек не спрятался, не оказался наедине! Природу в городе выкорчевали, в гости Кифского не брали, считая его подрывным элементом всякой компании. Кифский ходил в печерские пещеры, причащался святым мощам, но однажды подземные палаты навсегда закрыли для доступа, и Кифский окончательно заскучал.

"Чем я не в схиме, хожу вроде бы по земле, но живу, как те печерские старцы, где-то в двух метрах под её поверхностью. Некуда пойти современному человеку, – делился с нами Кифский. – И вот я решил; чем жить в псевдомонастыре, пойду я в настоящий, но – прикрыли палаты. Тогда я решил: чем жить в псевдотюрьме – какие выгоды я получал от города? ни книг, ни знакомств, ни службы, ни дружбы, ни концертов – ничего. Лучше настоящая тюрьма". И представьте, у нас Кифский обрел себя. Его слушали, его лекции об урбанизме собирали полную аудиторию, но главное, ему стало куда ходить в гости. Людей был полон дом, все знали друг друга в лицо, никаких подмен, никаких очередей, транспортов. Власть, порядок.

Решительно: только в тюрьме человек бывает свободен. Каковы две основные причины нашего социального рабства? Заработать на еду и жилье. Тем и другим вас снабжает тюрьма. И если это столь высококлассная тюрьма, как наша, вы избавлены от забот. Вы свободный человек. Можете писать диалоги Платона... Мы планируем открыть у себя филиал одного очень важного научного центра... Не исключено, многие светила перейдут к нам на работу. Братство, святое братство. Его можно обрести только в тюрьме или тайном обществе...

– Вы правы, Беппо. – Я уже почти склонялся к тому, чтобы остаться в тюрьме.

Теперь простите, роман сначала. Первая глава. Некий N попадает в самую странную на свете тюрьму Санта Йохо Антенна дель Космо. Парфюмерная-дворовая-инквизиторская, затем качают на руках и выбрасывают вон.

Год блужданий по стеклянному городу – и опять Санта Йохо, потому что здесь так же тошно, как и везде на белом свете, но здесь хотя бы постоянные лица, и можно найти человека для беседы...

Как-то я сидел у инспектора. Гнутый вышел по делу, и я заглянул в тетрадку дежурств. В ней инспектор отражал хронику событий. "24.07 с.г. Дворовые избили одного Пэ Хучева за то, что кричал, будто он самый одинокий на свете ." (На свободе не терпят самомнения, когда человек говорит своим поведением: я самый умный, а в тюрьме – самоуничижения – я самый одинокий, хотя самомнение и самоуничижение разные стороны одного и того же).

– Такие речи оскорбляют честь заключенного. Все одинаково одиноки. Одиночество – единственно общее, что у нас есть, и мы не хотим спекулировать вслух об этой для всех нас такой драгоценной теме, – пояснил мне психиатр папа Беппо II.

Я обратился к нему с просьбой растолковать, за что, собственно, избили Пэ Хучева.

– За то, что он считал себя Пэ Лучшим, а от него дурно пахло . Считал себя самым одиноким. В городе чем ты чище душой и выше строем мыслей, тем ты действительно более одинок. В тюрьме всё наоборот. Здесь чем дурнее человек, тем больше его чуждаются, а хорошие, и даже, я бы сказал, гениальные люди находят у нас себя.

Друг мой, на свете не докопаться до виновных, и у меня всегда в запасе козырь: это не я писал. Авторство порой обрести так же трудно, как нашей незаурядной сумасшедшей своего космического избранника в вечность Икса. У меня постоянное чувство: это не я пишу. Какие-то силы вампиризируют меня, пользуются моими мозгами для передачи своих мыслей. Спустя каких-нибудь, поверьте, полчаса после написания очередной главы я читаю её с тем же отчуждением и интересом, с которым просматриваю не мной написанные книги. И я не понимаю, причем здесь я. Какое они имеют ко мне отношение, эти строчки. Как видите, я приготовил ловкий юридический тыл. В случае, если роман понравится вам, я приму похвалы на свой счет, т.е. приду в мистический ужас, ибо больше всего на свете боюсь, когда меня хвалят: это парализует какой-то самый важный для работы нерв. Но не скрою, всё-таки хвала лучше хулы. Если же вы наброситесь на мою поэму и начнете упрекать её в пошлости, порнографии, зауми, философии, вторичности и т.п., я скажу: это не я писал книгу. Обращайтесь к нему, т.е. к истинному автору строк.

Святой Йи Хью Хье любил рассказывать такую притчу. Однажды троих, революционера, поэта и святого, спрятали в темном глухом сарае не то на сутки, не то навсегда. "Я буду рыть под землей", – сказал революционер и раздобыл лопату. Но вырытое место всякий раз заваливалось, а мокрая глина усложняла работу до невозможности. Святой достал из кармана сверло, нож и лупу, проделал дыру в чердаке и пил солнечную энергию, а с нею – Бога, свет, небо. Святому было всё равно: землю ли копать, взаперти ли сидеть, в окно ли смотреть. Эм-ману-эль. Когда с нами Бог, мы становимся вровень с законами вселенной, нам становится всё равно. Что же делал брат наш поэт? Поэт сначала кружил по камере, маялся и что-то мерил циркулем (у поэтов какая-то странная тяга то к святым, то к технократам). Потом сел в углу и стал вышивать, пока не проколол себе палец в кровь. Святой исцелил его ранку, а революционер нежно ухаживал за ним.

Наутро не стало всех троих. Вернее, что с ними стало, никто не знает, поэтому можно сказать, что их не стало. В потолке зияла проделанная святым дыра. От революционера остался след в развороченной земле, а от поэта ниточка крови. Вот и всё...

– Какая притча! – восторгался китайской мистикой моей фантазии Кифский, когда я рассказал ему историю. – И какая верная символика: революционер, поэт и святой. Как характерно все трое себя ведут: у революционера слепой инстинкт существа, не ориентирующегося во тьме. Рыть подземные ходы, и чтобы обвалилось здание, иначе не выйти на свет. Святой вел себя соответствующе: ведь нож, сверло и лупа символизируют набор инструментов, с которыми работает над собой аскет. Бедный поэт вооружен типичным атрибутом парфюмерной: у него в распоряжении китайская игла. Шитье символизирует светские отвлечения, искусства – всю-то жизнь мы вышиваем, ткем узор бытия, пока до смерти не наколем себе палец. И революционер-нянька (простой народ) тогда склоняется над тобой (ведь бывший враг!), а религия залечит твои раны. И все мы отроду претерпеваем путь от дворовой черни к поэтам и от поэтов к святым. Последним ничего не нужно, кроме щелочки света. Глухой сарай есть наше бытие. Мы сюда посажены, и делать нечего, спасайся или гибни без толку.

Кифский продолжал свой мифологический очерк:

– Вначале наше положение: слепых котят в мешке. Рыть, грызть землю, прорваться с помощью ногтей. Революционер. Затем следует стадия освоения культуры. Но максимум, что нам могут дать культурные ценности, это способность ориентироваться во тьме, в мешке. Свет ещё здесь не прорезался, а только наметился. И только религия есть свет, истина и жизнь. И для того, чтобы истинно жить, не надо ничего ткать, не надо, как поэт, учиться ориентироваться во тьме, что-то там ходить-мерять... Просверли себе дырочку в небо, т.е. обрети себя в сияющем небе благодати, дырочка воплощения...

– Я духом ближе к поэту. – Кифский перешел на себя и стал от этого более расположенным (когда мы заводим речь о себе, то проникаемся особенной любовью к собеседнику). – Мои идеи – как легкое иглоукалывание в области кундалини, но чего стоит игла по сравнению со сверлом, грубым инструментом аскета? Все поэты похожи на этого в притче: они хотят швейной иглой продырявить деревянную крышу, но как беззащитна душа-швея в темном сыром карцере, и можно только палец уколоть до крови китайской этой иглой.

– Да, – отвечал я ему в том же стиле, ибо нет ничего на свете бестактнее, чем нарушение правил игры, и уж если взялся выслушать (т.е. вошел в партию), изволь не валять дурака. – Ваш дух, Кифский, легок и одновременно темен. Посмотрите в зеркало, вы немного похожи на меня самого. Ваши мысли бьются о стены как летучие мыши, они ходят по внутреннему пространству черепной коробки слушателя как легкие бесшумные тени: прошла и даже не задела, так глубоко запала. И ни следа о ней в самом беспамятном нашем устройстве, в памяти нашей. Дважды нельзя войти в один поток, и мысль ваша, лишь пока она вами пишется, и потом можно только гонять её вниз по ручью, как бумажный кораблик...

Каюсь, кажется, я начинаю приписывать своему персонажу собственные идеи. Это вместо того, чтобы постигать его самого. Господи правый!

Писатель кажется мне проходящим по службе трехглавой Гекаты, богини перевоплощений в мистериях Элевсина. В этом своем воплощении вместо того, чтобы жить нормальной человеческой жизнью абсолютного большинства людей, он навлекает на себя каких-то призраков, вурдалаков, упырей и вампиров, перевоплощается во всех мыслимых и немыслимых. И этим весьма подтверждает мысль, что творчество есть работа нашего лобного глаза (III глаз Брамы) и что полиморфность писательского сознания приближает его дух к космическим ловушкам.

– Знаете, что я вам скажу, – как-то глубокомысленно и очень поэтично говорил Беппо во время нашей вечерней морской прогулки у Кампо Нирбана. Древние учили о втором рождении. Человеку предлагали войти в экстатическое состояние, близкое к сну наяву и к смерти, выйти в астральный мир, и тогда он как бы дважды рожденный, не этого мира. А мне кажется, есть иное второе рождение у нас, смертных. То, что мы тремся по миру друг о друга, затираемся, теряемся и как-то выплываем на поверхность по временам, ещё не значит пройти человеческое крещение. Вас ещё должны принять в люди. И если вы не приняты в люди, страшен ваш удел. Все, казалось бы, хорошо: карьера, деньги, успех, будущее, жена, дети... Что там ещё бывает у людей? А разъедает душу изнутри каким-то серным составом. Одиночество наваливается на все вещи в комнате души. Оказывается: в люди тебя не приняли. В душах своих они отвергли тебя... Но чтобы не напоминать вам Достоевского этим параграфом, давайте я быстренько перевоплощусь в мотылька и сдую нелегкую запись...

Мотылек души человеческой! Из какой добытийственной тылы вылетаешь ты на свет в мир? Приютите меня к себе, – говорят твои крылья, и щедро жертвуешь ты пыльцой... Я не хулиган, бьющий лампочки в домах, я тот самый мотылек, что летит на свет, бьется о лампу и гибнет...

Если бы не моя подозрительность к евреям и не орлиный его нос специфически иудейского архетипа, я взял бы Кифского себе в зеркала, т.е. в друзья. Но Кифский слишком напоминал мне всё дурное, что я заключаю в себе, и поэтому дружить с ним мог бы я... как вам сказать... от обратного, а друг "от обратного", – а были ли у вас такие? – это самый злейший враг.

В Кампо Нирбана я услышал странный афоризм: удивительна не сама жизнь-то, что мы до сих пор (имелось в виду: с таким пониманием сути вещей) живем, – это удивительно. Самое мрачное удивление из всех наблюдаемых мной.

Однако начальник утаил от меня, как от постороннего, некоторые тайные двери своего замка. Была, например, напротив камеры-Обскура ещё и камера Кривых зеркал. Следуя каким-то тотемическим представлениям, неведомым мне, начальник считал необходимым вывешивать в каждой камере один портрет. В дворовой, с наступлением века технократов, повесили портрет Аристотеля, первого из отцов этой церкви кощунствующего вора. О трёх типах церквей, практикующихся в пределах королевства Санта Бьянка Ди Ночье Устали я буду говорить потом.

– Автор, не срывайтесь на именах. Они только путают картину. Как же называют вашу тюрьму?

Читатель! Пристрастие к именам – от недостаточного чувства сути. Имена это "о-а-ю-я", имена – это буквы, и не надо их перегружать. Считается дурным стилем в литературе слишком часто употреблять одни и те же слова. Так почему же нельзя употреблять синонимы в названиях мест и человеческих кличек? Толя-Ваня-Саня-Маня – все мы клеточки кого-то Одного. А у Него уж, будьте спокойны, имена наши под семью замками.

Да, так в дворовой современного типа висел портрет её преобразователя Аристотеля. В парфюмерной красовались слева на стене Платон, справа – Уайльд. Ибо Уайльд всё-таки очень смахивает на типичного завсегдатая парикмахерской, даже тем, что посидел в тюрьме, стал верить в Бога и страшным одиноким образом умер, всеми проклятый и отвергнутый. Памятуя о близости поэтов к святым и об их гипнотической тяге в инквизиторскую, и впрямь можно было взять Уайльда за образец парфюмерной. В инквизиторской парил Мирабо. Сад пыток до сих пор недосягаем. Я не читал этой книги, но я её считал в астрале, и целиком на стороне Мирабо. А в зазеркальной, как нетрудно догадаться, висел портрет доброго очкарика учителя математики бездетного Льюиса Кэролла.

Там и в самом деле всё кривилось, и я, например, когда пригнул голову почти к полу, прочел в одном из зеркал искаженный афоризм ординаторской:

"Зависть, слава и тоска

наши три антидружка"

Техника письма близка к финалам жизненных циклов. Вечером я закрываю глаза и в лобных долях вижу толпящиеся знаки – все до единого, которые завтра последовательно лягут на бумагу: в едином моменте переживаю я все завтрашние мысли. Что это? Ведь так перед нами проходит в какой-нибудь момент или в три часа картина всей прожитой жизни... Нет, я вижу не только мысли, их движение и направление, а именно буквы.

"Пасха". На столе лежат роковые яйца. Любовник ушел, Блудница спит; яйца змеиные – пасха – в крестный ход прирежут Россию татары.

– Эй, давай скифскую затянем, – заорал кто-то из нижних ярусов обители духов.

– Я осип и не хочу петь.

– Осип, твоя Надежда подобрела к девятому десятку лет и почти готова к встрече с тобой, которую так ждет. А ты кого ждешь, Мандельштам? Не читателей же своих, не портреты же взял с собой в карман-саквояж, как и пропустила таможня чистилища – не голого?

– Рукописи – с собой, – отвечает дух Мандельштама. – Разрешают брать с собой рукописи. Менять, доделывать...

– Вот оно что. Отчего так мерзки человеческие письмена: разрешается брать на тот свет наши лучшие книги, которые мы никогда не открываем миру...

Мы сидели с Беппо на террасе у моря. Психиатр включил аппарат. Я был в каких-то иных мирах, я наслаждался сообщением с иными ближними.

– Это особый аппарат, – сказал Беппо. – Он фиксирует мысли, которые могли бы или должны были бы прийти нам на ум, но по тем или иным обстоятельствам не пришли, а явились другим или вообще сбежали бесследно. Тогда о чем мог бы подумать вон тот купальщик, видите, сидит у камней в обнимочку с девушкой? Он мог бы подумать: хорошо бы побыть одному...

– Ах, прав ты, стерео-мистерио-скоп. Только не нужно мне твоей трубки у легких. Совесть заменяет всё, она – лучший стереомистериоскоп.

– Не думаю, – критически парировал добрый Беппо Свиная Рыба. – Ваша совесть подсказала вам неверные ходы, когда с её помощью вас упекли к нам.

– Где же ещё быть? Нам с детства внушают: всё настоящее лучше фальшивого. Так уж лучше настоящая тюрьма, чем псевдо, правда, Кифский?

Но Кифский выключился. Он кейфовал, чаевал со своими носатыми родственниками. Киев ещё тогда был жив, и не отгораживали евреев от людей.

Однажды я проснулся: "Где мое тело? где мое тело? Эй, кто украл мое тело? Отдай. Где ты спрятал мое тело?" Он, с нар сойдя, сказал: "Я его продал". "Как же я теперь без тела буду?" "А чего ты смущаешься, – отвечал он. – Ведь если бы я продал твою одежду, то ты ходил бы голый, и это неловко. Но я продал тело, и теперь ты никому не видим, кроме меня, заключившего сделку с опекающим тебя духом. Посмотри в свою костюмерную." Я пошел за ним и увидел целый гардероб разной одежды. Я увидел, наконец, чудную вешалку. На ней висело свободное тело. "Стой, не соблазняйся, мышка. Это крючок." "Оставь, мне холодно, я хочу теплоты..." Так подлетаем мы к первому кругу ада, имя которого не Дантов, а обычное человеческое воплощение.

Теперь роман раскрутился. Теперь каждым абзацем можно кончать роман. В творчестве всё как в жизни. Живи, точно этот день – последний в твоей жизни, учат раввины. Пиши так, чтобы после этой записи можно было умереть со спокойной душой. После совершенной мысли больше ничего не должно быть. Но есть, идет, торопится. Приходит на микрометр больше, чем в предыдущем круге совершенства...

Господи, ведь ещё почти ничего не сказано. Я писал эту шутку полтора-два дня. Разве это срок для тюрьмы? У каждого свой тайный инструмент. Мы им орудуем во внутреннем нашем пространстве. Поэт есть "затерявшаяся в стоге сена иголка"... и никто его не откроет, если вот какой-нибудь сядет с женщиной помечтать и наколется в ужасе на нее. Но вот сожгли стог, и иголка блестит на пепле... Мы проявляемся в конце света, когда сожгутся стога...

Несмотря на миллион недостатков, у машины всё-таки есть преимущество перед живым: её можно включить по желанию, чего не скажешь о человеке. Включи, попробуй, совесть, если нема... Итак, Беппо нажал на кнопку стереомистериоскопа: Я тебя увидел через лупу; – какие письмена, какие лица...

Религии сан-йоханцев

Увы, предстоит нам встретиться ещё раз с ясновидящей в перевоплощениях, здесь будет косвенно затронута её персона или остатки персоны, поэтому необходимо дать имя этим крохам человеческим, для краткости, т.е. с той целью, с которой вообще даются имена. Но стоит ли ломать головы, когда сами заключенные за глаза метко окрестили ясновидящую с трансцендентальными идеями Недотрогой. Итак:

Однажды в тюрьме Недотрога родила. Никто не видел, чтобы она была беременна или входила в контакт с мужчиной, поэтому мнения сан-йоханцев разделились: местный оккультист неопределенной расы Цицедрон рассказывал сан-йоханцам, что пять тысяч лет назад в Индии таким же таинственным образом родился Кришна, великий реформатор брахманизма. Материалистически мыслящие полагали... но и тут мнения разделялись: одни считали, Недотрога села в бане и забеременела таким образом. Версия эта, впрочем, была дикой, и мало кто верил в нее, кроме нескольких сексуально-замученных. Ведь согласитесь, в этом было что-то от Сальвадора Дали. Сесть в бане на семя, да ещё в тюрьме.

Но существовала и самая реалистическая версия, и сторонников её было большинство. Считали, что Недотрога – не такая уж недотрога и что как-то раз она здорово обозналась избранником и переспала с ним, отчего и произошел конфуз: дитя, а о нем речь сейчас.

Пит проявил чуть ли не с пеленок способности исцелителя. Исцелялся всякий не то что прикоснувшийся к Питу чмокнуть ангелочка или сменить записанную пеленку, исцелялся всякий, уже входя в комнату. Исцеленные, как заведено, проникались верой, но те, кого Пит не успел исцелить, лихорадочно подыскивали возможного отца. Крайне интересно просвечивать наших ближних с точки зрения тайных грехов, которые они совершают на наших глазах, а потом мы, на манер Недотроги, думаем на каждого: он, нет, не он... Однажды дворовые дико побили несчастное перевоплощение Варравы-мученика, потому что люди думали: вот отец! Этот тоже видит свои предыдущие жизни, и она горазда, отсюда у них и пошел такой ребенок. А дети, как известно, в большинстве случаев выбирают себе подходящих родителей, чтобы хотя бы детство не омрачалось матом и палкой.

Пит с трёх лет начал проповедовать. Люди эгоистичны: пока вы не выветрите всякую дрянь из их пор с помощью парапсихолога, в вас никто не поверит; исцелив лишь самым бесовским образом, получаете верного друга, преданного слугу. Скажем сразу: по своим религиозным убеждениям сан-йоханцы делились на две группы: одни считались прихожанами Церкви Кощунствующего Вора, другие противоположной конгрегации, враждебной к первой, а именно: Церкви Кающегося Вора.

Разумеется, обе группировки считали себя христианами. В Церкви Кощунствующего вора обстановка напоминала старообрядческую церковь России времен Никона. Мрачно, гулко, подозрительно и топорно. Топор над головой хороший импульс к молитве, – так, по-видимому, считал реформатор. По крайней мере, всяк входящий туда впадал в такой страх, что начинал тотчас молиться, чтобы его не убили, не отрубили голову топором.

Церковь Кающегося вора была более светлой, хотя тоже мрачных тонов. Что-то вроде лютеранских храмов Таллина. Верующих в третью христианскую церковь (по типу трёх распятых на Голгофе: Христа и двух воров, одного кающегося на кресте, согласно евангелиям, а другого – кощунствующего), верующих в третью Церковь – Христа-Спасителя – не осталось. Их заморили, затравили, и на месте бывшего собора построили плавательный бассейн для персонала обслуги.

Все мы – воры, крадем у Бога, и нам надо каяться – таково было кредо церковников Кающегося толка. До того, чтобы переместиться на два метра поодаль и податься к истинному Спасителю, было далеко. Одно дело каяться, что ты плох, всю жизнь каяться... даже интересно. Другое – инквизиторская, там расплачиваешься не лицедейскими индульгенциями Покаяния, а собственной кровушкой.

Пит считался апостолом этой церкви. Новоявленным мессией. Григорианцы (у них был шеф – папа Григорий Охлаком или Ахломон, не помню точно), или прихожане Церкви Кощунствующего, не считали себя ворами: "С какой стати мы виноваты в грехе наших предков? Адам согрешил, и пусть сам расплачивается. Наши законы отличаются от древних. Я даже не обязана оплачивать долги своего отца, что говорить об Адаме", – что-то а-ля услышал я однажды на философском диспуте Кощунствующих. Говорила одна модель, лет 60, под американку. "Поэтому фюсис (природа) вора отрицается нами изначально. Но при этом усматривается двуипостасное единство..." Утонченная мораль Кощунствующих сводилась к тому, что они проникались состраданием к самому несчастному из всех трёх распятых. Христос воскрес, поэтому вся сцена с распятием ни что иное, как театр. Кающийся вор попадает в небесное царство. Тут тоже ничего особенного. Но как жаль того несчастного, которого и мука ничему не научила.

Григорий Острослов, тамошний духовный лидер, вещал на паству Кощунствующих: "Ведь не то есть предельное человеческое страдание, крайняя человеческая трагедия, когда человек мученически идет на страдание и смерть, а когда страдания ничему нас не учат. Вот что есть истинная трагедия. Так будем милосердны и проникнемся состраданием к тому третьему несчастному, которому нет и не будет спасения, и поэтому трижды велика его жертва, она абсурдна и поэтому выше всех осмысленных."

"Всякое страдание без цели, без умысла не ниже по духовному уровню, чем абсолютно жертвенное, посвященное Богу, Отцу жизни", – писал Григорий в своих листовках. Его слушала вся Арменика, т.е. Армяно-Америка. Армада стальных-смертных-очищающихся-по телевизору, пока в животе переваривается изюм. Была такая некогда эскадра кораблей испанского короля, потопленная французами или англичанами...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю